Главная arrow Авторы arrow Братусь Б.С. arrow Любовь как психологическая презентация человеческой сущности
Любовь как психологическая презентация человеческой сущности | Печать |
Автор Б.С. Братусь   
29.12.2009 г.

Рассуждения о сущности человека обычно воспринимаются профессиональными психологами как сугубые абстракции, пусть необходимые  для полноты мировоззрения, но весьма далекие от фактуры психологической науки, тем более практики. Вероятно, такое же отношение ждет и эти заметки. Впрочем, коллизия не нова. «Человека вижу, лошадь вижу, а человечности и лошадности не вижу», - говорил один из современников Платона в ответ на изложение философских представлений об общих идеях как сути вещей. Психолог по роду своих занятий направлен на конкретного человека, его конкретные психологические особенности, а не на абстракцию человечности. Другое дело – и здесь намечается смычка философии с психологией – представления о «человечности» и «лошадности» (равно как о добре, зле, благе и т.п.) формулируются, открываются самим человеком исходят от него, переживаются, обобщаются им и, следовательно, при изучении его конкретной психологической природы мы должны учитывать, понимать, исследовать, среди прочего, особенности и последствия возникновения и бытования в нем таких абстракций.

          

Причем связь здесь обоюдная, двунаправленная. Один вектор может быть определен словами С.Л. Рубинштейна: за проблемой психического «закономерно встает другая, как исходная и фундаментальная, - о месте уже не психического, не сознания только, как такового во взаимосвязей явлений материального мира, а о месте человека в мире, в жизни» (17; 256). Но правомерно и обратное направление: за местом человека в мире, за его сущностными свойствами (и – соответственно – философскими рефлексиями об этом) закономерно встает и проблема психического как того, что ориентирует, выбирает, осуществляет это особое место, превращая, претворяя его из абстракции в осязаемую многомерную реальность. Следуя от философии к психологии мы словно с высоты небес спускаемся на землю, теряя тишину, цельность и простор обзора. Переходя от психологии к философии мы меняем живое переживание, боль и непостоянство на холодную ясность прозрений. Взгляды философа и психолога кажутся несовместимыми, вернее как бы обратно пропорциональными: чем больше «философского», тем меньше «психологического», и наоборот. В восприятии философа «психологическое» становится едва ли не синонимом сугубо субъективного, переменчивого, зависимого от случайных страстей, «шума и ярости» повседневности. В свою очередь для психолога «философское» - синонимично отстраненному, догматическому  (Бергман грустно говорил о жизни как о пребывании человека на теплой и грязной земле под холодным и пустым небом).

Но одно при этом не растворяет другого без остатка: ясность и высота не  покроет до конца живой боли бытия, а погруженность в суету – тоски о высоком. Не потому ли как ободрение звучат слова Канта о двух, казалось бы, столь далеко друг от друга расположенных вещах, созерцание которых всегда наполняло его (сегодня нас) одинаковым восторгом и трепетом: звездного неба над головой и нравственного закона внутри человека. Земное отражено в небесном, небесное – в земном и блики, проекции этих отражений вызывают игру нешуточных страстей в самом сердце нашем.

Однако дерзнем поставить прямой вопрос: дана ли человеку возможность, способность непосредственного психологического постижения, переживания своей человечности, сущности, самоценности, целостности, приобщенности к роду человеческому, а если дана, то в чем это выражается, являет нам себя?

Чтобы попытаться подойти (в первом приближении, конечно) к этому вопросу, определим несколько исходных пунктов нашего дальнейшего рассуждения. Во-первых, центральным для понимания психологии личности любого человека является его отношение к другому2. Во-вторых, в основе этого отношения лежат две противоречащие, противоборствующие друг другу тенденции: принятие, рассмотрение другого человека как самоценности, самоцели и принятие, рассмотрение его как средства. И, наконец, в-третьих: именно от особенности жизненного  разрешения  этого противоречия зависит в первую очередь качество развития человека, его приобщение, либо, напротив, отъединение от человеческой сущности (3).

Основным парадоксом самосознания, саморазвития человека является таким образом то, что это самосознание, саморазвитие производно от отношения к другому человеку, то есть отношение к себе возникает через отношение к другим. Мысль для философии отнюдь не новая. Напомним, например, некогда широко использовавшуюся цитату из К. Маркса: «Человек сначала смотрится, как в зеркало в другого человека. Лишь, отнесясь к человеку Павлу как к себе подобному, человек Петр начинает относиться к самому себе как к человеку. Вместе с тем и Павел как таковой, во всей его павловской телесности, становится для него формой проявления рода “человек”»(11; 62). Парадокс этот отмечался и ведущими отечественными психологами в качестве ключевой, однако, недостаточно учитываемой проблемы. Л.С. Выготский в 30-х годах писал: «…через других мы становимся самими собой…» (5; 144). А.Н. Леонтьев, спустя 40 лет, говорил о насущной необходимости «коперниканского понимания» в психологии, поскольку «я нахожу/имею свое “я” не в себе самом (его во мне видят другие), а во вне меня существующим – в собеседнике, в любимом, в природе…» (10; 241). Опыты современной разработки различных сторон этой проблемы можно найти в концепции со-бытийности В.И. Слободчикова (19) и в концепции отраженной субъектности В.А. Петровского (13), согласно которым без жизни в других и с другими нет личности.

Отсюда постижение, явление своей человеческой сущности не как абстрактного теоретического знания (так должно быть исходя из таких-то постулатов) и не через акт веры (я верю вопреки сомнениям, что так должно быть), а в своей самоочевидности и целостности возможно только через такую полноту переживания особого отношения к другому, в которой этот другой предстанет во всей самоочевидной значимости и целостности, не как вещь среди вещей, а как ценность сама по себе, воплощающая в своей неповторимой форме все достоинства и красоту человеческого рода.

Способность увидеть так другого, способность забыть себя в восхищении другим есть способность любви  как высшего из доступных человеку способов реализации отношения к другому. «С началом любви, - писал С.Л. Рубинштейн, - человек начинает существовать для другого человека в новом, более полном смысле, как некое завершенное, совершенное в себе существо. Иными словами, любовь есть утверждение существования другого и выявление его сущности» (17, 373).

Могут возразить: о каком выявлении сущности может идти речь, когда любовь столь часто слепа, склонна преуменьшать или возвеличивать до небес более чем скромные достоинства3. Однако, напомним,  что  сущность  человека отражается не простым набором произвольно взятых характеристик и отношений, а их сочетанием, системой, ансамблем, центром которого является отношение к другому (3). Овладевая этим центром, любовь овладевает ключом к пониманию, переживанию, к постижению всей сущности человека в целом. «Любовь является единственным способом понять другого человека в глубочайшей сущности его личности, - писал Виктор Франкл. - Никто не может осознать суть другого человека до того, как полюбил его. В духовном акте любви человек становится способным увидеть существенные черты и особенности любимого человека, и, более того, он видит потенциальное в нем, то, что еще не выявлено, но должно быть выявлено. Кроме того, любя, любящий человек заставляет любимого актуализировать свою потенциальность. Помогая осознать то, кем он может быть и кем он будет в будущем, он превращает эту потенциальность в истинное» (14; 124). Пока любовь не открывает через любящего совершенств любимого, последний их не знает и не обладает ими. Любовь при этом становится не только первооткрывателем нового видения себя и мира, но и внутренним условием, мерилом глубины и силы его реализации, судьей, чье доверие воспринимается как дорогой, часто незаслуженный, неслыханный, неожиданный дар и обмануть которое поэтому кажется страшным.

Отсюда огромное, безусловно, первостепенное значение любви как животворящей и созидающей энергии, силы, которая рождает, поддерживает, содержит новое видение и веру в человека, пролагает путь к обретению им сути и сущности, Любовь – это аргумент, довод и, часто – единственный, последний, но непреодолимый против столь всеми ценимого и привычного стремления к строго объективной оценке человека «как он есть» и отношения к нему как он того «объективно заслуживает».

Но представим себе на минуту – кем мы в действительности, без прикрас и снисхождения являемся, предстоим со всеми нашими слабостями, соблазнами, промахами, грехами и – чего тогда мы заслуживаем? (И это только то, что мы знаем плохого о себе, а чего не знаем и не догадываемся, ведь хорошо знают себя, - как заметил Оскар Уайльд, - только поверхностные люди) И кто устоит пред таким взглядом и судом?4 В результате практически всегда, неутешительная картина и – особенно при долгом и пристальном ее созерцании – уныние, разочарование в человеке и человечестве, почва для неверия, цинизма или отчаяния (словом – «кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей»). Много ли мы можем поправить,  изменить,  всегда  так  видя себя и других?5

Замечательна мысль Гете, что если мы будем принимать людей такими, какие они есть, то сделаем их хуже;  а если мы будем обращаться с ними, как с теми, кем они хотят быть, то приведем их туда, куда их следует привести. В.Ф. Марцинковский писал, что «против человека нет смысла говорить; как только вы говорите против человека, он, разумеется, будет защищаться, потому что всякому страшно быть уничтоженным, всякому страшно, чтобы ему доказали его несостоятельность. Никогда не говорите против своего совопросника, говорите выше его, так чтобы он слушал и вырос над собой и восхитился бы тем, чем он мог бы быть, если бы он только мог подняться над своим собственным уровнем… Так можно говорить  с  любым человеком (цит. по 2; 131)6. Именно любовь способна разомкнуть круг оценочных зеркал, возвращающий наше непотребство (сколько бы мы его не маскировали, не прятали от себя, не пытались задвинуть за еще большие – как нам  кажется, как нам хочет казаться – пороки, недостатки других людей) и открывает иной, новый – незеркальный облик, невидимое до того нами наше истинное человеческое лицо среди других человеческих лиц, выводит нас с периферии в самый центр человеческого мира, его творящих течений. Для этого движения, преодоления, преображения и нужна энергия любви, дар провидения в человеке часто от него самого скрытой сути, и отношения к нему как к уже являющему, обладающему этой сутью в полной мере. Не как к стремящемуся заслужить, а уже заслужившему наперед, изначала, навсегда любовь и восхищение. Ясно – каковой силой обладает такое  отношение, сколь драгоценен и – потому – сколь редок во всей полноте этот дар.

Надо ли говорить, что любовь, будучи неделимой, одновременно связана, взаимообусловлена другими сущностными атрибутами, характеристиками человеческого бытия, ибо каждая из них является необходимым условием другой. Так любовь подразумевает в качестве своего условия свободу – она есть свободный дар другому и потребность, жажда, зов другого, способного на ответный внутренний свободный выбор и дар. Но справедлива и обратная связь: любовь – как условие свободы. Митрополит Антоний обращал внимание, что «английское freedom,  немецкое freiheit происходят оба от санскритского слова, которое как глагол означает «любить» или «быть любимым», а как существительное – «мой любимый» или «моя любимая». И это указывает на то, что полнота свободы, сущность свободы – такая взаимная любовь, которая не ограничивает, не притесняет, не съедает как бы другого, а выпускает его в полноту бытия» (1; 18). Эта полнота и целостность впервые во всем величии обнаруживается именно любовью, которая по бессмертному определению Платона и есть жажда целостности и стремление к ней7.

С понятием любви нередко прочно ассоциируются лишь отношения между мужчиной и женщиной и в иной ряд ставится любовь к ребенку, к матери, к Родине, к Человечеству. Однако во всех столь разных на первый взгляд проявлениях любовь едина в главной сути – в отношении к своему предмету как к самоценности8. На разные виды любви следует смотреть скорее как на ступени все большего постижения человека, все  большего расширения сферы собственно человеческого (в противовес вещному) отношения к миру. Поэтому фиксация на одной какой-либо ступени (любить человечество, но не любить конкретных людей; любить близких, свою семью, свою группу, «кучу», но быть равнодушным к чужим, «дальним» и т.п.) есть ущерб полноты любви, пресекновение ее развития. Выход здесь, конечно, не в отворачивании от «близких» ради «дальних» или, напротив, в жертве «дальними» ради «близких», а в полном и широком развертывании природы любви как человеческого, т.е. не имеющего окончательных границ, трансцендирующего отношения.

Вовсе не похвально, например, перешагивая ближнего, считать единственно достойным предметом любви все человечество – это будет не любовь, а гордыня, пьедестал для снисходительного, сверху вниз, отношения к людям, простой способ самоутверждения (недаром говорят – легко любить человечество, но не легко любить человека). Подлинная любовь к человечеству начинается с любви к конкретному ближнему, с раскрытия в нем человеческой сути и восхищения этой сутью, с постепенного постижения его как образа Человечества (для верующего – образа Божьего). Снятие противопоставления между ближним и дальним «заключается в том, чтобы в ближнем узреть и вызвать к жизни дальнего человека, идеал человека, но не в его абстрактном, а в его конкретном преломлении», - писал С.Л. Рубинштейн (17; 373). Тогда и Человечество, если мы дорастем до того, чтобы позволить себе назвать его предметом своей любви, будет не безликой массой и не пестрой, малопонятной, разноязыкой толпой, мелькающей в кадрах кино или телевидения, а собранием, связью конкретных людей, которые при всей их непохожести друг на друга, при всей их реальной заземленности и далекости от идеализированных представлений, составляют единый, бесконечно совершенный в своем потенциальном развитии род.  Прекрасна древняя мудрость: «самый главный для тебя человек – тот, с которым ты говоришь сейчас», ибо в каждом – человечество, и человечество – в каждом.

Только  будучи способным на такое отношение к другому, через это отношение человек осознает, принимает  (не теоретически, не усилием верования, а как здесь-и-теперь-реальность) и себя как равносущного роду, как самоценность. Это открытие (что является парадоксом для логики житейского сознания) тем очевиднее, ярче, полнее, чем в большей степени человек способен «децентрироваться», отречься от себя, чем больше он забывал, «терял» себя ради другого. Эта «потеря» и осуществляется в наибольшей степени в акте любви. «Подлинная сущность любви состоит в том, чтобы отказаться от сознания самого себя, забыть себя в другом “я” и, однако, в этом исчезновении и забвении впервые обрести себя самого и овладеть собою» (6; 253).

Напомним в этой связи слова Виктора Франкла - мы на земле для того, чтобы любить, а не быть любимыми. Правда у В.О. Ключевского можно найти иное: «Жить – значит быть любимым. Он жил, или она жила – это значит только одно: его или ее много любили». Но противоречие между «любить» и «быть любимым» снимается тем, что акт любви есть отношение к другому, отношение Я к Ты (М. Бубер), где Ты – мужчина, женщина, ребенок, Родина, Человечество, Бог. Выше уже подчеркивалось, что Я должно отразиться в Ты, чтобы познать самое себя? и чем полнее это отражение, тем больше степень обретения. Для любви нужны двое, впрочем, как для ненависти и греха. Но если в ненависти и грехе, отражаясь в злом, человек нисходит, открывает глубины возможного ему падения, потенциал ада в себе (и в человечестве), то в любви открывается, опробывается возможность набора высоты, потенциал рая.

Выявление конкретных параметров этого отражения должно стать отдельной психологической задачей, а здесь ограничим себя лишь тем, что предложим к будущему исследованию такие показатели как яркость, интенсивность, постоянство, ясность, глубина. Гегель говорит выше о самом критерии, факте, моменте, акте любви как вспышке, как молнии, вдруг высвечивающей, выхватывающей скрытую дотоле во тьме местность, впервые определяя ее истинный вид. Он говорит об озарении, которое может стать светом. И если возможность любви – дар и потенция, или, если взять распространенный образ – заложенное зерно, то его предстоит еще взрастить и культивировать (культура ведь понятие первоначально сельскохозяйственное, растениеводческое). Умножение любви – признак здоровья и восхождения человеческой культуры.  Умножение зла – признаки ее ущерба и умирания. И каждый может спросить себя – чему, по-преимуществу, он служит – делом, словом и помышлением – сознательно или неосознанно, волею или неволей.

Любовь (к чему мы еще вернемся, обсуждая ее высшие формы) много больше, чем непосредственно переживаемое, пусть необыкновенно сильное и особое чувство, хотя именно его перипетиям (зарождению, расцвету, умиранию) посвящено большинство сочинений и трактатов, где любовь обычно смешивается с влюбленностью, привязанностью, долгом, влечением, потребностью, порывом, волей, страстью, воображением и прочими составляющими мотивационно-эмоционально-волевого ряда (9).

Меж тем любовь, конечно, отражается, переживается, дается нам в особом растворе чувств и волений9, но не порождается им. Тепло и жарко от Солнца, но не жара породила Солнце. Она его явила в яркости и силе, но стоит преклонить колени Солнцу, не жаре. Возможна перемена чувств, но любовь необратима, ложась на сердце  «как печать», ибо «крепка как смерть» (Песнь Песней, 8, 6). О любви можно сказать как о Времени – это не она проходит, а мы проходим. Не она зачинается, возрастает, мерцает, угасает, а наши чувства, отношения, готовность соединения, связи с нею. Мы в этом плане лишь «часовые любви» (образ Окуджавы), ее стражи, часто, однако, принимающие за полноту любви сами по себе перипетии и приключения  вахты, а не то, чему она служит, оберегает, о чем свидетельствует.

Но это – скажут – лишь идеальная умопостигаемая высота и полнота любви в ее свершении и совершенстве. Тогда она, действительно, как Солнце неизменно –  пусть  прячется за  тучи, за деревья, лес, затянется сознания туманом,  зайдет  за  горизонт и  ночи тьма настанет    оно всегда  одно – не десять солнц, не двадцать – одно печатью станет и превозможет смерть. И нам тогда понятно замечание Марселя – сказать кому-нибудь: я тебя люблю – то же самое, что сказать: ты никогда не умрешь. Однако разве в жизни можем мы удержать, постичь такое, соединить с реальным?

Приведем отрывок, который как раз заканчивается, восходит к вышеприведенным словам Библии о любви, постигнутыми и осуществленными в самых, казалось бы, неподходящих для этого обстоятельствах, узником немецкого концентрационного лагеря смерти Виктором Франклом, практически тогда обреченным, ибо из ста человек погибало там девяносто семь. «Звучит приказ: «Рабочая команда такая-то – шагом марш! Левой – два-три-четыре! Левой – два-три-четыре! Передние – ровней ряд! Левой! Левой! Левой! Снять шапки!»… «Снять шапки!» означало, что мы проходим через лагерные ворота. Прожекторы направлены на нас. Тот, кто не шагает прямо, не держит равнение в своем ряду из пяти человек, может рассчитывать на удар сапогом. Как и тот, кто из-за нестерпимого холода отважится натянуть на голову шапку прежде, чем это будет разрешено. И вот в темноте мы идем дальше, спотыкаясь о большие камни, по огромным лужам, вдоль улицы, ведущей к лагерю. Конвоиры беспрестанно орут на нас, подталкивают ружейными прикладами. Тот, у кого раны на ногах болят особенно нестерпимо, опирается на чуть-чуть более крепкого товарища. Мы идем молча. Ветер режет лицо, не дает говорить. Мы уткнулись подбородками в поднятые воротники своих ветхих курток. И вдруг идущий рядом со мной бормочет: «Ты, слушай! Если бы наши жены нас сейчас видели! Надеюсь, что в их лагере все же получше… И они, надеюсь, даже не представляют себе, что тут с нами» …И предо мной возникает образ моей жены. Километр за километром мы идем бок о бок рядом, то утопая в снегу, то скользя по обледенелым буграм, поддерживая друг друга, слыша брань и понукания. Мы не говорим больше ни слова, но мы знаем: каждый из нас думает сейчас о своей жене. Время от времени я бросаю взгляд на небо: звезды уже бледнеют, и там, вдали, сквозь густые облака начинает пробиваться розовый свет зари. А пред моим духовным взором встает любимый человек. Он воплощен так живо, так ярко, как это никогда не было в моей прежней, нормальной жизни. Я беседую с женой, я задаю вопросы, она отвечает. Я вижу ее улыбку, ее ободряющий взгляд, и – пусть этот взгляд бестелесен – он сияет мне ярче, чем восходящее в эти минуты солнце.

И вдруг меня пронзает мысль: ведь  сейчас я впервые в жизни понял истинность того, что столь многие мыслители и мудрецы считали своим конечным выводом, что воспевали столь многие поэты: я понял, я принял истину – только любовь есть то конечное и высшее, что оправдывает наше здешнее существование, что может нас возвышать и укреплять! Да, я постигаю смысл того итога, что достигнут человеческой мыслью, поэзией, верой: освобождение – через любовь, в любви! Я теперь знаю, что человек, у которого нет уже ничего на этом свете, может духовно – пусть на мгновение – обладать самым дорогим для себя – образом того, кого любит. В самой тяжелой из всех мыслимых тяжелых ситуаций, когда уже невозможно выразить себя ни в каком действии, когда единственным остается страдание, - в такой ситуации человек может осуществить себя через воссоздание и созерцание образа того, кого он любит. Впервые в жизни я смог понять, что подразумевают, когда говорят, что ангелы счастливы любовным созерцанием бесконечного Господа. … Меня пронзает мысль, а ведь я даже не знаю: жива ли она! Но я знаю теперь другое: чем меньше любовь сосредоточивается на телесном естестве человека, тем глубже она проникает в его духовную суть, тем менее существенным становится его «так-бытие» (как это называют философы), его «здесь-бытие», «здесь-со-мной-присутствие», его телесное существование вообще. Для того чтобы вызвать сейчас духовный образ моей любимой, мне не надо знать, жива она или нет. Знай я в тот момент, что она умерла, я уверен, что все равно, вопреки этому знанию, вызвал бы ее духовный образ, и мой духовный диалог с ним был бы таким же интенсивным и так же заполнял всего меня. Ибо я чувствовал в тот момент истинность слов Песни Песней: «Положи меня, как печать, на сердце твое… ибо крепка как смерть любовь» (20; 55-58).

Скептический читатель скажет, что речь идет об особых, редких состояниях, в обычной жизни неподступных. Согласимся лишь в том плане, что полнота бытия любви как высшего блага открывается тогда только, когда мы сами в полноте открыты ей: в зажатом кулачке суетных эмоций, мыслей, чувств, корысти, мелкой выгоды и злобы – любви не уместиться, ведь не горсть монет энергия, держащая вселенную. И если вдруг судьба нам начинает палец за пальцем разжимать кулак, в котором мы хороним наше «я» как достоянье, - нам больно, страшно и обидно, ведь часто мы при этом лишаемся привычного комфорта, славы и достатка, и потому мы сетуем, клянем судьбы напасти, завидуем зажатым крепко кулакам других, не понимая, или понимая много позже, что лишь открытые ладони воспримут мира полноту – все, а не крохотную часть.

Не рассматривая в этом контексте различий религиозного и светского взглядов, отметим, коль скоро дерзнули цитировать Библию, очевидное – высочайшую ценность полноты любви в христианстве, провозгласившем, что Бог есть любовь и поставившем дар любви превыше остальных - как главное условие их цены и достоинства. В Первом послании к Коринфянам Святого Апостола Павла (глава 13, стихи 1-10) – настоящий гимн истинной любви. Напомним его читателю: «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы  переставлять, а не имею любви, - то я ничто. И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы. Любовь долго терпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится. Ибо мы отчасти знаем и отчасти пророчествуем; когда же настанет совершенное, тогда то, что отчасти, прекратится».

Обратим внимание – по отношению к пространству истинной любви человеческие пророчества, предвидения, знания становятся как бы частичными (отчасти), могущими умаляться (вплоть до упразднения). Чтобы не понять это таким образом, что любовь, по апостолу Павлу, противостоит всякому знанию и разумению, продолжим чтение тринадцатой главы Первого послания к Коринфянам и процитируем два стиха (11, 12), непосредственно следующих за приведенным выше отрывком:  «Когда я был младенцем, то по-младенчески говорил, по-младенчески мыслил, по-младенчески рассуждал; а как стал мужем, то оставил младенческое. Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицем к лицу; теперь знаю я отчасти, а тогда познаю, подобно как я познан».

Речь, следовательно, о ступенях, о возрастании (возрастах) и в этом свете мы пока лишь «отчасти знаем», «отчасти пророчествуем», но как младенец вырастает и начинает по иному мыслить и рассуждать, так и мы, совершенствуясь духовно (а любовь – центр этого совершенства, или, по слову Апостола, совокупность совершенств) начнем познавать, видеть себя и мир не «как бы сквозь тусклое стекло» и потому «гадательно», а «лицем к лицу». Отсюда, в частности, правомерность вдумчивых философских, психологических, педагогических и других научных исследований предпосылок, закономерностей, отклонений возрастания любви, условий ее движения от младенческих форм до полноты зрелости, причем не только в онтогенетическом плане: ведь можно быть взрослым, а то и пожилым по годам, и младенцем, ребенком, подростком по отношению к себе и миру.  Равно и обратное – можно в малых годах являть зрелость взрослого. Если с этой точки зрения посмотреть на нынешний мир, то не трудно заметить насколько сильно превалирует и правит в нем «младенческое» - сугубо подростковое сознание, тогда как зрелость, тем более, возросшая в годах мудрость явно не в чести. «Маленькая собачка до старости щенок» - говорили раньше о тех людях невысокого роста, которых и в больших годах могли, обознавшись, принимать по внешнему виду за молодняк и, соответственно, так к ним несерьезно (не всерьез) и относиться. Последнее и составляло главную обиду, укол этого иносказания. Для нынешней старости прежняя обида стала доблестью и вожделенной целью: многие миллиарды тратятся в мире на пластическую хирургию, дорогостоящие инъекции, процедуры, косметику, снадобья – и все для того, чтобы не выйти, удержаться любой ценой в верхней границе «щенячьего» возраста, сохранив не только подобие внешности – маску молодости, но и соответствующие ей манеры, мысли, реакции, инфантильное сознание.

Ясно, что, говоря о зрелости, созревании, возрастании, надо хоть в первом приближении определить мерило, параметры роста или – по крайней мере – общее направление, вектор его устремления. Паисий Святогорец говорил, например, о «дешевой» и «дорогой» любви, о «благородной» любви, о любви «мирской» и «духовной»: «Когда мы требуем любви от других только для себя, хотим только получить от других и, делая какое-нибудь добро, думаем о воздаянии, тогда у нас не дорогая, а дешевая любовь. Тогда мы становимся чужими Богу и не получаем любви ни от Бога, ни от других людей. Те, у кого мирская любовь, спорят друг с другом, кому ухватить для себя побольше любви. Те, у кого духовная, дорогая любовь, спорят друг с другом, кто отдаст другому больше любви. Они любят, не думая о том, любят их другие или не любят, и даже не требуют, чтобы их любили. Хотят постоянно отдавать свое и себя и не требуют от других, чтобы они отдавали им свое и себя. Таких людей любят все, но больше всего Бог, с Которым они одного рода. Любовь без воздаяния! Не надо оказывать благодеяния с тем, чтобы получить благо. Надо взращивать благородную, дорогую любовь, такую, какой любит Бог, а не дешевую мирскую любовь, которая исполнена всех человеческих немощей» (12; 201-202).

Автор – признаться – сомневался, прежде чем привести эти слова, хорошо представляя себе реакцию многих, которые вновь скажут, что все это, может быть, замечательно, прекраснодушно красиво, но так далеко от реальности, так неприменимо в сегодняшнем сложном, жестком мире и было доступно разве каким-то древним святым с нимбом над головой. В основе такого мнения большинства лежит уже обсуждавшееся выше сведение, редукция человека к наличному («объективному»), к тому, в чем он замкнут, заточен, что представляет из себя сейчас в срезе времени и обстоятельств, но что, как мы знаем, превосходится любовью, которая способна разбить прутья замыкающей его клетки эгоцентризма и одиночества. И в этом плане возможно понимание идеала как предельной реализации человеческой любви. Это – словами одного мыслителя – та точка, выше которой уже не подняться, но и ниже нельзя устремляться10.

Ну а теперь – чтобы пример из сегодняшней действительности все же был, представим слово ученому, врачу, психологу, общественному деятелю – основателю первого в России хосписа11 профессоруА.В. Гнездилову: «Как часто мы понимаем любовь односторонне – как чувство, которым обладает каждый, и которое обычно обращено на противоположный пол. Привычно понятна любовь к семье, к детям; двигаясь далее по объектам направленности, - добавляется любовь к отечеству, любовь к дому, к красоте и так далее. Но для большинства из тех, кто работает с уходящими людьми, любовь нередко теряет свою целевую направленность и выступает не как чувство, а как состояние. Я не перестаю удивляться и восхищаться людьми, которые приходят работать в хоспис. Стоит ли говорить, сколь тяжела эта работа, оплачиваемая столь мизерно, что стыдно об этом и упоминать… В каждом из них, ежедневно отдающих свою жизнь, дабы разделить и облегчить страдания больных, живет та любовь-состояние, которую невозможно не почувствовать. Она, конечно, не сияет нимбом над их головой, но ее чувствует каждый, кого касаются их руки, кому они улыбаются и кого слушают. (В этом смысле, любовь-состояние, это то, чему научает нас наша работа)»12 (7; 10-11).

Хотя определение (точнее описание) Гнездиловым совершенной  формы любви приведено как возможный пример современного подхода, однако при внимательном рассмотрении вряд ли здесь можно обнаружить нечто принципиально «новое», не пересекающееся, не вписывающееся в «старое». Вспомним хотя бы три значения любви, издревле укорененные в греческом языке: эрос - как стремление к самоощущению и ощущению другого, имеющее целью единоплотие; филия - как стремление к задушевной близости, ставящее целью единодушие; и агапе – спокойное непрерывное, глубокое, самодостаточное чувство, суть которого, по Флоренскому, – готовность к жертве, или – по Шелеру – к бескорыстному творческому самопожертвованию. Не правда ли, Гнездилов, пусть в специальном ракурсе, говорит о последнем? Да и приведенные выше описания благородной любви или вывод Франкла о том, что задача наша любить, а не быть любимыми – не про то же самое?

Возникает тогда вопрос – можно ли, вообще, дать принципиально новое определение, чтобы оно не было отголоском, эхом старых, чтобы оно не вращалось вокруг одних и тех же идей и образов?

Считаю, что ответ, в целом, отрицательный: принципиально новое определение совершенства любви вряд ли возможно. И не потому, что современным мыслителям не хватает прозорливости и силы, чтобы быть оригинальными, ни на кого не похожими. Скажу даже противоположное: чем сильнее и честнее автор, чем он прозорливее, тем в большей степени его определения будут поддерживаться, перекликаться с другими, до того бывшими. Ибо – что уже подчеркивалось - внешний мир меняется, а любовь остается. Не она проходит, а мы проходим, мы преходящи, а она – по сути своей – постоянна, идентична себе самой. И интуитивное, глубинное (всем нутром) понимание этого присутствует в каждом. И потому то, что с таким трудом поддается (вернее – не дается) определению ученых, на самом деле, открыто, в потенциале, всем людям (пусть даже не в словах, а в особой душевной валентности, тяге, притяжении).

Пространство истинной (которая «не отчасти» и «не сквозь тусклое стекло») любви составляет тем самым фундаментальный факт человеческого бытия, и в этом плане оно, казалось бы, сугубо субъективное, лично ощущаемое и намечаемое, единично и тонко переживаемое – вполне объективно. Да что там снисходительное «вполне»: оно обладает такой же абсолютной объективностью как факт земной конечности человека. Это первые по весу и значимости реалии. Только любовь «крепка как смерть» и только она при встрече «лицем к лицу» способна превозмочь ее. Как писалось на старых надгробных камнях – «любовь не просто слово» и суть написанного была понятна любому прохожему, так же как сегодня и нам с вами. Любовью и состраданием рождается не психика как таковая, но душа – иная категория, от которой научная психология вынуждена была отказаться в конце ХIХ в., чтобы оставить в своем ведении только конечное – доступное числу и мере (4). Мистический смысл любви – в воскрешении души – образования уже непротяженного, числом и мерой прямо не ухватываемого, но потому именно готового к борьбе с конечностью и смертью.

Впрочем, говоря об объективности, о фундаментальном присутствии в бытии, не следует забывать, что речь идет о системном и потому сверхчувственном образовании, наличие которого прямо не определимо приборами и статистикой. Не случайно, примерно  треть людей убеждены, что настоящей любви вообще нет, - но пусть их станет большинство, все, кроме одного – живущего или даже ушедшего, но и тот последний будет неопровержимо утверждать, свидетельствовать собой это пространство как реальное и объективно (навсегда) существующее. Вся, например, поэзия и литература, по сути, посвящены этому непрекращающемуся доказательству одного (писателя, поэта) всем (людям, человечеству): сегодня и сейчас он – один во всей Вселенной – должен, наконец, засвидетельствовать от переизбытка узнанного, больше некому – прежние свидетельства устарели, остыли или не совсем точны, или неубедительны, или невнятны и т.п. Но из какого бы полюса, страны, народа мы бы ни слышали этих, как многим кажется, сугубо субъективно-личных и произвольных свидетельств, каким бы языком и размером они ни были бы выражены – все они, по сути, об одном: разными языками они описывают одну местность, помещение, обстановку и даже детали, разве что кто-то назовет подножие ковром, а кто-то циновкой, один скажет одеяние, другой – одежда, один – милосердие, другой – сострадание. Все это, по сути, не более, чем варианты перевода с подлинника, неизбежное привнесение вкусов, взглядов, происхождения, темперамента переводчика и толкователя.

Но, самое поразительное даже не в этом, а в нашем понимании их понимания, в нашем узнавании их узнавания: да, - говорим мы, - как правильно, точно. Или нет – совсем не то. Но кто, как и когда заложил, запрятал в нас этот эталон, сравнение, с которым позволяет видеть отклоненья, этот чуткий камертон, в сравнении с которым слышна фальшь?

Порою впечатление, что мир того пространства всех ждет всегда, и каждый вновь пришедший узнает ту обстановку и детали как изначально чаемые им. Этот механизм, феномен узнавания – повторюсь – удивителен (если не чудесен). Ведь узнать можно лишь то, что как-то знал раньше. Еще немного и мы придем к психологическому оправданию анамнезиса идей Платона. Но скажем чуть иначе: любое проявление любви есть проба, опыт (психологический, бытийный, экзистенциальный) актуализации ее сущности (отсюда совпадения и узнавания, ибо сущность едина), опыт подтверждения ее возможности и действительности в мире. И только так нам станет чуть яснее, почему множество людей разных племен и народов, друг друга часто никогда не знавших (и не читавших), живущих в совершенно различных условиях, не слыхавших ни что такое сущность, ни что такое анамнезис идей, ни кто такой Платон, испытывают практически одно и то же (или – сделаем уступку – сходное в главном),  входя туда, где не были ни разу, как в некогда покинутое место, оставившее боль и память в сердце. И – не случайно – сердце сразу узнает (не разум) и возликует возвращенью в дом, куда всегда стремилось. И мы тогда поймем, что наши испытания, превратности и странности любви, при всей их самоценности – ступени, приключенья, повороты на пути туда, где пребывание, стоянье, житие не требует уже подпорок и поблажек, где мы не зажигаемся на время отраженьем встречного луча любви, - мы там, откуда льется самый свет, который никогда не блекнет, вокруг ли радость дня или сумрак ночи, и этим вечным негасимым светом, его  частицею, свеченьем пребудем мы. Как писал один подвижник – свет входит в нас и мы входим в свет. И мы уже не временное отражение, но света целостный состав, его явленье.

Любовь тем самым не изобретается, не создается, а свидетельствуется, не конструируется, а открывается, не доказуется, а показуется. Причем в той мере, в которой мы открываем и свидетельствуем ее, она свидетельствует, открывает и показывает нас, ибо, войдя в ее пределы, мы располагаем, находим, обнаруживаем себя в созданном, производимом ею порядке и свете. И тогда ясно, что не мы назначаем ей меру и цену, а она нас оценивает и измеряет («Ты взвешен на весах  и оказался слишком легким»).

Можно легко представить, не будучи ни профессиональным психологом, ни философом, сколь же сложно и трепетно это восхождение, сколько подстерегает на пути ловушек, тупиков, остановок, отклонений, падений, ложных форм: любовь эгоистическая, самоутверждение, симбиоз, реванш, съедение и т.п., сколь часто свету истинной любви не пробиться сквозь неотшлифованную оптику наших душ и он гасится, дробится и тускнеет, что порождает сумерки и в них – неверную и смутную картину мира и нашего в нем назначения и места. В этом плане стремление, тем более – воплощение полноты образа любви, явление ее всепобеждающего света всегда остается эксцентричным, смещенным по отношению к статистическому большинству, к видимым привычным проявлениям, к навязываемым массовой культурой мишуре, блесткам и внешним штампам, которые при всей их распространенности, принятости, притягательности, повсеместности оставляют, однако, явное ощущение ущербности. «Любовь, – писал А.П. Чехов, - это или остаток чего-то вырождающегося, бывшего когда-то громадным, или же это часть того, что в будущем разовьется в нечто громадное, в настоящем же оно не удовлетворяет, дает гораздо меньше, чем ждешь».

В любом случае – признаем диапазон развития, преображения сущностного свойства человеческой души, все время на земле кем-то являемый. Так что и мы, познавшие пусть самые начальные регистры этого диапазона, но ободренные благими примерами, в меру сил своих, призваны к совершенствованию и росту.

Вспомним напоследок того современника Платона, который (как, впрочем, и многие до наших дней) лошадь и человека видел, а лошадности и человечности не видел. Ответим, наконец, бедолаге на его недоумение: «Мил человек, ты лошадь видишь сразу и без ошибки именно как лошадь, а не нечто на копытах с хвостом на одной стороне и мордой на другой (у быка безрогого не то ли самое?) за счет того, что в голове твоей уже сложилася какая-то «лошадность», которая и строит всех лошадок в ряд один – и крошку пони, и скакуна на поле брани, и битюга рабочего, и зебру полосатую, и даже – скажу тебе – ту палочку с привязанной соломой в виде гривы, на которой с громким «и-го-го» сейчас внучок твой проскакал, изображая героя на войне. Ты различаешь сразу истинность, условность, отклонения, игрушку за счет осмеянной тобой лошадности внутри. Не то ли с человечностью? Но путь куда сложнее. Ведь лошадь - явно не ты, о человеке, что пред тобой иль там вдали, не скажешь сразу твердо, что совсем не ты. Конечно, коль не родственник, не дочь, не сын, не соплеменник, то вроде бы совсем чужой и чуждый, пусть даже враг, но, приглядись, ведь руки, ноги, уши так похожи, и радости, и боль, и стыд, и сожаленье. Ведь чем не ты, ну пусть постарше или помоложе, поумнее или поглупее, лицом красивей или подурнее, смелее сердцем иль трусливее, наклонный к лжи иль правды возалкавший, здоровый или приболевший, живой иль при смерти: смотри как странно – вроде бы не ты и в то же время ты. И здесь, чтоб человечность собралась и проявилась (без которой, согласись, не человека видишь, а его обличье) нужна посредником Творца – любовь, что путь душе откроет к состраданью каждому и через каждого тогда нас соединит в одно, что и составит суть людей иль человечность».

Таким образом, на поставленный в начале статьи вопрос – дано ли человеку непосредственное постижение своей родовой сути, человечности как таковой в целостном и самоочевидном восприятии, переживании себя? – можно ответить положительно: дано в способности любить, в способности к развитию этого отношения к миру.

 

Литература

Антоний, митрополит Сурожский. Пути христианской жизни. Беседы. М., 1998.

Антоний, митрополит Сурожский. О встрече. Клин, 1999.

Братусь Б.С. Аномалии личности. М., 1988.

Братусь Б.С. Русская, советская, российская психология. М., 2000.

Выготский Л.С. Собрание сочинений в 6 т. Т.3 М., 1983.

Гегель Г.В. Эстетика. Т. 2 М., 1969.

Гнездилов А.В. Путь на Голгофу. Очерки работы психотерапевта в онкологической клинике и хосписе. СПб., 1995.

Ельчанинов Александр. Записи. М., 1992.

Иванченко Г.В. Логос любви. М., 2007.

Леонтьев А.Н. Избранные психологические произведения в 2 т. Т. II М., 1983.

Маркс К., Энгельс Ф. Собр. Соч. Т. 23.

Паисий Святогорец. Слова. Т. V. М., 2008.

Петровский В.А. Личность в психологии: парадигма субъективности. Ростов-на-Дону, 1996.

Психология личности: тексты. М., 1982.

Пушкин А.С. Собрание соч. в 10 т., Т. 10. М.-Л., 1951.

Рубинштейн С.Л. Бытие и сознание. М., 1957.

Рубинштейн С.Л. Проблемы общей психологии. М., 1976.

Самойлов Д. Общий дневник // Искусство кино. 1992, № 5.

Слободчиков В.И. Очерки психологии образования. Биробиджан, 2005.

Франкл В. Сказать жизни «Да». М., 2004.

        


1 Работа выполнена при поддержке РГНФ, проект № 07-06-00515.

 

2 Повторим замечательные слова С.Л. Рубинштейна: «…первейшее из условий жизни человека это другой человек. Отношение к другому, и людям составляет основную ткань человеческой жизни, ее сердцевину. “Сердце” человека все соткано из его человеческих отношений к другим людям; то, чего оно стоит, целиком определяется тем, к каким человеческим отношениям человек стремится, какие отношения к людям, другому человеку он способен устанавливать. Психологический анализ человеческой жизни, направленный на раскрытие этих отношений человека к другим людям, составляет ядро подлинно жизненной психологии. Здесь вместе с тем область стыка психологии с этикой» (16; 262-263).

  

3 Видя все драмы несоответствий, всю несправедливость любви к недостойному ее, кому не приходила в голову грубоватая пословица: «любовь зла – полюбишь и козла». Однако Рабиндранат Тагор считал, что любовь тем и ценна, что ее отдают недостойному; для достойных существуют иные награды. А поскольку недостойных, с очевидностью, много больше чем достойных, то вероятность нахождения последними равных ответов весьма мала и потому всерьез рассчитывать на полноту взаимности им не следует. Другое дело, что всякое достойное деяние воздастся, правда чаще с определенным запозданием и в другой, нежели дар, «валюте» (другие награды, - как только что сказал Тагор): страдание может восплатиться мудростью (мудрость, - заметил кто-то, - спрессованное страдание), чистая совесть, - согласно пословице, - самой лучшей подушкой (сном праведника) и т.п. У злодеяний – свой «прейскурант» и их свершение - поверьте – обходится свершителям очень дорого. В общем, мир, относительно справедлив – просто это далеко не всегда очевидно.

 

4 Из множества возможных примеров приведем нейтральный – литературный. Шекспировский Гамлет говорит: «Сам я - сносной нравственности Но и я стольким мог бы попрекнуть себя, что лучше бы моя мать не рожала меня». И сразу – другое место – об отношении «по заслугам». Гамлет – Полонию: «Почтеннейший, присмотрите, чтоб об актерах хорошо позаботились…». Полоний: «Принц, я обойдусь с ними по заслугам». Гамлет: «Нет – лучше, чтоб вас черт побрал, любезнейший! Если обходиться с каждым по заслугам, кто уйдет от порки? Обойдитесь с ними в меру вашего великодушия».

5 Надо ли говорить при этом, что к другому мы куда более объективно внимательны и критичны чем к себе – вспомним притчу о замечаемой в чужом глазу соломинке-недостатку и незамечаемому у себя недостатку-бревну. Эта особенность нашего восприятия очень выручает самолюбие, умело и преданно выполняя главное его задание – во всем обелять себя (в данном случае очерняя других) и доказывать, что ты весьма хорош (по сравнению с теми гнусными другими). Отсюда тенденция (особенно характерная для безвременья и потери нравственных координат) к жадному чтению разоблачительных биографий великих людей, копанию в частной жизни, низвержению идеалов, сведению всего возвышенного к низменному и компрометирующему. Уместно напомнить здесь слова А.С. Пушкина из письма П.А. Вяземскому, который готовил в конце 1825 года статью о недавно тогда погибшем при освобождении Греции кумире поколения – поэте лорде Байроне и сетовал, что оказались утерянными какие-то личные записки, дневники Байрона. «Зачем, - ответствовал Пушкин, - жалеешь ты о потере записок Байрона. черт с ними! Слава Богу, что потеряны… Оставь любопытство толпе и будь заодно с гением… Мы знаем Байрона довольно. Видели его на троне славы, видели в мучениях великой души, видели в гробе посреди воскресающей Греции. – Охота тебе видеть его на судне. Толпа жадно читает исповеди, записки etc; потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал как мы, мерзок, как мы! Врете подлецы: Он и мал и мерзок – не так, как вы – иначе». (15; 190-191).
6 Здесь можно обронить заметку для всех практикующих психологов: там, где дело касается жизненных проблем человека, его воспитания, терапии, помощи, психолог не может удовлетворяться констатацией наличного состояния, механизмов, черт, свойств. При всей первостепенности и самостоятельно важной значимости этого, он должен учиться уметь говорить «выше». Но для этого с неизбежностью придется дать себе ясный отчет, что для него  есть «верх», а что – «низ», где «потребное будущее», к которому желательно вести, а где «непотребное будущее» (каламбур В.П. Зинченко), которого желательно избегнуть. Определение таких координат выходит за грань собственно психологии в области этики, истории, теологии, права, педагогики, экологии, отношений и диалога с которыми, тем самым, не обойти вдумчивому и вполне отвечающему за свои воздействия профессионалу-психологу. 

7 Попутная иллюстрация (спустя два с половиной тысячелетия) к платоновскому определению из современного поэта: «Дала мне жизнь тебя, / Чтоб я обрел себя. / Тебе меня послала, / Чтоб цельностью ты стала. / Секрет, однако, в том, / Что в круге мы одном, / Составленном из наших вкладов. / И потому не терпящем  ущерба и разладов».

8 Сомнения подлинной любви (подчас многочисленные и мучительные) могут относиться к ответности, силе, дальнейшей судьбе чувства, но самоценность объекта любви, его несводимость к средству, пользе, выгоде - сомнению не подлежат. Любовь в принципе нельзя продать или обменять на что-то, ибо она погибает в тот же самый момент, когда свершается сделка, т.е. когда она обменивается на нечто третье, вещное, теряя тем самым свою самоценность.

 

9 Различения и рецептура этих гремучих смесей не наша сейчас задача, поэтому ограничимся лишь тремя произвольно взятыми намеками профессиональных дегустаторов любовных напитков – поэтов. Омар Хаям считал: «Страсть не может с глубокой любовью дружить, / Если сможет, то вместе недолго им быть». Федор Тютчев подчеркивал исходную роль воображения: «Любовники, безумцы и поэты из одного воображенья слиты». Теперь для равновесия возьмем современника: Давид Самойлов предлагал различать параметры силы и величины, ставя их в зависимость от масштаба личности: «Тот, кто любит сильнее, т.е. болезненнее, больнее, жгуче, мучительнее, не обязательно любит больше. Любовь тем больше, чем больший масштаб личности втянут в ее круг. Любовь Данте – великая, Вертера - сильная» (18; 105).

 

10 Ошибка греха – не отсутствие должных усилий и даже не отсутствие добрых и благих намерений (которыми, как известно, вымощена дорога в ад). Это – согласно древнегреческому и древнееврейскому значению – «промах», «мимопрохождение», «непопадание в цель». От того так важно правильно выбрать главную, пусть много превосходящую наши возможности цель и не изменять, не подменять, не упускать ее из вида, дабы не свернуть от нее далеко в сторону чужую и чуждую. Значим при этом вовсе не масштаб содеянного, а его направление. Александр Ельчанинов писал: «Если наша правда, наши добрые дела, наши подвиги даже и действительно велики, - что они перед правдой Божией, ...что наша красота перед нетленной красотой садов эдемских? Немного больше, немного меньше, это как земные расстояния – два километра, два миллиона километров – ничто в сравнении с расстоянием звездных миров. Важно не количество наших добрых дел, а направление нашей жизни: вправо или влево, плюс или минус, к добру или к злу, к Богу или к тьме» (8; 94).

11 Хоспис – медицинское учреждение для крайне тяжелых, чаще безнадежных больных. Собственно медицинская задача сводится здесь к уходу, облегчению боли (так называемая паллиативная медицина). Самое главное – поддержка и человеческая помощь больных  и не менее нуждающихся в этом их близких. Историческими корнями это учреждение восходит к христианскому средневековью: хосписы (по-русски – странноприимные дома) были созданы монахами для странников, пилигримов, идущих в Святую землю и на этом многосложном и опасном пути могущих и тяжело заболеть и умереть. Комментируя это, Гнездилов справедливо замечает: «Наверное, само собой здесь напрашивается аналогия с нашей жизнью, где каждый из нас, по-прежнему, - странник, и нуждается, как никогда, в поддержке и милосердии, в трудную же минуту – особенно: «каждому – как тут не вспомнить Достоевского, - необходимо иметь место и кого-то, к кому можно пойти в трудную минуту». Хоспис и может быть таким местом. (Благородство идеи – бесспорно. Так же как и необходимость ее развития)» (7; 12).

 

12 Последняя фраза Гнездилова в скобках все же замечательна. Он ведь говорит о научении высшей форме любви через определенную деятельность, работу. За этим проблема, которой мы пока не касаемся – зачем, для чего, для какого поприща развертываются в человеке сущностные силы. Сами ли по себе, для себя самих или для каких-то особых, важных по отношению к ним задач. Понятно в данном примере, что люди, о которых говорит Гнездилов, уже приходят с этим даром (о чем он пишет строками выше, удивляясь и восхищаясь ими), но – одновременно – именно здесь, в этой форме жизнедеятельности они его узнают, развертывают и потому, как ни странно прозвучит – впервые научаются, овладевают этим даром, в буквальном значении, выводят, производят его на свет – свет этого мира, претерпевая неизбежные претыкания, сложности, срывы, борьбу - без нимба над головой и торжественности, что не снижает, однако, важности, чуда и подвига происходящего.