Рец. на кн.: М.С. Киселева. Интеллектуальный выбор России второй половины XVII – начала XVIII века | Печать |
Автор Щукин В.Г.   
10.03.2013 г.

М.С. КИСЕЛЕВА. Интеллектуальный выбор России второй половины XVII – начала XVIII века: от древнерусской книжности к европейской учености. М.: Прогресс-Традиция, 2011, 472 с.

 

 

 

М.С. Киселева начинает свой рассказ об одной из самых важных страниц в истории русской образованности с объяснений общего характера, за которыми скрывается ее авторское кредо. Речь идет о понятиях «интеллектуальность» и «интеллектуал», без понимания которых невозможно себе представить разговор о культурном выборе России, совершившемся на рубеже XVII и XVIII вв.

"Понятие «интеллектуальность», - утверждает автор книги, - имеет определенную традицию в интерпретации - ориентацию на науку Нового времени, светское образование, опору на личностную самоидентификацию человека, развитие его мышления и созидательных способностей, расширение его свободы. Об этом заботилась еще античная культура, откуда берет начало европейская интеллектуальность. Новое время существенно прагматизировало содержание этого понятия, почти отождествив с наукой, высоким уровнем образования и результативностью интеллектуальных усилий человека. В интеллектуальной истории Европы имелись и другие коннотации. С легкой руки Жака Ле Гоффа, в современной гуманитаристике востребован термин «интеллектуалы Средневековья» ... Интеллектуалы той эпохи искали пути к Истине на путях к Богу. Бывало и так, что поиск уводил их интеллектуализм в сторону от формировавшейся жесткой традиции, они позволяли себе некую новацию, которая категорически отвергалась собратьями по интеллектуальному цеху. За отстаивание своего понимания Библейского текста, что и составляло новацию того времени, интеллектуал готов был отдать жизнь. И это тоже неотъемлемая черта характера интеллектуала, позже выраженная известной, может быть, и легендарной, формулой: «На том стою и не могу иначе!» (с. 7-8).

Эти слова позволяют читателю верно понять смысл главного семантического звена в заглавии книги - словосочетания «интеллектуальный выбор». Что собственно выбрала Россия во второй половине XVII в.? Философию, поэтику и стилистику барокко? Западноевропейский образ жизни? Западную модель цивилизации и культурного развития? Все эти ответы будут правильными, но М.С. Киселева, хорошо известная в научных кругах исследовательница древнерусской книжности и литературы русского барокко, предлагает еще один ответ, существенным образом дополняющий предыдущие. По ее мнению, Россия сознательно распростилась со средневековым идеалом веры и мудрости во имя спасения души, предпочтя интеллектуальность, а, следовательно, и вышеупомянутые ее составляющие. При этом, как многократно подчеркивает автор книги, у русской культуры не было возможности развить все эти начала органически, из себя самой, как впоследствии мечтали об этом русские шеллингианцы (в том числе и классики славянофильства), а затем почвенники и прочие «самобытники». На Западе средневековый, религиозно-книжный интеллектуализм сам из себя породил интеллектуальную традицию Нового времени, опираясь на авторитеты античной философии. На этот процесс «порождения», как пишет М.С. Киселева, «ушло не одно столетие. Если считать от Абеляра до Галилея, то почти 500 лет, если от Боэция до Ньютона, то более 11 столетий, а если от Августина, то еще более... Этот постепенный «естественно-исторический процесс» порождения учености Нового времени вызвал к жизни механизм самоналаживания и изобретения соответствующих институций, в которых интеллектуал способен был себя воспроизводить» (с. 8; курсив М.С. Киселевой. - В.Щ.).

Как это ни прискорбно, у России не было ни столетий на порождение собственной учености, ни механизмов самоналаживания соответствующих институций, обеспечивающих самобытное развитие интеллектуальных навыков. Более того: в ее истории недоставало эпохи Возрождения, которая породила блестящий расцвет образованности и художественной культуры у ее западнославянских соседей - чехов и поляков, которые могут по праву гордиться своим «золотым» шестнадцатым веком. Поздневизантийские книжники, у которых Русь училась мудрости в первые века своей истории, рассматривали античную философию как порождение язычества, каковое ни в коей мере не могло быть предметом для подражания. А когда на Западе, начиная с XIV в., началось возрождение античных ценностей и традиций, восточнохристианские философы поспешили воспротивиться этому движению. Так возник исихазм, который был призван защитить восточную ортодоксию от новоявленных италийских искушений - рационализма, персоналистского гуманизма, науки, светскости. Путь ренессансного интеллектуализма на Русь через посредство Византии, который мог обеспечить относительно безболезненное, органичное усвоение ренессансной учености, оказался закрытым, а в скором будущем и сама Византия приказала долго жить. В распоряжении московитов XVI-XVII вв. - современников Сервантеса, Рабле и Шекспира - оставался "не механизм естественно-исторического порождения, а культурный механизм заимствования и «выбора» из того, что нужно или не нужно заимствовать для собственных потребностей на том или ином витке исторического движения российской культуры ... Культура, питающаяся плодами заимствования, всегда открыта «чужому», но она также «ревностно» выбирает и тщательно фильтрует усвоенное" (с. 8-9).

Приведенное утверждение открывает еще один семантический слой многозначного сочетания «интеллектуальный выбор». Оказывается, это выбор не только постренессансной учености вместо средневековой мудрости, но и выбор конкретных вариантов и моделей учености, «фильтрование усвоенного». Механизм заимствования и выбора был достаточно сложным, многоэтапным, болезненным и нередко противоречивым. Автор книги подробно описывает этапы и различные формы трансляции западного образования и богословской учености из Европы в Москву, останавливается на роли украинского и белорусского посредничества, знакомит с деятельностью южнорусских и западнорусских интеллектуалов эпохи барокко в Москве, а также с антропологическими аспектами барочной культуры.  М.С. Киселева обращается также к совершенно новой тематике, которая касается учености, поставленной на службу Российской империи: речь идет об определенной семиотической «закодированности» новой столицы, об имперской тематике проповедей «птенцов гнезда Петрова» и о появлении в России первых ученых Нового времени.

Каковы же главные достоинства исследования? Прежде всего приходит на мысль его всесторонность. Автор вполне мог ограничиться общерусским контекстом описываемых проблем - кругом Киево-Могилянской академии, рецепции мысли ее воспитанников на московском дворе, перенесением барочного мировоззрения и стиля на великорусскую почву, а впоследствии на Балтику, где складывалась молодая Российская империя. Однако в этой книге можно найти целые фрагменты, посвященные, допустим, античной риторике, схоластическим традициям западноевропейского Средневековья, византийской книжной мудрости. В поле зрения исследовательницы постоянно находится широчайший контекст средиземноморской цивилизации в целом. Это и верно: коль скоро речь идет об интеллектуальном выборе в процессе заимствования извне, то как же важно отчетливо представить себе, к каким общим традициям восходят и западноевропейский (латинский), и восточноевропейский (греческий) интеллектуализм, и почему выбор первого, а не второго типа культурного дискурса оказался для России наиболее приемлемым и в конечном счете благотворным. Россия, при всем ее очевидном своеобразии, никогда, даже в XVI в. - в эпоху русского одиночества - не развивала свою культуру в полном отрыве от универсальных законов филогенеза. Тот «полный гордого доверия покой», о котором скептически отзывался Лермонтов и который в действительности означал губительную для страны изоляцию, при всем его величии и красоте можно было соблюдать лишь до определенного времени. Сама история втягивала страну в водоворот европейской политической жизни. Надо было отнять у Турции северное побережье Черного моря и основать там свои военные и торговые порты. Надо было использовать счастливое для России стечение обстоятельств, чтобы отобрать Украину и Белоруссию у разоренной шведами Польши, обеспечивая себе тем самым контроль над главной житницей Европы и над сухопутными путями на Запад. Без фундаментальных преобразований в области образования, науки и культуры, без изменения культурного кода со средневекового на современный, барочный и с византийско-книжного на латинско-схоластический, всего этого было сделать нельзя. К счастью, молодая династия Романовых понимала, что без проведения отважной и решительной (а не «гордой») культурной политики, главным содержанием которой станет именно интеллектуальный выбор, с неизбежным на первых порах заимствованием западных когнитивных методов и моделей, честолюбивые внешнеполитические планы так и останутся благими мечтаниями, а Россия в очередной раз будет отодвинута на задворки мировой истории.

Автор книги едва ли не с самых первых страниц рассказывает нам о том, с какого рода инновациями был связан выбор рациональной модели интеллектуально-культурного развития. Господствовавшая в то время на Западе барочная культурная модель предусматривала фактический отказ от религиозного типа интеллектуализма и замену его рациональным типом при сохранении веры в Бога и в основные христианские догматы. Всеобъемлющую идею святости, в греческом языке семантически связываемую с разбуханием, эмиссией газообразных веществ, а в славянских языках ассоциируемую с миром/светом, сменил столь же всеобъемлющий принцип системности, иерархии порядков. По справедливому мнению М.С. Киселевой, идея системности образования была построена на основе таких принципов, как имманентная связь суверенной человеческой личности, общества и государства, четкая система философских и богословских школ, прочно укоренившаяся риторическая традиция, «схолацентрическая» интерпретация христианской догматики с акцентированием роли Спасителя-Учителя и его чад, отведение совершенно особой роли университетам, где воспитывались новые поколения интеллектуалов, и, наконец, принцип обязательного знания универсальных языков научного знания - латинского и греческого, которые позволяли интеллектуалам разных стран общаться поверх государственных и социальных перегородок (см. с. 33).

Автор избирает дедуктивный способ изложения материала, удачно сочетая его с хронологическим. Первая глава - «Трансляция образования и богословской учености из Европы в Москву второй половины XVII века», в написании которой участвовала Т.В. Чумакова - имеет достаточно общий характер и наверняка понравится широкому кругу читателей, интересующихся не собственно эпохой барокко, а стратегиями и механизмами внедрения секулярной образованности, возможными для применения в России, а также многочисленными трудностями богословского, общественного и культурно-ментального характера, с которым пришлось столкнуться первым московским просветителям. В изложении М.С. Киселевой эта достаточно сложная проблематика выглядит удивительно ясной и доступной. «Посмотрите, какие веками существовавшие на Западе институты способствовали секуляризации и переходу от богословского к научному этапу познания», - как бы говорит автор и перечисляет: возможность опереться на традиции Античности и Ренессанса, схоластическая традиция Средневековья, иезуитские коллегии, протестантские университеты, западный глобализм, в основе которого лежало употребление латыни как универсального языка богословия и науки, высокий социальный статус docti. В России ничего похожего не было. Русское православие считало своим долгом, своей особой, самим Господом возложенной на него миссией противостоять римско-католической «ереси». Вследствие этого прямые заимствования богословских, философских, научных и практических открытий европейской культуры становились невозможными. Очередными препятствиями на пути секуляризации было неучастие России в западноевропейской экономической жизни, длившееся до XVII в., и ее длительное военное противостояние сначала Ливонскому ордену, а затем польско-литовской империи.

Источников, способствовавших проникновению европейской учености в Россию, было два - Греция и западно-православное, то есть украинское и белорусское посредничество. Второй из них оказался гораздо мощнее и плодотворнее, и в конечном итоге интеллектуальный выбор России был решен в его пользу. Было много тому причин. М.С. Киселева главное внимание уделяет организации богословского и научного образования, сложившегося в католических странах в ходе контрреформации, в первую очередь развитой системе иезуитских коллегий, по образцу которых стали действовать базилианские коллегии, ставшие приемлемыми и для России. Позволю себе, однако, повторить мысль А.М. Панченко относительно политического аспекта сделанного Москвою выбора. Кремль был вынужден заимствовать у украинцев и белорусов иезуитскую, в данном случае польскую модель книжной образованности, так как, чтобы привлечь на свою сторону украинцев и белорусов, мало было называться православным. Надлежало убедить этих людей, будущих политических союзников в борьбе с Польшей, что московская ученость по уровню и качеству ничем не уступает польской, однако ж она «своя», православная. На мой взгляд, автор книги напрасно оставляет такого рода обстоятельства как бы в тени. Ведь каждому, кто хоть немного знает русскую историю, известно, что не экономические, не культурные, а именно внешнеполитические факторы в самые различные эпохи являлись для Кремля самыми убедительными аргументами в пользу принятия того или иного судьбоносного решения.

Вторая и третья главы монографии посвящены первым русским интеллектуалам в монашеских рясах - выпускникам Киево-Могилянской академии, иезуитских школ и западных университетов. Я только что написал «русским», но как же часто авторы самых серьезных научных трудов упускают из виду, что прежде чем эти поборники просвещения нового типа стали русскими или, как сказал бы поляк или киевлянин, московскими интеллектуалами, они были интеллектуалами «руськими». Последовательное разделение терминов русский и руський (а также введение таких выражений, как, например, «русины» - в значении «все восточные славяне»), «руськая мова» (в значении «совокупность восточнославянских языков и диалектов») составляет, на мой взгляд, одну из главных достоинств книги М.С. Киселевой. И это не мелочь. К примеру, в польском языке существует четкая разграниченность понятий ruski (‘восточнославянский') и rosyjski (1. ‘великорусский', 2. ‘общероссийский'), которая отражает историческую память поляков. Напомним, что в границах их государства жили когда-то миллионы русичей (польск. Ruscy), которых ни в коем случае нельзя смешивать с русскими (польск. Rosjanie, Moskale) - подданными московского царя. Польские исследователи давно выражали сожаление, что русская терминология не дает возможности выразить реальные различия между восточными славянами, жившими в столь отличающихся друг от друга государствах, а также в разных культурных и дискурсивных ореалах. Используя по сути дела польскую терминологию, автор лучше своих предшественников отражает исторические реалии XVII в. На примере таких выдающихся деятелей того времени, как Епифаний Славинецкий, Арсений Сатановский, Симеон Полоцкий или Дмитрий Ростовский (в миру Д.С. Туптало), М.С. Киселева показывает, с какими трудностями сталкивались эти носители обновленного богословского знания на московском дворе и в патриарших кругах. С одной стороны, этих русичей принимали там как просто русских, своих по вере и крови, но с другой стороны, они вызывали по крайней мере подозрение как носители польских обычаев и «латинской ереси». Тем не менее выбор был сделан именно в пользу интеллектуализма, который в то время не мог быть привит иначе, как из латинских источников, хотя и будучи пропущен сквозь сито киевской православной риторики.

В последующих главах, посвященных самым различным аспектам реформы русской образованности и важнейшим деятелям гуманитарной культуры того времени, четко прослушивается один из главных лейтмотивов всей книги - тема порядка. Вопрос для русской культуры далеко не праздный: с порядком, понимаемым по-разному: от порядка на кухне до порядка в мыслях и порядочности в поступках - у нас всегда были проблемы. Достаточно вспомнить замечательную сатиру А.К. Толстого «История государства российского от Гостомысла до Тимашева». Впрочем, еще Чаадаев заметил, что русским людям недостает дисциплины ума, свойственной западноевропейским народам, мышление которых приобрело формально-логическую форму и риторическую четкость благодаря многовековой привычке к школе, к схоластическим традициям, включая сюда катехетику, отвергаемую православным миром вплоть до вынужденной капитуляции перед рационализмом и гуманизмом Нового времени. Читавший Библию и учившийся европейской мудрости так же, как и Пушкин - по-французски, автор «Философических писем» превосходно понимал, что латинская логико-семантическая основа важнейших западных языков, как романских, так и германских, а тем более сама латынь вырабатывает в человеке привычку к рассудочности и порядку в мыслях, не позволяя разуму и слову витать подобно Духу Святому - где и как только захочется, без границ, иерархий и правил. Давно замечено, что не только великие русские мыслители, но и «самородные» мудрецы, в великом множестве бороздящие просторы своего необозримого отечества, с большой легкостью рассуждают о теодицее и законах мироздания, порою проявляя завидную оригинальность и изобретательность. Как правило, они выражают свои мысли не слишком четко и ясно, но зато красиво. Им, однако, необычайно трудно навести элементарный порядок буквально во всем: в собственном доме, на лестничной клетке, на улице, в стране, а самое главное - в собственной душе, в воображении и в разуме.

Отчего же так происходило? Причин очень много, но одна из них самым непосредственным образом связана с историей образованности, для которой на западе и на востоке Европы были уготованы разные пути. Опираясь на классические труды Жака Ле Гоффа, М.С. Киселева напоминает своим читателям, что в мире латинской учености интеллектуалы, «чьим ремеслом было размышление и преподавание своих мыслей» (с. 74), появились уже в эпоху раннего Средневековья; в XII в. они стали преподавать в школах, в XIII - в университетах. «Интеллектуал европейского Средневековья, - замечает М.С. Киселева, - лицо поименованное, включенное в ту или иную школу, имеющее своих учеников, статус в обществе, нередко признание заслуг церковью...» (там же). А на Руси? Как и в других восточноевропейских землях, принадлежавших к византийскому культурному ареалу, «книжная культура Древней Руси не нуждалась в такого рода интеллектуале и не произвела такового в своей социальной среде» (с. 75). Православному христианину весь тварный мир представлялся школой (С.С. Аверинцев), но школ в западном смысле слова на христианском Востоке не было. Аристотелевский рационализм и латинская схоластика пришлись не по вкусу греческим мудрецам, воспитанным в духе утонченной платонической духовности, созерцательности и религиозного максимализма. Латинская школа, с неизбежным для нее стремлением к систематизации знаний, что означало также неизбежное упрощение картины мира, со сведением неуловимой для земного разума красоты и многообразия божественного творения к простым и понятным для школяров моделям, никак не могла удовлетворить восточнохристианского мудреца. Добавим еще, что каждый православный верующий имел своего духовного отца, который и был для него чем-то вроде учителя, исповедника, воспитателя и психотерапевта в одном лице. Ни о каком порядке, ни о какой структурности ни в мышлении, ни в практике при таком положении дел не могло быть и речи - в лучшем случае в прихожанине вырабатывались такие качества, как чувство совести, доброта и душевность. Но можно ли в бурно развивающемся мире ограничиться лишь подобного рода ценными свойствами - вот поистине гамлетовский вопрос, который русские люди впервые стали задавать себе во второй половине XVII в. и который по сей день мучит их души.

Платоники не любят разделения труда; не любят они и четкого разграничения земных и небесных категорий. Прагматический подход к первым означал для них недопустимую прагматизацию вторых, то есть распространение грешной и бренной человечности на то, что божественно, свято и бессмертно. Cегодня позволительно спорить о верности двух мировоззренческих позиций, одну из которых условно можно назвать западной, а другую восточной, и результат этого спора далеко не предрешен. Но тогда, на заре Нового времени, ситуация в Европе складывалась таким образом, что тот, кто делал выбор в пользу раннесредневековой книжной мудрости, а не интеллектуализма и схоластики, обрекал себя на существование вне европейской и мировой истории. Он должен был бы забыть о доступе к современной технологии, без которой ни один из честолюбивых политических планов власть имущих не имел бы никаких шансов на осуществление. О приобщении к открытиям современной науки и к шедеврам художественного творчества - творениям итальянских мастеров живописи, Сервантеса, Шекспира, Мольера, Спинозы или Декарта - я уже не говорю. Систематизация и институциализация знаний и образования, а также наведение порядка в мире и в умах сограждан стало, таким образом, conditio sine qua non российского национального бытия.

Вот почему такую важную роль сыграло в то время барокко, значение которого для русской культуры не так давно явно недооценивалось. Барокко обожало иерархию, ступенчатость, динамический порядок. Вслед за своими старшими коллегами - А.М. Панченко, М.А. Робинсоном, В.М. Живовым, Л.И. Сазоновой - автор книги старательно восполняет существовавшую ранее лакуну. Одна из глав посвящена барочной энциклопедии, которая наводила в мире алфавитный порядок, другая - барочной проповеди и другим жанрам, которые предполагали наличие личного автора и строгую риторическую организацию текста. В нескольких главах, посвященных жанру проповеди и мастеру этого жанра - Симеону Полоцкому, М.С. Киселева, ни на минуту не забывая о всемирно-историческом контексте своего исследования, обращается к глубинным слоям структуры проповеднических текстов и знакомит читателей с теми риторическими образно-символическими комплексами, к которым должен привыкнуть русский человек, образованный по-новому. Симеон Полоцкий совершал огромную работу: он прививал русскому сознанию то, что оно в свое время обошло стороною или отвергло как чужое, еретическое и без чего немыслимо было приобщение к общеевропейской образованности - аристотелизм, учение блаженного Августина или Фомы Аквинского. Иными словами, он учил русских людей элементарным основам европейской дисциплины мышления.

Всем, однако, известно, что русское барокко проходит в своем развитии два непохожих друг на друга периода - алексеевский и петровский. Разрешившись вступить на путь ускоренного развития, разогнавшаяся Россия не могла остановиться и шла вперед, открывая всё новые и новые горизонты. Спустя поколение после появления могилянских ученых монахов в Москве их последователи не могли «сохранить себя только для интеллектуальной монастырской и проповеднической культуры» (с. 308). Они «не только просвещали и окормляли паству, но и участвовали, по своей ли воле (как Феофан Прокопович) или по приказу царя (как со временем Стефан Яворский), в государевых преобразованиях, объясняя и оправдывая перед православным населением непривычные нововведения в стремительно меняющейся российской жизни» (с. 308-309). В какую же сторону она менялась? Отвечая на этот вопрос, автор книги справедливо подчеркивает то обстоятельство, что «основу „системы Петра великого", конечно, составляло светское государство - империя, для которой и строилась новая столица» (с. 311; выделено мною. - В.Щ.). C обязательной церковной регламентацией не только науки, но и всей обширной области знания и образования необходимо было расстаться. Одним из парадоксов русской истории, подробнейшим образом описанных в последних главах монографии, было то, что не кому иному, как деятелям самой Церкви - ученым монахам из Киева выпало на долю стать главными вершителями отделения научного знания от религиозной веры и необходимой рационализации последней. Как известно, членами учрежденной в 1724 г. Академии наук полвека, до Ломоносова, были одни немцы. С такими авторитетами светской и религиозной западной мысли XVI-XVII вв., как Парацельс, Я. Бёме, Т. Гоббс, Г.В. Лейбниц, С. Пуфендорф или Гуго Гроций, всё более внимавшую голосу разума Россию знакомили «руськие» православные проповедники, с молодых лет воспитанные в духе латинской схоластики. Выдающийся представитель их второго поколения - Феофан Прокопович, опираясь на Аристотеля, провозгласил «разум светлый» первым божественным даром, направленным на «постижение Бога» (см. с. 332). По его мнению, благополучен (заметим: не «блажен», не «спасен буди») человек «здоровый телом, одаренный „превосходным разумом, памятью и рассуждением", а следовательно, способный пользоваться всем тем, что из этих благ следует» (там же). Таким образом, создавался горизонт общественного ожидания, благоприятный для появления светских ученых в новом, секулярном  понимании этого слова. Вера в Бога и в спасение души становилась их личным делом - отныне общество и государство ценило их за их разум и за достигнутые благодаря этому разуму научные результаты.

Одним из этих первых русских ученых был историк Василий Татищев. В «компаративной» двадцатой главе, озаглавленной «Книжник и ученый», М.С. Киселева великолепно объясняет и сходство, и различие в позициях этих выдающихся деятелей, которых по старой традиции принято относить к разным эпохам или даже к разным «эонам» русской истории - одного к богоспасаемому допетровскому Царству, а другого к Российской империи, организованной, по крайней мере теоретически, по законам разума. По мнению автора книги, Симеон был «размышляющим книжником», который трудился над рукописями «ползы ради душевныя православных христиан», которых он желал научить «прилежно разсуждати» (см. с. 361); Татищев же действовал как «думающий государственник», который видел пользу, приносимую разумом, в стремлении человека понять самого себя как гражданина, чтобы исполнить свое гражданское назначение. Впрочем, с подобными выводами никто не спорит. Новаторство предлагаемой автором концепции скорее касается сходства обоих интеллектуалов. Как утверждает М.С. Киселева, рационализм и практицизм, приписываемый Петру и его сподвижникам, имеет не только «деловое» протестантское, но и риторическое, латинское происхождение, латынь же однозначно ассоциируется с католичеством. Вступая в осторожную полемику с таким признанным авторитетом, каким был А.М. Панченко, автор книги, с одной стороны, соглашается с тем, что Петр Великий был практиком, которого в первую очередь интересовало не Слово, а Дело. Но «вообразить себе  Европейское Возрождение только в Слове и без Дела, как, впрочем, и обратно - невозможно. Только вместе, только обе эти составляющие сформировали эту самую „европейскую ориентацию"» (с. 364). С этим утверждением трудно не согласиться. Более того: не только само Возрождение, положившее начало Новому времени, но и Новое время во всей целокупности содержит в себе обе упомянутые составляющие: и германский прагматизм, и романский, а точнее, средиземноморский гуманистический логоперсонализм.

К счастью для новорожденной Российской империи, ее интеллектуальная жизнь опиралась на обе эти составляющие. Быть может, в этом и заключается одна из разгадок ее бурного расцвета и необычайной ценности не только ее научно-технического и интеллектуального, но и художественного наследия. Тем самым обрисовываются контуры сверхзадачи, которая могла бы стать предметом следующего исследования М.С. Киселевой или ее последователей: от Татищева к обоим Соловьевым - отцу и сыну; от Симеона же Полоцкого к Пушкину...

Впрочем, автор придумал для себя иную сверхзадачу. Исследование об интеллектуальном выборе России завершает весьма оригинальное приложение, состоящее из двух частей - «двух двойных портретов». В первой из них сравниваются Петр I и Бенджамен Франклин - два великих государственных деятеля, совершивших в своей жизни самостоятельный выбор своего пути. Оба решительные, волевые, но один «русскобарочный» до мозга костей - причудливый, сотканный из неразрешимых противоречий; другой же настоящий просветитель - во всем разумный, умеренный и последовательный. Во второй части приложения сравниваются два изобретателя - Иван Ползунов и Джеймс Уатт. Первый из них в 1766 г. изобрел «огненную машину» (то есть паровую), которая оказалось никому не нужна. Второй изобрел подобную машину в 1776 г.; она в кратчайшие сроки завоевала весь мир, а ее изобретение было по праву признано величайшим шагом вперед в истории техники. Что же явилось причиной столь различных судеб двух подобных открытий? Отвечая на этот вопрос, автор указывает на две резко отличающиеся друг от друга традиции в отношениях государства к отдельной, даже к очень  способной и полезной для него человеческой личности - западную и русскую. До боли горько читать справедливые слова автора, по сути дела завершающие книгу:

"Россия - государство, не привыкшее ни считаться с людьми, ни считать людей, дорожить их жизнью, умом и способностями. В расчет брались, прежде всего, интересы двора, министерских кабинетов, канцелярий и их чиновников. Ценность человека определялась его исполнительностью и послушанием государству, представителем которого был всё тот же чиновник. Промышленное развитие, как и все другие структуры общества, осуществлялось за казенный счет. Российские предприниматели того времени создавали капиталы, утаивая их по возможности от двора. Когда же это становилось невозможным - отдавали свои заводы в казну, строя теперь свой капитал за счет взяток. Главный же производитель оставался крепостным: бывший крестьянин, крепкий отныне государственному заводу, или солдат в вечной своей солдатской службе. И тот и другой не были заинтересованы в своем труде. Внеэкономическое принуждение и чиновничье-бюрократический интерес - вот те неестественные условия, в которых поднималась российская промышленность. Личность изобретателя ей была скорее помехой, нежели подспорьем" (с. 416).

Это горькая и печальная правда нашего прошлого и нашего настоящего. И тем не менее богатейший исторический материал, о котором идет речь в новой книге М.С. Киселевой, дает основания для осторожного оптимизма - касающегося, правда, скорее не государственного строительства и не экономики, но науки и культуры. Бывает, что обстоятельства складываются таким образом, что всё вокруг невольно благоприятствует выбору не пассивно-созерцательного фатализма и не самодовольно-пошлого прагматизма, а именно интеллектуализма, по-настоящему мудрого и многообразного в своей разумности.

Остается только позавидовать будущим читателям этой необыкновенно содержательной книги. Жаль только, что, будучи превосходно изданной в плане техническом, она недостаточно хорошо отредактирована: пропущенные буквы, стилистические погрешности и даже ошибки в пунктуации обнаруживаются даже при самом беглом чтении.

В.Г. Щукин (Краков, Польша)

 
« Пред.   След. »