Главная arrow Все публикации на сайте arrow «Куда ты скачешь, гордый конь?..»
«Куда ты скачешь, гордый конь?..» | Печать |
Автор Коган Л.А.   
03.04.2013 г.

 

 

 

(О философско-исторической концепции «Медного всадника»)

 

От редакции: Публикуя статью старейшего, давнего и любимого автора нашего журнала Л.А. Когана, редакция и редколлегия «Вопросов философии» от всей души поздравляет Леонида Александровича со славной датой. В этом году ему исполняется сто один (101) год! Мы желаем замечательному философу здоровья, бодрости духа и все такой же душевной молодости, которая сопровождает его всю жизнь.

 

 

 

«Медный всадник» занимает особое место в духовно-творческой эволюции Пушкина. Эта его итоговая поэма, причудливо шифруемая авторским подтекстом, является, может быть, и мировоззренческим завещанием, тревожным сигналом. О нарастающей угрозе бездуховности, жестокого взаимонепонимания и отчуждения, в пределе - краха, безумного саморазрушения земной цивилизации.

Уяснению авторского замысла помогает необычное заглавие этого произведения. Его стержневой смыслообраз, представленный тут, радикально переосмыслен и деперсонализирован. Это всадник вообще, к тому же медный. За ним угадывается гипертрофированная политическая надстройка, возомнившая себя базисом общества; абсолютистско-догматическая система; императивно-устрашающий менталитет.

Всадник – субъект живого движения. Особое выделение в этой связи его медности обретает не буквальный, предметно-натуралистический смысл, а иносказательное, ценностно-дезавуирующее, уничижительное значение: люди, поберегитесь, всадник-то ненастоящий, фантомный, угрожающий. Медный лог (или медная глава) – синоним бездушия, тупой беспощадности. Всадник может быть стремительным и отважным, но не деревянным или металлическим.

Парадоксальное сочетание несовместимого - стилистический прием, не раз фигурирующий в истории мировой классики: от «Божественной комедии» Данте, «Золотого осла» Апулея, «Похвалы глупости» Эразма Роттердамского, «Сказки бочки» Свифта до «Каменного гостя» и «Пира во время чумы» Пушкина, «Мертвых душ» Гоголя, «Живого трупа» Толстого.

Слияние людского с медным – выражение вопиющей противоестественности, абсурдности, бесчеловечности ситуации. Такое же примерно, как овеществленное (бесчувственное, бездушное) существо, разобщенное (пустынно-безмолвное) общество, остановленная (беспамятная, репрессированная) история, перевернутый мир, то, чего не должно быть.

Неоднозначность характеризует и предысторию этого проекта. Приступая к созданию памятника Петру Великому, скульптор Фальконет (как и его идейные вдохновители Вольтер и Дидро) стремился запечатлеть в этом образе силу человеческого разума, дух Просвещения, мощь европейской цивилизации. Заказчица памятника Екатерина II ставила на первый план, по-видимому, иное, свое: утверждение монархического абсолютизма, отношений господства-подчинения. К тому же это не просто памятник, а произведение искусства, художественный образ, остановленное фаустовское мгновение, открывающее возможность различных интерпретаций.

В эпоху Пушкина правящими кругами России была выдвинута «уваровская» теория официальной народности: православие – самодержавие – народность. Она призвана была представить существующую систему как незыблемое органическое целое, основу которого составляет царское самовластие. Соответственно, и монумент Петру должен был уподобляться монументальному кентавру.

Позиция Пушкина, концепция «Медного всадника» существенно дистанцируется от такой точки зрения. Глубоко сознавая единство исторического процесса, высоко ценя организационно-централизирующую роль государства, поэт признавал при этом первенствующее, определяющее значение общественной самоорганизации, народного творчества, личностной инициативы.

С этим связано неприметное на первый взгляд настаивание Пушкина на конкретно-дифференцированном подходе к различным сторонам этой монументально-аллегорической структуры с учетом их разного толкования, возможного переосмысления. Всадник (командно-культовый статус, кумир властолюбия, истукан самовластия) – медный. Конь (живая, несущая сила исторического движения, энергетика великой страны) – бронзовый. У каждого своя специфика, каждому свое. Вспоминая о петровских реформах, поэт писал:

«О мощный властелин судьбы,

Не так ли ты над самой бездной,

На высоте, уздой железной

Россию поднял на дыбы?»

 

Картина, открывающаяся в «Медном всаднике», далеко выходит по своему размаху и значению за рамки одного какого-либо события. Это глобально-метафорическая, апокалиптическая катастрофа. История тут переплетается с природой, натура с культурой, внешнее с внутренним, прошлое с будущим. На переднем крае этой вселенской, антропо-космической битвы – ее непосредственные в данном случае участники. С одной стороны – бездна власти, репрессивно-бюрократический абсолютизм, представляющийся элитарной стабильностью. С другой стороны – власть бездны – разбушевавшаяся стихия, разрушительный хаос наводнения, отчасти ассоциируемый с беспощадностью пугачевского бунта. Между этими крайностями – организованным насилием «сверху» и турбулентным самосудом «снизу» - оказывается многострадальное население, люди. Не только жертва истории, но и ее действующее лицо, субъект познания, смыслообразующее начало. И прежде всего в данной ситуации – Евгений, единственная явленная тут воочию живая личность. Пора, пожалуй, оспорить издавна бытующее мнение о нем как о второстепенно-проходной фигуре, маргинальном персонаже, частном случае, без которого можно было бы обойтись. Евгений возникает в начале поэмы, ему же посвящено ее последнее слово. О том, какое значение придавал автор этому образу, свидетельствует и то, что он наделил его именем героя своего стихотворного романа «Евгений Онегин»:

«Мы будем нашего героя

Звать этим именем. Оно

Звучит приятно; с ним давно

Мое перо к тому же дружно.

Прозванья нам его не нужно.

Хотя в минувши времена

Оно, быть может, и блистало

И под пером Карамзина

В родных преданьях прозвучало».

«…И, обращен к нему спиною,

В неколебимой вышине,

Над возмущенною Невою

Стоит с простертою рукою

Кумир на бронзовом коне».

«…Он узнал,

Кто неподвижно возвышался

Во мраке медною главой».

«…Вскипела кровь. Он мрачен стал

Пред горделивым истуканом

И зубы стиснув, пальцы сжав,

Как обуянный силой черной,

«Добро, строитель чудотворный» -

Шепнул он, злобно задрожав, -

Ужо тебе»..».

«… И он по площади пустой

Бежит и слышит за собой –

Как будто грома грохотанье –

Тяжело-звонкое скаканье

По потрясенной мостовой.

И, озарен луною бледной,

Простерши руку в вышине,

За ним несется Всадник Медный

На звонко-скачущем коне».

 

При всей гонимости, потерянности, неадекватности Евгения он, его переживания образуют важнейшую часть нервной системы поэмы. С ним, отчасти через него мы воспринимаем то, что тут происходит. Почему же окружающий мир неуклонно выталкивает, изгоняет его из своей среды? Евгений – не борец, не экстремальный нарушитель спокойствия, а просто человек, к тому же доброжелательный, независимый, с обостренным чувством личного достоинства. Но в том-то и  дело, что там, где правит бал неутолимая алчность и жестокая бездуховность, человек все более презираем, теряет почву под ногами, становится средством, орудием властоимущих. В этом историческом контексте Евгений выступает предвестием, прообразом, архетипом «Лишнего» (в этом безумном мире) человека.

Научно-технический прогресс может опережать духовно-нравственное развитие. Это создает новые иллюзии и ловушки – возможности подмены органики механикой и автоматикой, самоуглубленного познания поверхностной информацией. И в итоге – конформистски-обезличенное представление о легком, «царском» пути к истине.

Рискну предположить, что образ Евгения соотносится и с сокровенными переживаниями автора, жизненным опытом, выстраданным великим поэтом, не в прямом, разумеется, смысле, а в опосредованном, аллегорическом плане. Это касается прежде всего сцены его преследования всадником и последовавшей за этим взрывной эмоциональной реакции Евгения. С этим, возможно, переплетаются и тягостные предчувствия поэта: вспомним хотя бы его горестное восклицание в одном из прежних стихотворений о собственной жизни, которая обречена тайной судьбою на казнь.

Отсюда отнюдь не следует, что в пушкинской поэме нарастает заупокойно-реквиемная тональность. Поэт не идеализировал человека (так же, как не являлся при своем глубоком демократизме народопоклонником). Его трагедийно-героическая симфония охвачена душевной болью о попранном человеческом достоинстве, глубоким сочувствием людям и пониманием того, что исторический прогресс как неравномерно-экспериментальное совершенствование не исключает, к сожалению, попятных движений, порой катастрофических поворотов.

Что это означает в целом, по правде, с точки зрения вечности? Трагически-гротескную разноликость стоп-кадра истории, ее остановленного на краю пропасти мгновения? Безысходность бытийно-небытийного круговорота от хаоса к космосу, от рефлекса к рефлексии в бездну проб и ошибок? Взрывоопасный сплав бестолочи и бестиальности, условий и условности, закон беззакония?

«И жизнь ничто, как сон пустой,

Насмешка неба над землей?».

 

Или человечество как познавательно-структурирующая сила ориентировано на конструктивно-поступательное развитие; и мужает заодно с поэтом «среди печальных бурь», «есть упоение в бою».

Возможен (более того, необходим) переход из тупиков и капканов истории к открытому горизонту свободы: инициирующему призванию человекобытия, целеустремленной органике самосознания, алгоритму надежды, мере безмерности; к духовно-творческому самопроявлению – самоуправлению личности и общества, оптимальному образу мысли и жизни в целом.

Творчество Пушкина – поэзия свободы. Это явствует и из его самооценки: «свободы сеятель пустынный», «одна свобода мой кумир», «даль свободного романа» (о композиционно-концептуальной независимости «Евгения Онегина от идеологического диктата, его политической неангажированности).

Центрирующим моментом и проективным вектором «Медного всадника» является вопрос, обращенный Пушкиным к России и, по существу, ко всему человечеству:

«Куда ты скачешь, гордый конь,

И где опустишь ты копыта?».

 

Речь идет в данном случае не только (и не столько) о пространственно-эмпирических ориентирах, а о всеохватном и разнослойном общественно-историческом развитии. Этот вопрос имеет общемировоззренческое значение. Он касается истоков свободы – не корневой проблемы выбора: пути (направления, цели) движения, своего места в жизни. И – это особенно следует подчеркнуть – морально-этического выбора между добром и злом.

Представление Пушкина о свободе существенно отличается от широко распространенного ее отождествления с субъективистско-волюнтаристическим своеволием, брутальной вольницей, вседозволенностью («что хочу, то и ворочу»). Свобода выражает объективную закономерность развития, ее осознание, освоение человеком, трансформацию внешней необходимости во внутреннюю потребность развития.

Жизнетворческая суть свободы с особой силой выражается у Пушкина в ее единстве с любовью – в широком диапазоне этого понятия: жизнелюбием, человеколюбием, правдолюбием, миролюбием.

«Любовь и тайная свобода

Внушали сердцу гимн простой,

И неподкупный голос мой

Был эхом русского народа».

 

В другом стихотворении поэт особо выделяет единство личного и общего, семейного очага и эпохальных устоев, традиции и новации.

«Два чувства дивно близки нам –

В них обретает сердце пищу –

Любовь к родному пепелищу,

Любовь к отеческим гробам.

На них основано от века,

По воле Бога самого,

Самостоянье человека,

Залог величия его.

Животворящая святыня.

Земля была б без них мертва,

Как <без оазиса? – Л.К.> пустыня

И как алтарь без божества».

 

Приоритетность, ведущая роль творчески-созидательного, жизнеутверждающего начала свободы ярко прорисовываются в обосновании поэтом единства воли и покоя. Это многогранные, неоднозначные, различно понимаемые явления. Воля – свойство человеческой психики, ее активная целеустремленность. И может быть, в данной связи – вольность, независимость простора. Покой – это в первую очередь душевное спокойствие, согласие человека с самим собой. И шире – объективная устойчивость в движении вообще, соответствие его компонентов, естественный внутренний порядок, норма, мера. Порознь, вразнобой покой может деформироваться при определенных обстоятельствах в размытую самоуспокоенность и равнодушие. А воля – в бесшабашную вольницу, суетность, бестолочь. Творчески взаимодействуя, дополняя и обогащая друг друга, они преобразуются в полномасштабную, полноценную творческую свободу.

«Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит,

Летят за днями дни, и каждый час уносит

Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем

Предполагаем жить, и глядь, как раз умрем.

На свете счастья нет, но есть покой и воля.

Давно завидная мечтается мне доля –

Давно, усталый раб, замыслил я побег

В обитель дальнюю трудов и чистых нег».

 

Драматическая тональность этого стихотворения обусловлена реальными обстоятельствами. То был один из труднейших моментов жизни Пушкина. Он жил как в западне, под неусыпным надзором тайной полиции, под жестоким прессом «высочайшей» цензуры, был невыездным (даже в пределах родной страны). Характерно, что свое едва ли не самое трагическое стихотворение «Не дай мне Бог сойти с ума» поэт написал в том же 1833-м году, что и «Медного всадника».

Это направление поиска системно резюмируется в программном стихотворении Пушкина о нерукотворном (духовно-творческом) «Памятнике». Оно тематически перекликается с «Медным всадником» - и там, и тут упоминается памятник, но существенно по-разному. В одном случае – как символ господства, «твердыни власти роковой», а в другом – гимн творчеству, «душа в заветной лире».

Пушкин пишет:

«И долго буду тем любезен я народу,

Что чувства добрые я лирой пробуждал,

Что в мой жестокий век восславил я свободу

И милость к падшим призывал».

 

Последние строки относятся в первую очередь к декабристам. Имея в виду в данном случае не политическое направление, а потерпевших поражение воинов свободы, среди которых были, как известно, и близкие друзья поэта. Это актуализирует тему свободы, дополняя ее идеями бесстрашия и милосердия.

«Медный всадник» является своего рода поэмой памяти – живой связью времен, сокровенно взыскующим подсознанием истории, встречей и прощанием, со своим прошлым, выстрадыванием настоящего, предчувствием будущего. Об этом свидетельствует прежде всего характерный подзаголовок пушкинской поэмы: «Петербургская повесть», идейно, психологически конкретизирующий, обобщающий ее содержание.

Пушкинское «…Я помню…» подтверждается исследованием поэтом одной истории – смутного времени, петровских реформ, радищевской эпопеи, пугачевского бунта («Борис Годунов», «Полтава», «Арап Петра Великого», «Путешествие в Арзум» и т.д.).

О животрепещущей памятливости Пушкина свидетельствует и пересечение, смыкание событийных дат («бывают странные сближенья», - говорил Пушкин). Наводнение 1824-го года, описанное в «Медном всаднике», могло восприниматься как роковое предвестие 14-го декабря следующего года. В том же омраченном Петрограде (Петербурге-Петрополе-Некрополе), на той же Сенатской площади, у того же символического монумента. Поэма Пушкина возникла через несколько лет после восстания декабристов и почти накануне десятилетия их разгрома и ссылки. В зачине поэмы сказано, что Петр был «дум высоких полн». То же звучанье слышится в Послании Пушкина декабристам: их «дум высокое стремленье». Понятие «думы» поэт применял и к собственному творчеству.  Думы были излюбленным жанром Рылеева. Так назывался сборник его стихов.

В 1826-м году Пушкин был возвращен из ссылки, и состоялась конфиденциальная беседа с Николаем I. Было бы неправильно видеть в этом безоговорочную победу одной стороны и капитуляцию другой. Происходила многосторонняя перегруппировка сил, поиск новых возможностей, точек согласия, примирения. Каждый из участников необычной беседы отстаивал свои особые цели. Царь рассчитывал не только нейтрализовать вольнодумство русского гения, но и привлечь, перетянуть его на свою сторону. Пушкин, находившийся в расцвете творческих сил, стремился к их наиболее полной реализации. Это отвечало и общеевропейской ренессансно-просветительской традиции, придававшей особое значение роли просвещенного советника, гуманистического эксперта властьимущих в интересах развития культуры, народа, общества в целом.

Сложность этой ситуации таила в себе немало ловушек. Принятие на себя Николаем I роли цензора Пушкина многократно усилило зависимость поэта от власти. Пушкин был оскорблен присвоением ему придворного звания камер-юнкера. Надвигалась роковая пасквильно-дуэльная история. Поэт не раз возмущался, пытаясь вырваться из удушавшей его петли. «Ты царь: живи один», - обращается Пушкин прежде всего к себе, подчеркивая этим, что человек должен быть хозяином своего «я». И далее (в стихотворении «Поэту»):

«…Ты сам свой высший суд;

Всех строже оценить сумеешь ты свой

труд.

Ты сам доволен ли, взыскательный

художник?

Доволен? Так пускай толпа его

бранит

И плюет на алтарь, где твой огонь горит,

И в детской радости колеблет твой треножник».

 

И еще («Из Пиндемонти»):

«Зависеть от властей, зависеть от народа –

Не все ли нам равно?

…..

Для власти, для ливреи

Не гнуть ни совести, ни помыслов,

ни шеи».

 

Если в «Стансах» 1826-го года намечалась некоторая общность, преемственность нового царя с Петром Великим, то в «Медном всаднике», радикально переосмыслившем символику Фальконетовой скульптуры (характерно, что память о живом Петре сфокусирована тут во «Вступлении»), разномасштабность этих персонажей становится все более очевидной. Если в этой поэме Александр I представлен сочувственно, то после того, как на ее публикацию был наложен запрет, нерукотворный «Памятник» вознесся своею «главою непокорной» выше Александрийского столпа.

Это касается так или иначе и заключительной строфы данного стихотворения:

«Веленью Божию, о муза, будь послушна.

Обиды не страшась, не требуя венца,

Хвалу и клевету приемли равнодушно

И не оспоривай глупца».

 

В предельно-«астральном», казалось бы, зачине этой строфы таится, на мой взгляд, полемический подтекст: творческое вдохновение гения подвластно лишь высшему небесному закону, а не имперскому произволу. Едва ли можно сомневаться в том, что связанные с этим переживания, их горечь и воля к преодолению не в последнюю очередь были адресованы в то время «высочайшему» цензору. Уместно предположить, что в беседе с царем поэт горячо ратовал за смягчение участи декабристам. И может быть, услышал хотя бы в самой общей форме упоминание о такой возможности.

Не с этим ли связана завышенная доверительность пушкинских Стансов (дополняющих и комментирующих эту беседу):

«В надежде славы и  добра

Гляжу вперед Я без боязни…».

И оптимистический финал послания декабристам:

«Оковы тяжкие падут,

Темницы рухнут, и свобода

Вас встретит радостно у входа,

И братья меч вам отдадут».

 

Особенно впечатляет в этом контексте заверение о братьях, способных вернуть бывшим узникам меч в широком смысле – не только оружие, но и воинское звание, чин, статус. Ему так хотелось верить этому, споря с собственным скепсисом. Петербургская поэма Пушкина запечатлела и эту незаживающую душевную рану. Художественная самоигральность сочетается тут с еретической светской аскезой – гордым терпением, ренессансная жизнерадостность неотделима от самоотверженности, священной жертвы.

Взволнованно спрашивая окружающий мир: «Куда ты скачешь?», Пушкин не просто интересуется направленностью исторического процесса, но всем своим творчеством подсказывает, намечает желанное ему решение этой проблемы.

Выявляя драматическую насыщенность, освободительно-героические традиции нашей истории, самоотверженную стойкость и творческий потенциал русского народа, подвижническую одухотворенность отечественной культуры.

Образ Петра, представленный знаменитым «Памятником», словно застыл, окаменел от самодовлеющей имперской величавости. Пушкин воскрешает его, раскрепощая – в предельно широком диапазоне – человека, личность работника-мастера, горячо отстаивая и воспевая живую душу России. Человек призван быть мастером в первозданно-эталонном смысле этого слова, включающем единство опыта и разума, науки и морали – цельное знание, мудрость. Наша жизнь должна становиться согласно этой точке отсчета одухотворенным мастерством, искусством человечности, творческим подвигом. К этому взывает русский гений.

«Люблю тебя, Петра творенье,

Люблю твой строгий, стройный вид.

Невы державное теченье,

Береговой ее гранит».

«…Когда я в комнате моей

Пишу, читаю без лампады…».

«…Красуйся, град Петров, и стой

Неколебимо, как Россия.

Да умирится же с тобой

И побежденная стихия».

 

Свободолюбивый патриотизм пронизывает и обращение к Чаадаеву:

«Пока свободою горим,

Пока сердца для чести живы,

Мой друг, отчизне посвятим

Души прекрасные порывы».

 

В этом ряду и вершина пушкинской прозы «Капитанская дочка» - апофеоз гражданского мира и отважного великодушия. И стихотворение «Поэту» - объяснение прежде всего с собой, кардиограмма авторской души:

«…Дорогою свободной

Иди, куда влечет тебя свободный ум,

Усовершенствуя плоды любимых дум,

Не требуя наград за подвиг благородный».

 

 
« Пред.   След. »