Поэтология знания | Печать |
Автор Фогль Й.   
11.09.2012 г.

Метод поэтологии знания отслеживает специфическую связь между способами представления и объектами знания и описывает историческую сингулярность системы знания. Поэтология знания руководствуется двумя основными рабочими гипотезами. С одной стороны, она подразумевает, что эпистемологические объяснения непосредственно связаны с эстетическими решениями. С другой стороны, она берет во внимание системы знания не только в тематическом или предметном аспекте, она сконцентрирована вокруг сплетений и пересечений, которые в единстве всех объектов знания могут продемонстрировать множественность гетерогенных способов его создания.

 

Method of poetology follows the specific connection between the ways of representation and the objects of knowledge and describes the historical singularity of knowledge. Poetology of knowledge is guided by two main working hypotheses. On the one hand it implies that epistemological explanations are directly linked with aesthetical solutions. On the other hand takes into consideration the systems of knowledge not only in thematic or subject aspect, it is concentrated around rumors and intersections, which, in the unity of all the objects of knowledge, may demonstrate the plurality of heterogeneous ways of its creation.

 

КЛЮЧЕВЫЕ СЛОВА: поэтология, знание, наука, Кеплер, Фуко, Башляр, речевая ситуация, эпистемология.

 

KEY WORDS: petology, knowledge, science, Kepler, Foucault, Bachelard, speech situation, epistemology.

1. Луна Кеплера – постановка проблемы

 

Маленький текст, написанный в Праге в 1609 г., начинается с того, что герой-рассказчик после длительных астрономических наблюдений засыпает ночью в своей кровати и видит сон. Во сне ему попадает в руки книга, в которой появляется еще один герой-рассказчик, повествующий историю своей жизни. Он жил в древней Исландии, его вырастила мать, которая занималась оккультизмом. Потом он переехал в Данию, где поступил на службу к астроному Тихо Браге. Там он познакомился с астрономией как с наукой. Затосковав по родной земле, он вернулся в Исландию. В светлую весеннюю ночь мать отводит его на перекресток, где заклинаниями вызывает странные дьявольские существа, один из которых – в нем мы угадываем Лунохода - становится третьим рассказчиком и повествует о странствиях между  землей и небом, о лунных существах, о лунных днях и ночах, о том, как выглядит Земля с Луны. Однако сон внезапно обрывается, персонажи из сновидений исчезают, дождик постукивает в окно, и первый рассказчик просыпается у себя в кровати. Но на этом маленький текст не заканчивается. Йоханес Кеплер, сочинивший эту историю, до конца жизни постоянно обращался к тридцати страницам своего рассказа, дополняя его примечаниями, в которых собраны астрономические знания его эпохи. В 223 примечаниях (около 70 страниц текста) содержатся разъяснения имен, мифологические, исторические, литературные и автобиографические комментарии, в том числе и физические пояснения, геометрические подсчеты, телескопические наблюдения и астрономические гипотезы [Кеплер 1993, 315-379].

Луна, о которой идет речь в рассказе, представляет собой все что угодно, но не простой объект. Она является астрономическим референтом, гипотетической вещью и предметом литературной фантазии. Аллегории сна, теории Коперника, астрономические инструменты и математические знания совместно и равным образом одинаково участвуют в создании объекта знания, который не зарождается ни в области искусств, ни в сфере наук. Он не конструируется при помощи воображения, не дается в опыте, и все же равным образом одинаково относится к тому и другому. Такой объект знания выходит за границы определенного узкого профиля современного дисциплинарного знания, или точнее, он "размывает" сформированные в настоящем дисциплины и научные направления.

Так, «Сомнимум» Кеплера одновременно относится к истории античных и средневековых рассказов о снах и сновидениях ученых, к истории современных знаний и технологий, ко времени коперниканского переворота, к пифагорейской традиции и, наконец, к истории оккультного знания. Кеплеровский текст неизбежно становится неким опасным пограничным объектом, который не может не затронуть современный академический порядок вещей. Если представить историю знания не только как историю высказываний и высказанного, но придать особое значение имеющей к ним отношение модальности, то становится понятным, что кеплеровский текст апеллирует к культурно-аналитическому методу, который можно обозначить как «поэтология знания». Тем самым открывается перспектива корреляции появления новых объектов знания и областей познания с формами их представления. Поэтология знания допускает, что каждый порядок знания подготавливает определенные способы его изображения, то есть по сути все то, что располагается поверх возможности, видимости, консистенции и корреляции предметов. Таким образом можно выявить «поэтическую силу» такой формы знания, которую невозможно отделить от воли познания, от способа исследования и систематизации той области знания, которой занимается исследователь. Луна Кеплера выступает как предмет современного знания именно потому, что состоит из одинаково функциональных гетерогенных элементов, эмпирических данных, наблюдений и расчетов, фантазий, жанровых традиций и культурных преданий, и только в этой констелляции она обретает свой индивидуальный исторический формат и становится документальным подтверждением коперниканского знания [Фогль 2007, 249-258]. Каковы методологические перспективы и проблемные поля, касающиеся области исследования, концепта знания и общей теоретической направленности поэтологии знания?

Во-первых, такая концепция знания не исчерпывается нормативными ограничениями, выработанными за долгую европейскую традицию. Если в античной Греции понятие знания включало в себя различные области практической, технической и поэзисной деятельности, то у досократиков оно заметно было сужено до области умозрительной. Платон и Аристотель разделили doxa (мнение и вера), phronesis (практическое умение и личное понимание) и  aisthesis (простое восприятие органами чувств). Слияние учений о знании и познании – таково следствие сужения понятия знания, следы и вариации которого можно проследить до Нового времени. Так, по крайней мере, со времен Галилео Галилея слияние знания и научного познания обеспечивает инквизиторские функции и ссылается на скрытые константы и закономерности природы. Такова эпистемологическая конфигурация, учреждающая связь между знанием, научностью, научным познанием и экспериментальной культурой. Определение рациональности субъекта познания посредством понятийной деятельности и соответствующей системы доказательств также свидетельствует о единстве знания и познания. Знание определяется как достоверное предположение, как обоснованная истинная вера, как true-justified belief, отличающая современный стандартный анализ знания. Знание характеризуется, таким образом, во-первых, тем, что в предмет определенного предложения верят, во-вторых, тем, что оно является истинным и, в-третьих, тем, что находят адекватные причины доказательства веры в эту истину [Вильямс 2001, 13-27].

Поэтология знания, напротив, оперирует плохо определенным понятием знания, которое не совпадает с конфигурацией логически толкуемого знания. «Объекты знания» - не просто данные и стабильные референты высказываний, а совокупность различных методов, динамика и следы которых и создают конфигурацию их предметной области. Без сомнения, астрономические исследования Кеплера покоятся на реальных небесных событиях, определивших коды, темы и инструментарий его институциональной и социальной позиции, которые помогли ему в исследовании тела Луны. Научные или эпистемологические объекты представляют собой не только «природу вовне», они, скорее, результат конкретных манипуляций, материальных и символических практик, которым они обязаны своим существованием в системе знания. Только посредством таких составляющих можно определить их статус и свойство в процессе научных и культурных дискуссий, и только в таком поэзисном измерении эти объекты знания переносятся в мир и в нем «осуществляются». То, что в повествовательных предложениях несложно проговорить, в экспериментальных установках требует особенно обстоятельной репрезентации. В этом контексте нормативная перифраза знания как «истинного обоснованного мнения» скорее предлагается не как решение, а как постановка проблемы, - с некоторыми методологическими оговорками. При этом речь идет не столько о разнообразных и противоречивых способах, ведущих к определенному обоснованному мнению, сколько о том, чтобы переместить дифференцию знания в среду его исторического профилирования. Однако вопрос об истории знания лишь частично совпадает с историко-философским и познавательно-теоретическим образом мысли о том, что может быть познано и что есть знание.

С одной стороны, отношение поэтологии знания к объектам истории знания отличается от научной взаимосвязи объектов. Само отношение между наукой и историей науки проблематично и неоднозначно: создавать научные объекты из предметного поля истории науки можно с большой осторожностью. Это связано не только с ошибками и неправильным мнением или совершенной бессмыслицей, но имеет непосредственное отношение к вопросу о сохранении и изглаживании из памяти событий, которые оставляет нам история знания и науки. В этом смысле кажется правильным не путать прошлое науки с той же самой наукой в ее прошлом [Кангилем 1981, 15], что для более поздно сформировавшейся истории знания означает отсылку к той области знания, которая сегодня совсем не обязательно должна быть известна. Так, коперниканскую систему – еще во времена Кеплера – можно было определить как некий возврат к пифагоровской гармонии, хотя не имеющей с ней тех общих корней, какие современная астрономия имеет с Коперником.

С другой стороны, поэтология знания позволяет маркировать границу возможности осмысления знания. В появлении новой Луны как специфического объекта знания участвовали также имплицитно скрытые непропозициональные формы знания, которые заключались в ремесленных навыках (например, голландский шлифовальщик линз), в символических формах (как преобразование видимого в код «прямой перспективы») или в жанровых условностях (как письмо ученого). Таким образом появляется ряд материальных и символических процессов форматирования, теряющих значение знания и обретающих влиятельность только в том случае, если они не выражены как условие. [Поланьи 1978, 49-65, 162].

Безусловно, в контексте этих размышлений формируется расширенная концепция знания, подразумевающая нестабильное поле и плохо структурированную референтную область и вбирающая в себя новейшую историю релятивности знаний. Напомним, что уже в XIX в. для различных дисциплин (от политэкономии, социологии до этнологии или психоанализа) было, безусловно, эффективным соприкосновение с элементами незнания в составе знания, вирулентностью непознанного или неосознанного знания. Кроме того, можно выделить такие типы знания, которые многократно прибегая к «диким» неевропейским формам мысли, спорят с системными категориями западноевропейских эпистем и корреспондирующимися с ними формами рациональности.

Необходимость отграничения понятия знания и логических программ контроля от внутренних и внешних порогов и границ знания вновь поднимает вопрос о его специфическом содержании, релевантности, консистенции и жизнеспособности. Последнее объясняет, что все современные речевые ситуации о знании обязаны таким трансформациям.

Поэтология знания означает, что «знание» понимается не как "единственное число коллективного". Она указывает на множественность форм знания и акцентирует значение их взаимосвязи, возникающее из отношений между формами знания: ars и scientia; теоретическими и практическими; эксплицитными и имплицитными; повседневными и научными; публичными и тайными; доктринальными и апокрифическими. Имманентные правила этих форм невозможно свести в единое. Можно говорить о драмах перехода, на "порогах" которых возникают дисциплинарные, институциональные, эпистемологически упорядоченные, формальные сферы знания. В контексте проведенных границ и ограничений, нормативных регулирований, а также институциональных и социальных процедур включений и исключений знание становится чем-то варьируемым, спорным и полигомогенным, чье историческое пространство невозможно описать и организовать при помощи специфических познавательных и рациональных формул.

С одной стороны, это означает, что разграничение научного теоретизирования и донаучного опыта составляет не просто условие, но само есть рискованное предприятие. С другой стороны, только так возможно учесть «внешние» факторы и, тем самым, принять во внимание эффективность исторической контингентности (Kontingenz). Использование Галилеем телескопа также важно для истории астрономического знания, как и проверка этого телескопа консорциумом церковных математиков из Collegio Romano.

Таким образом, поэтология знания предлагает не историю научных понятий и референций, а проблематизирует то, что можно назвать истиной или познанием. Она не пытается приблизиться окольными путями к некоему горизонту реальностей, не ориентируется на источник или познающего субъекта. Она вбирает в себя гораздо большее и – это будет во-вторых – обозначает поэтологическое измерение процесса создания объектов знания и сфер познания, а также форм их представления. Поэтология знания выдвигает тезис, что каждый порядок знания вырабатывает и предпочитает определенные способы репрезентации, правила и методы, благодаря которым формируется контекст исторических высказываний и создаются гештальты, сохраняющие перформативную силу этого контекста. Поэтологию можно понимать как учение о составлении форм знания – их поэзиса, как учение о жанре и средствах изображения, расширяющее понятие жанра в диаграмме, в карте, перечислении или графике. При этом в игру вступают различные «гештальты» порядка или «жанры» знания, - как они представлены, например, в классификациях, систематизациях, энциклопедиях, графиках. Поэтология знания действует индуктивно и охватывает одинаково текстуальные и визуальные, дискурсивные и недискурсивные, технические и медийные способы репрезентации. Понятие жанра или вида понимается довольно однозначно и акцентирует внимание на таких дифференциациях и методах, с помощью которых объекты знания гарантируют свою различаемость в плане созерцания, символа и понятия. Поэтология знания допускает, что каждая эпистемологическая ситуация и объяснение связаны и с эстетическим, и с логическим решениями.

В третьих, в подобном поэтологическом измерении становится ясной  историчность знания как такового. По эту сторону формы изображения отсутствуют данные, которые бы во внешнем вневременном пространстве были бы определены дискурсами, высказываниями и экзистенциальными утверждениями. Каждое обозначение, каждый вариант объекта знания осуществляет одновременно дискурсивное производство того же самого объекта, в котором репродуцируются коды и ценности культуры, системы и практики области знания. Это затрагивает не только вопрос, на каком ответвлении и пересечении образовались отдельные порядки знания, предметные области, дисциплины, их правила и культуры. Гораздо более значим вопрос о прерывистостях в историческом процессе. Однако долговечность тем не означает, что относящиеся к ним объекты и области основательно изменились: так, например, кажется, что Луна Кеплера наиболее близка по смыслу сочинению Плутарха «О лике на лунном диске», а не современной астрофизике; перевод Кеплером "Libellus de facie, quae in orbe Lunae apparet" Плутарха предусматривался как добавление к публикации «Сомиума» [Кеплер 1993, 380-440].

История знания не то же самое что театральное представление, и эпохи в ней не отделены одна от другой занавесом, как акты и действия в пьесе. Роковая и часто противоречиво трактуемая «прерывистость» функционирует в процессе знания, скорее, как эвристическая гипотеза, как предположение, что историческая предметность не стремится к точным знаниям. Поэтология знания, как и любой последовательный анализ, допускает самостоятельность существования объектов. И если речь при этом идет о сложном взаимоотношении между постоянством и разрывом, о различно идентифицируемых временных промежутках, то такое противоречие вводит нас в поле "проблемной" истории. Такую модель уже давно предложил Франсуа Жакоб в «Логике живого»[1]. История биологии вступает в противоречие с проблемной историей, которая не позволяет на одном и том же уровне сравнивать естественную историю Бюффона и эволюционную теорию Дарвина. И это означает, что различные дисциплины и дискурсы в конкретный период времени обнаруживают большую схожесть друг с другом, чем внутренняя эволюция одной дисциплины на протяжении длительного времени [Жакоб 1972]. "Логику живого" стоит сравнить с работой «Опасное родство душ. Эссе по истории науки» [Лепенис 1989, 129]. Эвристический тезис «прерывистости» побуждает не путать темы с объектами, а инерции выражений с длительностью понятий.

 

 

2. Poiesis & episteme

 

Троичная постановка проблемы поэтологии знания – вопрос о формате знания, об отношении знания и формы его представления, о роли истории – может претендовать на различные источники вдохновения. Нужно напомнить, что понятие poiesis представлено различными интенциями. Если греческое prattein обозначает Telos (завершение какого-либо действия), а dranаспект делания, совершения, то poiein акцентирует произведение, изготовление, делание, работу над предметом и означает процесс, во время которого одинаково важны конкретные, материальные и технические условия. В этом отношении poiesis можно определить как подлинное, обусловленное обстоятельствами действие, включающее эффекты и результаты как следы процесса его осуществления (Аристотель. Никомахова этика, 1140a1-23, 1140b4-7). Таким образом, связанное с этим процессом знание позднее, начиная с Аристотеля, систематически отличается от теоретического знания episteme как знания об общем, необходимом и принципиальном  и исключает из своей сферы значимости обстоятельства его создания (Аристотель. Никомахова этика, 1139b15-31). Именно это противоречие – проявляющееся уже в различии между knowing how и knowing that [Риль 1949, 26-77] – становится исходным пунктом поэтологии знания, которая ищет в действии порядка знания не только генетические следы и варьируемые конструкции, но и контингентные факторы и определения обстоятельств. В этой связи можно выделить некоторые точки соприкосновений концепций новой истории знания и истории науки.

Так, поэтология знания корреспондирует с некоторыми позициями science studies, имеющими целью конструкцию эпистемологических объектов, и обращает особое внимание на огромное количество различных внутренних и внешних факторов – практик, лабораторных техник, символических операций, взаимовлияния одушевленных и неодушевленных агентов, – а также на научно-историческое пространство, освобожденное от идеи прогресса научной рациональности [Райнбергер 1992, Латур 2000]. Такие постановки вопроса отсылают к исследованиям исторической эпистемологии и социологии знания 30-х годов XX в. При этом оказывается важным введение в историю знания статуса «действительно-научного» (Wissenschaftswirklichen) как процесса становления научных фактов и темы дискретности и эпистемологических разрывов [Башляр 1988, 11; Флек 1980]. В системе размышлений, отрицающих научный факт как модель, единство субъекта, очевидность предискурсивного опыта и инвариантную структуру познания, предметные области наук переступают свою внешнюю черту таким образом, что научное высказывание локализуется в гетерогенной совокупности практик и методик. У Гастона Башляра такой ход мотивировался уходом от привилегированного отношения к объекту, отказом от инстанции реального и, наконец, «полемическим характером» научного наблюдения и экспериментальной культуры [Башляр 1988, 18]. Формирование научного знания не идет здесь от предмета к понятию, а происходит, скорее, в обратном направлении: наблюдение и эксперимент возможны только в результате предшествующих действий. Денатурализация научного понятия факта относит его существование к практике понятий, на которой зиждется его основание. Становление научного знания нельзя поэтому описать ни как внутринаучный процесс, ни как отношение объектов; воля к истине реализуется в науке как своего рода «эстетика интеллекта» (Aesthetik der Intelligenz) [Башляр 1986, 10]. С этим связан, в конце концов, и призыв к постоянно незащищенному способу выражения, который снимает свой референциальный характер и "чрезмерную образность" [Башляр 1993, 67], ориентируется на ненаглядность, перетолковывает фактическое в процессуальное и визируется в поэтологическом аспекте: "Какой поэт - вопрошает Башляр, обращаясь к последним достижениям физики его времени, - воплотит этот новый [научный] язык в метафоры?" [Башляр 1988, 20].

Как и Башляр, польский бактериолог Людвиг Флек выводит возникновение научного факта из факта его природного существования и таким образом релятивирует как превосходство объекта, так и участие познающего субъекта. При этом возникновение экспериментального научного знания представляется как poiesis, и Флек, соответственно, демонстрирует его наличие при помощи понятия "стиль мышления", очевидно, ориентируясь в своей терминологии на шелеровскую и мангеймовскую социологию знания. В понятии "стиль мышления" соединяются различные мотивы научно-исторической концепции Флека: оно не обозначает всеохватывающую парадигму определенной эпохи, а представляет локальное устройство, состоящее из социальных и культурных форм; оно состоит из гетерогенных элементов, взаимосвязь которых определяется не логически, а генеалогически, - его носители не персоны и познающие субъекты, а мыслительное силовое поле. Поэтологическая перспектива обнаруживает в науке формы "объективной поэзии", естественно-научный факт в которой определяется статусом коллективного творения; тем самым открывается процесс исторического наслоения экспериментальных фактов [Флек 1980, 40-53]. С такими перспективами историческая эпистемология, наконец, направляет свое внимание на имманентные процессы нормирования, обосновывающие различные научные практики, при помощи которых Жорж Кангилем объяснил образование научных понятий сплетением значений и соотношением сил [Кангилем 1974; Шмидген 2008, VII-LX].

Значимые переклички существуют также между поэтологией знания и некоторыми основополагающими размышлениями о соотношении между знанием и символическими или поэтическими формами. Так, понятие «поэтика знания» Рансьера подразумевает «исследование всех литературных приемов, получает статус науки и ее определяет» [Рансьер 1994, 17]. Он указывает на объединение рассказа и науки в конструировании исторического знания и тем самым присоединяется к исследованиям метаистории Хайдена Уайта, который анализировал историографические и историософские дискурсы, прибегая к характерным формам повествования в качестве путеводной нити [Уайт 1991].

Таким образом заявляет о себе поэзийное проникновение в историко-герменевтические познания и риторическую, или тропологическую, организацию аргументативных структур; исходя из этого можно обозначить, по крайней мере, три отправных пункта генеалогии поэтологии знания. Первый можно обнаружить в основополагающих метафорологических исследованиях Ганса Блуменберга, где в качестве историко-понятийной провокации утверждается действенность нередуцируемого метафорического образного субстрата в логической архитектуре философской понятийности, который относится, кроме того, к «теории беспонятийного», раскрывающей суть генезиса знания до образований понятий, по ту сторону ясных и четких определений [Блуменберг 1986]. Второй отправляет нас к «Философии символических форм» Кассирера, поскольку там организация способов познания и конструирование научных понятий и суждений связаны с требованиями элементарных символических способов выражения. Кассирер отличает широту понятия logos, высвобождая его из тисков разума и объективного познания, и напоминает при этом о его происхождении в качестве речи и способе выражения. Здесь обозначается поворот, допускающий дологическую структуру мирового знания и конфигурирующий — с отсылкой к Вико, Гердеру, Вильгельму фон Гумбольдту — логику культурологии как логику способа представления, как «логику языка, поэзии и истории» [Кассирер 1961, 10-14]. Если конструирование культурного знания не сводится к простому отображению внешнего мира, соотношению отображений или adaequatio intellectus et rei, а направлено на имманентную силу порядка изображающих функций, то — и это будет третий пункт возникает вопрос об эффективности функций, научно-теоретический статус которых невозможно объяснить переводом в область воображаемого, неправдивого и простого представляемого изображения. Здесь стоит отметить спорную попытку Ганса Файхенгера обратить внимание на прагматическую эффективность оправданных или необходимых вымыслов в различных областях знания и в процессе интеллектуального освоения мира [Файхингер 1986].

Все эти различные линии происхождения перекрещиваются там, где появляется возможность вывести генеалогию поэтологии знания из самого генеалогического вопроса. Так, генеалогический прием Ницше определялся не только предположением, что каждое строгое построение понятий обеспечивает забвение «примитивного мира метафоры», а функции языковой формы как таковые должны определяться не логикой и субстратами познания, а эффективными потенциалами иллюзии и жестами власти [Ницше 1969 III, 316]. Генеалогию морали Ницше можно обозначить как историзацию того, что до определенного момента не называлось историей. Основные понятия морали, познания и метафизики, как и аффекты, телесные состояния и компоненты человека-формы, относятся к историческому анализу, отличающемуся от исторической науки так же, как от истории философии. Это означает, с одной стороны, что кажущиеся постоянства, будь то моральные ощущения и формы рационального, понятия истины и ценности, соотносятся не с идеальными, а с разрозненными истоками, которые невозможно определить как вечное. С другой стороны, «адрес» генеалогического исследования находится в самом знании и в уверенности в собственном настоящем, — сама генеалогия приписывает себе лишь частичное и перспективное знание [Ницше 1969 II]. Начиная с XIX в. можно отметить распад единства знания, сознания и познания. Будь то ницшеанский интерес к генеалогии, марксистское понятие идеологии или фрейдистский концепт интерпретации – во всех этих случаях проводится различие между сознанием и каким-либо бессознательным знанием; будь то долгая история общественных формаций, инстинктов, физиологии и телесных состояний – все сводится к одной необходимой иллюзии, требующей исторической работы по ее расшифровке.

Помимо ницшеанской перспективной истории воли к истине, генеалогический поворот особенно обязан работам Фуко, вопрошающего в западно-европейском духе о «жажде к знанию»; его исследования по морфологии могут по праву считаться основой для создания поэтологии знания. В методологическом аспекте это означает выбор уровня описания, на котором избегается, редуцируется или скрупулёзно контролируется обращение к глобальным концептам и категориям и, в особенности, антропологическим, философским или политическим универсалиям. Чем меньше Фуко говорит о постоянных свойствах сумасшествия, жизни, сексуальности, государства, преступности, тем менее вероятно определить постоянство и трансформацию исторических порядков знания, ссылаясь на постоянные единства, такие как «опыт», «смысл», «познание», «субъект», «разум» [Фуко 2005, 779-780; Фуко 2004, 15-16]. Генеалогический вопрос становится вирулентным, когда познание интерпретируется как «выдумка», а знание как полемический акт, как мотив и эффект жажды власти, что и продемонстрировал Фуко, интерпретируя отношение между правовой практикой и процедурами познания [Фуко 2002 II]. Смысловые отношения понимаются как отношения власти; и эта «политическая история» познания и познающего субъекта [Фуко 2002 II, 683] ведет, с одной стороны, к тому, что невозможно провести  параллели между познанием, миром и человеческой натурой. С другой стороны, к тому, что внимание переводится на «игры с истиной», в которых отношения власти и способы познания взаимно поддерживают и усиливают друг друга. Итак, знание не определяется соотношением «сознание — познание — наука». Важна его конфигурация, которая не содержится ни в дисциплинах, ни в науках, а также не имеет общечеловеческого смысла, но вероятно может быть структурирована «допонятийно» или «дологически», но не додискурсивно; она является и разобщенно, и соединено, одновременно проходя через различные жанры и дискурсы. Это знание есть область, в которой становятся возможными дискурсивные предметы, а также субъекты, говорящие об этом; это пространство, в котором отодвигаются разграничения между предметами, дисциплинами и науками [Фуко 1981, 259-260]. Такое знание подразумевает ни науку, ни познание, оно требует поиска оперативных факторов и тем, которые возвращаются на различные территории. Там каждая из них занимает свою конститутивную позицию, не допуская при этом никакого единства и синтеза предмета. Такое знание становится, таким образом, той областью, в которой не подлежащие сравнению выражения, манеры говорить и виды текстов корреспондируются друг с другом.

 

3. Поэтологии культурного знания

 

Поэтология знания получила некоторые предметные, тематические и методологические импульсы из различных направлений и принимает во внимание плюрализм форм знания с их способами репрезентативности. Она входит в область, которую мы могли бы предварительно назвать «культурное знание». Такое культурное знание можно описать как некое поле, на котором вырисовываются основные объекты и референтные области культурной коммуникации, их правила, методы и, наконец, разногласия и конфликты, касающиеся релевантности, функциональности и весомости объектов знания. Соединение знания и культуры указывает на динамический ансамбль, состоящий из символических порядков, технологий и стратегий, определяющих, в свою очередь, отношение общества к самому себе, к своей истории, а также к другим общественным формациям. Если можно определить культуру в общем и целом как горизонт того, что есть и на что способно общество, то также можно понять "культурное знание" как социальную область возможного; как область, в которой границы, закономерности и их способы выражения рефлектируются; как то, что может быть высказано и сформулировано в обществе за определенный отрезок времени. Такого рода знание не может быть отнесено ни к субъекту, ни к человеку, и является разве что «в коммуникации практикуемой условностью приписывания» [Луман 1990, 142].

Теперь мы можем сформулировать некоторые соображения, характеризующие предметную область и методологические основы поэтологии знания. Во-первых, предметность (культурного) знания вырабатывается ни в науках, ни в телеологии научных процессов познания, ни в рациональных формах отдельных предметных областей. Более всего (культурное) знание заметно на их границах, в пограничных областях и на переходных территориях, которые, скорее, невозможно определить логически и понятийно.

Вернемся к тексту Кеплера, с которого мы начали наш разбор: Луна Кеплера конфигурируется как адресуемый объект именно благодаря тому, что она собрала воедино все дивергентные и гетерогенные места происхождения и в них нашла универсальный ключ. Пифагоровские исследования и математика Нового времени, гипотезы Коперника, инструменты – тубус и телескоп, сближение астрономических и астрологических наблюдений, перспективная практика представления, институты, такие как Tycho Brahes Sternwarte Uraniborg на острове Вен, жанровые истории, касающиеся научной области или возникновения ссылок и сносок, и, не в последнюю очередь, выход книги, сделавший процесс наблюдения Луны в 1610 г. центральным всеевропейским событием — все это превращает Луну Кеплера в комплексную референциальную систему, аналога которой нет. Как астрономический объект Луна фигурирует постольку, поскольку астрономия Нового времени сама по себе негомогенно структурирована и — как текст Кеплера — одновременно занимается тропами и параллаксами, рассказами и мифами, звездной видимостью и созвездиями. В этом отношении поэтология знания преследует не цель единства объекта, а разобщенность, миграцию знаний, участвующих в создании предметности. Взгляд на ее внутреннюю множественность делает возможным различить значение генезиса знания и наблюдать множественность знаний как их неоднозначное взаимоотношение. Правила истины для дискурсов и правила формации объектов знания невозможно представить и упростить. Если притязания на истину мало что рассказывают об историческом месте их формации, то процессы возникновения сообщают о релевантных критериях, а вместе с этим о статусе и стратегическом диапазоне действия данного знания.

Во-вторых, важен поиск оперативных тем и факторов, которые относятся к различным предметным областям. Занимая определяющую позицию в своей области, они все же не являют ни синтеза, ни объединяющего предметного поля. Взять, к примеру, XVIII век. Концепты «изобилия», «чистой прибыли» и «обращения» образовывают сплетение и параллели совершенно различных областей знаний: в политической экономии объясняют механизмы товарообмена и денежного оборота в политической экономии; в медицине описывают гомеостаз жидкости в человеческом теле; определяют образование и взаимодействие знаков… Термины или категории этого типа не являются идеями (если понимать под идеями ограниченные и гомогенные представления), чья эффективность могла бы мотивировать взаимосвязь знаний. Они также не находятся в среде «интердискурса», поскольку тот подразумевает общий знаменатель и постепенный переход между специальными областями знаний [Линк 1983]. В далеко идущей дискуссии о «роскоши», вычурности и расточительности, о «фривольности», горячем увлечении и энтузиазме пересекаются не только различные области естественной науки, экономии, медицины, эстетики и т.д., но, более того, в каждой этой области эти концепты сами становятся понятийным множеством и устанавливают в своей гетерогенности имманентное взаимодействие отсылок. Эта цепочка, эта поперечная (transversale) линия не имеет никакого начала кроме себя самой. Она не допускает, что все области знаний можно одинаковым образом структурировать, или что они занимаются одними и теми же предметами исследования. Их своеобразие выражается внутренним резонансом или совокупностью отношений импликаций. Так, например, вопрос перевода заключает в себе проблему выражения: уже структура предложения может до неузнаваемости изменить значение слов. Так, прилив крови невозможно представить без нарушения аффективной сферы, а коммуникация знаков соотносима с гидравликой тока [Фогль 1994, 80-95]. Эти взаимные импликации формируют наддетерминированную связь между различными регионами знаний, среди которых невозможно выделить изначальное знание, они не устанавливают единообразного предмета, а маркируют порог, где формируется особенный образ различных объектов: экономического, медицинского, естественно-исторического, эстетического. Помимо тематических различий можно идентифицировать общие системные правила.

Наконец, в-третьих, «культурное знание» можно понять как область, исходя из различных перспектив которой формулируется ограниченный набор возможных — релевантных, правильных, неправильных, противоречивых — высказываний, при их совпадении конструирующих неповторимую историческую материальность. Как условие возможности общего объекта знание о способе выражения различного порядка и типа равным образом совершается в литературном тексте, в научных наблюдениях, в иллюстрации или в обычном бытовом предложении. Даже если кеплеровские описания Луны в «Сомниуме» останутся абсолютной выдумкой, они все-таки будут характеризовать Луну как астрономический объект начала XVII в. С одной стороны, здесь размываются границы между субъективным и объективным, реальным и выдуманным, доказуемым и домыслом. С другой стороны, отсутствие намерения снять существующие различия между поэзией и наукой, знаниями и выдумкой равносильно нежеланию допустить стабильное и определенное отношение между наукой, знанием и литературой. Возможность взаимосвязи литературы и знания заключается ни в отражении, ни в отображении, ни в отношении текста и контекста, темы и формы. Знание литературного текста не ограничено пропозициональным содержанием его высказываний. Объединение «литературы» и «знания» предлагает, скорее, соотносить субстрат знания поэтических жанров и поэтические проникновения форм знания, сохраняя их в среде историчности. Вспомним в связи с этим соображение Делёза по поводу трудов Фуко: «Главное достоинство "Археологии знания" состоит не в преодолении дуальности "наука-поэзия". <...> А в открытии и размежевании тех новых сфер, где и литературная форма, и научная теорема, и повседневная фраза, и шизофреническая бессмыслица, и многое другое являются в равной мере высказываниями, хотя и не сравнимыми, не сводимыми друг к другу и не обладающими дискурсивной эквивалентностью. То есть то, что не было достигнуто ни логиками, ни формалистами, ни толкователями. И наука, и поэзия являются в равной степени знанием» [Делёз 1987, 34][2]. Особенность объекта знания для поэтологии знания заключается, таким образом, в пересечении выражений различных порядков и способов.

Как поэтология знания начинается не с правдивости высказываний, а со способов и правил, делающих определенные высказывания возможными, так нельзя сводить отношение между (художественными) текстами и знанием до уровня тем и мотивов или серий предикатов и референц-актов. Каждый литературный текст возникает как часть определенной системы знаний, поскольку он продолжает, подтверждает, исправляет и сдвигает границы видимого и невидимого, выражаемого и невыражаемого. Художественный текст и система знания не находятся в определенной и четкой взаимосвязи, их соотношение заключается в неоднозначном модусе несовместимости (disparatheit). Литература сама является довольно специфической формой знания, например там, где она превратилась в особенный орган и способ единства произведения и автора; литература — это область знания там, где она создала особенный способ комментирования и возможность своеобразного говорения о говорении; литература — функциональный элемент знания там, где она выдающимся образом, как в истории гуманитарных наук, занимает поле творческой субъективности; и, наконец, литература сама является продуктом системы знания там, где ее язык становится необходимым для того, чтобы высказать значимое, сформулировать сокрытое, прикоснуться к невыразимому.

Резюмируя, можно сказать, что для поэтологии знания консистенция культурного знания и гештальт в нем идентифицируемых объектов знания проявляются через многослойное сплетение взаимосвязей: через референциальную систему, которая позволяет сочетать различные практики представления; через отношения импликаций, благодаря которым можно идентифицировать аналогичные правила представления в различных предметных областях; через результат констатации интенсивности различия способов выражения систем и видов, сводящихся к специфическим узловым точкам. С одной стороны, это означает, что каждая форма знания предоставляет лишь ограниченное место соответствующим субъективным позициям (Subjektpositionen), что она дает предпосылки отношения к этому знанию. Под этим подразумеваются не только определенные институциональные должности и полномочия, но и эпистимологические позиции в узком смысле. Что и удалось предсказать кеплеровскому тексту: тот, кто говорит о Луне, подразумевает не только взгляд на Луну, но и взгляд с Луны на Землю и снова ощущает себя субъектом коперниканского знания, чьи ограниченные возможности действуют лишь в балансе с перспективным противником. С другой стороны, культурное знание вырисовывается благодаря нормативным импликациям и активизирует прагматику знания, прагматическое измерение, которое соединяет особый формат знания с «плохо» — «средне» — «хорошо» определяемыми вариантами действия и указаниями к действию. Каждая форма знания прямо или косвенно корреспондируется с номологическими знаниями и тем самым определяет способ и правила их присоединения или продолжения: знание в зависимости от случая может тем или другим способом быть оправдано, осуществлено, проведено, защищено, оставлено, отвоевано, оптимизировано, обучено и проч.

Перевод с немецкого М.В. Киселевой

 

Литература

 

Башляр 1988 – Bachelard G. Der neue wissenschaftliche Geist. Frankfurt/M., 1988.

Башляр 1986 Bachelard G. La formation de l’esprit scientifique. Contribution à une psychanalyse de la connaissance. Paris, 1986.

Башляр 1993 Bachelard G. Epistemologie / Lecourt D. (Hg.). Frankfurt/M., 1993.

Блуменберг 1986 – Blumenberg H. Paradigmen zu einer Metaphorologie. Frankfurt/M., 1986.

Вильямс 2001 – Williams М. Problems of Knowledge. A Critical Introduction to Epistemology. Oxford u.a., 2001.

Делёз 1987 – Deleuze G. Foucault. Frankfurt/M., 1987.

Жакоб 1972 – Jacob Fr. Die Logik des Lebendigen. Von der Urzeugung zum genetischen Code. Frankfurt/M., 1972.

Кангилем 1981 – Canguilhem G. Idéologie et Rationalité dans l’Histoire des Sciences de la Vie. Paris, 1981.

Кангилем 1974 – Canguilhem G. Das Normale und das Pathologische. München, 1974.

Кассирер 1961 – Cassirer E. Zur Logik der Kulturwissenschaften. Fünf Studien. Darmstadt, 1961.

Кеплер 1993 – Kepler J. Somnium / Gesammelte Werke. Bd. 11/2. München, 1993. S. 315-379.

Латур 2000 – Latour B. Die Hoffnung der Pandora. Untersuchungen zur Wirklichkeit der Wissenschaft. Frankfurt/M., 2000.

Лепенис 1989 – Lepenies W. Gefährliche Wahlverwandtschaften. Essays zur Wissenschaftsgeschichte. Stuttgart, 1989.

Линк 1983 – Link J. Elementare Literatur und generative Diskursanalyse. München, 1983.

Луман 1990 – Luhmann N. Die Wissenschaft der Gesellschaft. Frankfurt/M., 1990.

Ницше 1969 – Nietzsche F. Werke. München, 1969.

Поланьи 1978 – Polanyi M. Personal Knowledge. Towards a Post-Critical Philosophy, London, 1978.

Риль 1949 – Ryle G. Der Begriff des Geistes. Stuttgart, 2002.

Райнбергер 1992 – Rheinberger H.-J. Experiment – Differenz – Schrift. Zur Geschichte epistemischer Dinge. Marburg, 1992.

Рансьер 1994 – Rancière J. Die Namen der Geschichte. Versuch einer Poetik des Wissens. Frankfurt/M., 1994.

Уайт 1991 – White H. Meta-History. Die historische Einbildungskraft im 19. Jahrhundert in Europa. Frankfurt/M., 1991.

Файхингер 1986 – Vaihinger H. Die Philosophie des Als Ob. System der theoretischen, praktischen und religiösen Fiktionen der Menschheit auf Grund eines idealistischen Positivismus. Aalen, 1986.

Флек 1980 – Fleck L. Entstehung und Entwicklung einer wissenschaftlichen Tatsache. Frankfurt/M., 1980.

Фогль 2007 – Vogl J. Robuste und idiosynkratische Theorie // KulturPoetik. 2007. 7/2. S. 249-258.

Фогль 1994 – Vogl J. Homogenese. Zur Naturgeschichte des Menschen bei Buffon / Schings H.-J. (Hg.). Der ganze Mensch. Anthropologie und Literatur im 18. Jahrhundert. Stuttgart, 1994. S. 80-95.

Фуко 2001-2005 – Foucault M. Dits et Ecrits. Schriften. Bd. 1-4. Frankfurt/M., 2001-2005.

Фуко 2004 – Foucault M. Geschichte der Gouvernementalität II. Die Geburt der Biopolitik. Vorlesungen am Collège de France 1978-1979. Frankfurt/M., 2004.

Фуко 1981 – Foucault М. Archäologie des Wissens. Frankfurt/M., 1981.

Шмидген 2008 – Schmidgen H. Fehlformen des Wissens / Canguilhem G. Die Herausbildung des Reflexbegriffs im 17. und 18. Jahrhundert. München, 2008.

 

Примечания

 



[1] В 1970 г. французский генетик Франсуа Жакоб издал книгу «Логика живого: к истории наследственности» («La logique du vivant, une histoire de l'hérédité») - Прим. пер.

[2] Русский перевод частично взят из статьи «Фуко» A.A. Грицанова, опубликованной в «Энциклопедия постмодернизма». - Прим. пер.

 

 
« Пред.   След. »