Главная arrow Все публикации на сайте arrow Философские исследования: проблемы и перспективы
Философские исследования: проблемы и перспективы | Печать |
Автор Хинтикка Я.   
04.08.2011 г.

Публикация представляет статью всемирно известного финского философа и логика Яакко Хинтикка, посвящённую состоянию философских исследований в современном мире.

Jaakko Hintikka. Philosophical research: problems and prospects. Translated into Russian by D.G. Lahuti.

КЛЮЧЕВЫЕ СЛОВА: философия, теоретическая философия, метафизика, эпистемология, логика, философия науки, философия языка, философия сознания, современность, современная философия.

KEY WORDS: philosophy, theoretical philosophy, metaphysics, epistemology, logic, philosophy of science, philosophy of language, philosophy, of mind modernity, modern philosophy.

  1. Экзегетический поворот

Нелегко дать общую характеристику столь обширного и сложного предмета, как состояние философских исследований в современном мире. В своем обзоре мне придется ограничиться тем, что в Скандинавии и Шотландии традиционно назвали бы «теоретической философией», т.е. эпистемологией, метафизикой, логикой, философией науки, философией cознания (mind) и философией языка. В этих областях на глобальной философской сцене в последнее время господствовали европейская и американская традиции. Эта точка зрения с неизбежностью отразится и в предлагаемом эссе.

Быть может, мир философии можно рассматривать как микрокосм мира в целом. В течение нескольких последних десятилетий мир видел крах коммунистической системы в России, обширный кризис экономики свободного рынка в США, Европе и Японии и масштабные экономические изменения в Китае. Одну из возможных точек зрения на современные философские исследования можно определить, задав вопрос: а какие кризисы аналогичным образом переживают основные философские традиции, если и не в буквальном смысле «системы», и что можно сделать, чтобы найти путь вперед. Что может стать «пакетом стимулов» для философии (не говоря о том, что он неизбежно будет спорным)?

На самом деле в течение нескольких последних лет в моем уме четко выкристаллизовалась определенная картина состояния философских исследований. Философские исследования переживают кризис по крайней мере в смысле отсутствия направления или направлений. Это впечатление основано не только и даже не главным образом на оценке исследований, ведущихся в разных областях философии в разных частях света. Конечно же, нельзя не видеть множества тщательных и зачастую высококачественных научных работ, проводимых в разных частях света. Чего не хватает - это осознания идей, способных указать цели философского исследования и открыть двери для их достижения.

Самое ясное указание на тревожное состояние интересующей нас области - это представление философов о себе самих, их представление о том, какова природа философской мысли. В свое время философию рассматривали в одном ряду с другими попытками раскрыть тайны реальности, в том числе природы, человеческого разума, мира понятий и идей, а возможно также и божественного мира, если существует такой аспект реальности. Философ был подобен естествоиспытателю в том смысле, что он или она искали истину, пусть даже, быть может, и несколько другого, более высокого рода, нежели та, какую ищут отдельные частные науки. В наши дни преобладающая парадигма философской деятельности - не научное исследование, а скорее экзегезис - прояснение, или толкование, священных текстов или, возможно, творческая интерпретация великих произведений мировой литературы. Мы можем назвать это «экзегетическим поворотом». Даже в области изучения истории философии многие современные исследователи, похоже, удовлетворяются тем, что дают новое «прочтение» работ какого-то классического или даже современного философа вместо того, чтобы выяснять, что этот мыслитель действительно имеет в виду или что могут его прозрения внести в наше понимание предмета. Говоря в более общем виде, в изучении истории философии эта смена целей философствования проявляется в форме практического отказа от поиска исторической истины. Вместо того, чтобы сосредоточиться на вопросе, что тот или другой мыслитель действительно имел в виду, философы слишком часто проектируют на чужие философские тексты свои собственные идеи и проблемы. Эта тенденция не нова. В Оксфорде того или иного философа иногда обвиняли в том, что он относится к Аристотелю или Платону так, как если бы они были «коллегами из соседнего колледжа». И эта тенденция становится все сильнее и все распространеннее. Слишком часто философы, занимаясь историей, концентрировались на собственных проблемах и идеях, оставляя общую интеллектуальную историю историческим или гуманитарным факультетам вместо философских.

Одной из выдающихся жертв этого пренебрежения и невнимания к подлинным намерениям философа является, вероятно, Людвиг Витгенштейн. Он сам жаловался на то, что в интеллектуальной жизни он изгой, поставленный вне закона, с которым любой интерпретатор может делать все, что захочет. И он был прав. Некоторые из основных направлений интерпретации Витгенштейна глубоко ошибочны. Он не утверждал, что язык есть социальное явление в том смысле, что он предполагает языковое сообщество. Он не спрашивал, может ли человек знать правило, которому следует, и если да, то каким образом, - он спрашивал, каким образом некоторое воплощенное правило может руководить моими действиями. Он не утверждал, что его собственная философия бессмысленна кроме как в том смысле, что, согласно ему, семантика языка невыразима в этом самом языке.

Частично таким соблазнам философы могут противостоять, уделяя больше внимания семантической истории. В этом отношении философам следует серьезно спросить собственную совесть. Слишком многие из них, похоже, не знают, например, что именно Юм называл «симпатией» или Ньютон «индукцией».

В некоторых важных случаях лучшим вознаграждением за способность понять мысли предшествующих философов служит способность находить и исправлять их ошибки. Например, существует большое число работ, посвященных отцам-основателям аналитической философии, особенно Фреге. Однако самые актуальные проникновения в его мысль касаются уже не его конструктивных идей, сколь бы важными они ни были в его время, а его ошибок. Фреге не распознал важного аспекта семантики кванторов, а именно их роли в выражении отношений зависимости и независимости между переменными. И этот его недосмотр сыграл свою роль в том, что теория множеств столкнулась с проблемами своих оснований. Фреге не распознал потребности в функциях как нелогических примитивах и соответственно столкнулся с трудностями, связанными с высказываниями о тождестве. Фреге не понимал природы аксиоматического метода, используемого в математических теориях. Он не оценил различий в характеристиках логик высших порядков и логики первого порядка. Он полагал, что сможет совладать с логикой высшего порядка, просто предположив (в своем злополучном «Основном законе V»), что множества можно рассматривать как значения кванторов первого порядка, что привело к парадоксам, погубившим его Grundgesetze. Фреге верил в невыразимость истины и других семантических понятий. Во всех этих случаях признание ошибок Фреге  представляет собой неотъемлемую часть нового существенного концептуального продвижения.

Этот экзегетический поворот в философской практике привел к непропорциональному сосредоточению на истории философии и к ослаблению взаимодействия между философами и представителями других наук. Я не могу не испытывать тревоги по этому поводу. Я не ставлю под вопрос важность исторического аспекта для актуальных философских исследований, которую я могу засвидетельствовать на собственном опыте. Но не менее важно осознавать, что и обратно, новые существенные продвижения в самой  истории философии возможны только на основе дальнейших систематических продвижений в философии. Например, я не думаю, что можно в полной мере воздать должное аристотелевскому учению о «бытии как бытии», если не понять логику существования лучше, чем ее понимали предшествующие комментаторы.

Ослабление подлинного взаимодействия между философами с одной и естествоиспытателями и математиками с другой стороны привело к огромной потере значимости философских исследований с более общей точки зрения. Сотню лет назад большинство ведущих математиков - Пуанкаре, Гильберт, Брауэр, Вейль, Борель, да кто угодно - активно участвовали в дискуссиях об основаниях математики, потому что считали большинство обсуждаемых в них проблем жизненно важными для их собственного предмета. Сегодня большинство работающих математиков более чем равнодушны, скажем, к спорам о реализме в математике.

В этом смысле вызовы, поддерживавшие философские исследования, часто приходили от естественных наук или математики. Философия будет гораздо беднее, если  перестанет откликаться на такие вызовы.

2. Истина, парадоксы и интуиция

Одним из симптомов изменившегося отношения к миссии философии является тот, что традиционные «философские проблемы» рассматриваются не как вопросы, на которые нужно ответить, а как темы, вдохновляющие на их представление, подобно исполнению классических музыкальных композиций. Особенно четкий пример этого дают традиционные (и более новые) логико-философские парадоксы, такие как парадоксы лжеца или кучи, парадокс Мура «Х, и я не верю, что Х», парадоксы бесконечности или парадокс высказываний о будущих возможных (не необходимых и не невозможных) событиях. Есть достаточно оснований осознавать и ценить такие парадоксы: они важны исторически, и они могут служить наилучшим способом вводить изучающих предмет в относящуюся к ним проблематику. Но тот факт, что для большинства традиционных парадоксов существуют определенные решения, означает, что представление их как предметов для серьезного исследования граничит со смехотворным.

Специфический симптом рассматриваемого синдрома - судьба понятия истины в философской дискуссии. Некоторые так называемые теории истины стремятся отделаться от истины, заменив ее такими понятиями, как «утверждаемость» или «когерентность». Вместо того, чтобы понимать философскую деятельность как поиск истины, некоторые философы превращают ее в некоторый вид культурного дискурса ради дискурса. Судьба «понятия истины» симптоматична и в других отношениях, как мы увидим дальше.

Еще одним симптомом этого пораженческого взгляда на задачу философского исследования является преобладание представления о философии как экспликации наших идей, понятий и «интуиций». Такая экспликация, несомненно, является частью задач философского анализа, но это даже не самоокупающееся предприятие. Просто выразить себя более ясно не есть экспликация. Для последней нам нужен более объемный и проливающий свет концептуальный каркас, в который мы могли бы перевести наши идеи. Самообман - предполагать, что такой подходящий каркас уже существует где-то в туманных глубинах наших умов. А построение такого каркаса уже не дело одной только экспликации.

Излюбленный метод сторонников философии как экспликации состоит обычно в ссылках на интуицию. И в более общем плане такие ссылки служат скрепами в практике аргументации большинства аналитических философов. К сожалению, у этой практики есть серьезный недостаток. Принятие, зачастую молчаливое, представления о философии как экспликации привело философов к неправильному пониманию эпистемологического статуса интуиции. Интуицию правильней всего понимать не как источник истин или подкрепляющих ее свидетельств, а как законный источник многообещающих, но обычно пробных усмотрений, не слишком отличающихся от пирсовской «способности угадывать правильно». К сожалению, такие догадки имеют удостоверяющую силу, только если мыслитель, о котором идет речь, имеет независимые основания полагать, что интуиция способна давать подлинную информацию. Прежние философы, опиравшиеся на интуицию (открыто или по существу) в типическом случае имели какие-то основания так думать. Аристотель верил в фактическое осуществление форм в сознании, рационалисты верили во врожденные идеи, Кант доказывал, что формы чувственного восприятия наложены на все наши интуиции, а Дж.Э. Мур верил в прямой («интуитивный») доступ разума к осознаваемым объектам. Увы, современные мыслители не могут представить никакой подобной поддержки своим интуициям, за исключением картезианского лингвиста Ноама Хомского. Поэтому их обращения к интуиции не могут иметь никакой подтверждающей силы. Со всякой подобной практикой использования интуиции надо покончить, потому что она серьезно подрывает возможность философскому исследованию давать интересные результаты, не говоря уже о достоверных. Однако лишь недавно в философских дискуссиях были поставлены серьезные вопросы о доверии к интуиции.

Недавно одна группа философов отвергла практику обращения к своим собственным интуициям, отстаивая вместо нее (под названием «экспериментальной философии») эмпирическое исследование человеческих интуиций вообще. Эта исследовательская стратегия не нова. Ее предвосхитил и практиковал Арне Несс еще в 1930-х гг. Это шаг в нужном направлении, но он не отменяет общих возражений против апеллирования к интуиции.

Практика обращения к интуиции опасна также и потому, что может приводить к самонадеянной иллюзии, будто философы имеют привилегированный доступ к важным истинам. Одна из форм этой иллюзии - вера в существование особой метафизической необходимости, которую можно обнаружить с помощью интуиции. Другая, связанная с первой, форма - вера в то, что мы можем достичь метафизических истин, исследуя постулируемые возможные миры. Эмпирически ориентированные мыслители имели привычку высмеивать метафизиков германского типа, которые любили находить великие истины «в глубине своего сознания («in der Tiefe seines Bewusstseins»). Некоторые недавние продвижения в рамках аналитической философии напрашиваются на подобные насмешки.

Теория истины также представляет собой предметный урок на тему еще одной вызывающей беспокойство тенденции в мире философских исследований. Она состоит в расщеплении усилий философов, не столько на разные «школы» в обычном смысле, сколько на группы по интересам, отчужденные друг от друга. Недавние дискуссии по поводу так называемых «теорий истины» исходят из предположения, что в философски релевантном смысле истина эксплицитно неопределима. Это предположение восходит к основополагающей монографии Альфреда Тарского 1935 г. об истине. Но хотя результат Тарского о такой невозможности технически корректен, он исходит из слишком узкого понимания логики и потому не имеет ни малейшего отношения к возможности определить истину для целей философии. Однако участники рассматриваемых дискуссий, похоже, то ли пребывали в блаженном неведении новейших результатов, то ли (скорее) отказывались дозволить истине об истине тревожить их кружковые занятия.

3. Угроза раздробленности

В последнее время философы иногда поздравляли себя с отсутствием резких, зачастую ожесточенных споров между разными традициями, или «школами». Я не уверен, что это относительно мирное сосуществование - полностью здоровый признак. Одно из возможных объяснений этого явления состоит в том, что философы терпимы к иным взглядам потому, что не уверены в истинности своих собственных идей, или потому, что в глубине души не так уж озабочены их истинностью.

Отсутствие открытых споров не помешало вечному раздроблению философских усилий на разные традиции и «школы». Новым источником раздробления стало ожидание, чтобы не сказать требование, того, чтобы философия была «релевантной». То, что философская мысль оказалась применимой в таких формах, как медицинская этика, деловая этика, экологическая этика, и что она обратилась к важным социальным проблемам в форме философии феминизма, - признак интеллектуального здоровья.  Тем не менее, слишком часто забывалось, что такие формы «прикладной философии» могут культивироваться только на основе солидной теоретической работы. Например, медицинскую этику следует рассматривать как часть философии медицинских наук, а не как ветвь общей этики. Часто также забывают, что цели таких приложений философии не обязательно суть часть итоговых целей философии. Например, один из пионеров феминистской философии как-то сказал, что окончательный успех феминистской философии состоял бы в том, чтобы сделать ее ненужной.

Одним из самых серьезных последствий раздробленности является отсутствие сотрудничества и даже взаимопонимания. Иногда нелепость такой раздробленности проявляется при более внимательном обращении к истории. Например, архипозитивист Эрнст Мах и основатель феноменологии Эдмунд Гуссерль кажутся противоположными полюсами на карте философии своего времени. Однако Гуссерль открыто говорит нам, что его феноменология есть не что иное, как продолжение и радикализация достижений философии науки, представленной такими людьми, как Мах и Геринг (а также аналогичных достижений в философии сознания (mind)). Однако же в сравнительно недавней «Энциклопедии феноменологии» Маха нет даже в указателе имен.

Мне кажется также, что глубинная причина этого явного или неявного отказа от традиционных целей философии - фрустрация. Мы имеем дело с реакцией типа «зелен виноград» на относительную нехватку крупных прорывных идей в разных подобластях философии. А это приводит к самому важному вопросу: действительно это чувство фрустрации объективно оправдано? Каковы перспективы разного рода философского теоретизирования? В дальнейшем я постараюсь диагностировать трудности некоторых основных современных философских движений и предложить некоторые пути их преодоления.

4. Куда идти герменевтике?

Возьмем для примера герменевтическую традицию. Она вдохновлена глубокой и плодотворной идеей - подходить к реальности, перед которой стоит философская мысль, так же, как мы подходим к тексту, подлежащему интерпретации. (История этой идеи дается, например, в книге Ганса Блуменберга «Читаемость мира» [Блуменберг 1981]. Эта идея не нова и не является монополией какой-либо одной философской школы. В этом свете можно, например, рассматривать философию символических форм. (Неудивительно, что Хайдеггер относился к Кассиреру как к важному сопернику). Даже такой ученый как Галилей мог говорить о природе как о книге, написанной математическими символами. Для герменевтической традиции двадцатого века характерно убеждение, что смыслы этих текстов невозможно выразить и обсуждать в терминах обычного дискурсивного языка и мышления. Поэтому герменевтический мыслитель должен при интерпретации пользоваться  недискурсивными средствами - быть может, особым небуквальным употреблением языка. Роль идеи о невыразимости смыслов у Хайдеггера и его философских соседей исследовал Мартин Куш как продолжение идеи, относящейся к теории языка, согласно которой смыслы (семантика языка) не могут быть выражены в том же самом языке: см. его «Язык как исчисление vs. язык как универсальный посредник» [Kуш 1989]. Я рассмотрел историческую роль этой идеи в эссе, собранных в книге «Универсальный язык vs. исчисление умозаключений» [Хинтикка 1997]. Некоторые результаты формальной семантики, как кажется, поддерживают этот герменевтический взгляд, особенно знаменитый результат Тарского, согласно которому истину нельзя определить для языка, известного как язык первого порядка, в этом самом языке.

Увы, как я уже указывал, теорема Тарского обусловлена всего лишь бедностью рассмотренного им языка. Есть все основания полагать, что истину можно определить в любом достаточно богатом языке для самогó этого языка, в том числе для нашего рабочего языка. Поэтому нет никакой нужды прибегать к метаязыку или к особому метафизическому подходу.

Эти результаты представляют собой хороший пример того, как эксплицитная аналитическая работа может представить целую философскую традицию в совершенно новом свете. Они явственно указывают на то, что так называемый отказ герменевтических философов от дискурсивных и в особенности от логических методов применительно к задаче интерпретации плохо продуман. Все должно быть разрешено, в добавление к пресловутой паре войны и любви, также и в герменевтике, по крайней мере методологически. Только таким путем сможет герменевтическая традиция реализовать лучшие свои прозрения.

Быть может, эта методологическая либерализация уже происходит. Гадамер ослабил методологическую строгость Хайдеггера. Помимо прочего, он допустил как один из основных инструментов своего герменевтического ремесла (быть может, вдохновившись интересом Хайдеггера к вопросам и вопрошанию) «логику вопросов и ответов» Коллингвуда. Концепция логики у Коллингвуда могла быть отличной от Тарского, но его теория с того времени была систематизирована и расширена до эпистемической логики, которая уже показала себя как основу нового подхода к эпистемологии. Возможно, эта логика, строго понимаемая и соответствующим образом построенная, и есть то, что требуется для будущего герменевтической философии. Мои размышления привели меня к выводу, что она во всяком случае должна быть частью следующего «пакета стимулов» в философии. Одно интересное развитие в этом направлении уже имеет место в виде «проблематологии» Мишеля Мейера.

Учитывая отказ ортодоксальной герменевтической традиции от нормальных рациональных методов, неудивительно, что это движение стало настоящим охотничьим угодьем для всякого рода интерпретаций и подходов. Очень трудно понять, какая из этих разнообразных идей хоть сколько-нибудь близка к тем реальным усмотрениям, которые легли в основу герменевтического подхода. Эта трудность кроется не в причудливых на первый взгляд способах выражения таких мыслителей, как Хайдеггер. Она заключается в идеях, стимулировавших употребление иносказательного языка. Герменевтической традиции следовало бы подписать методологическое перемирие с платоновской традицией, считающей рациональные методы, такие как математика, необходимым условием для входа в царство серьезной философии.

5. Куда идти феноменологии?

Другие традиции требуют других диагнозов и других рецептов. Рассмотрим одну из основных традиций - феноменологическую. Среди философов есть изрядная путаница по вопросу о точном смысле феноменологии. Вопреки предположениям некоторых авторов, феноменологию надо четко отличать от феноменализма. Она не утверждает, что только феномены (явления) реальны. Напротив, для нее характерна идея, что опыт дает нам прямой доступ к некоторой части реальности. Если назвать то, к чему мы таким образом получаем доступ, «феноменами», или «явлениями», то вам придется сказать, что явления могут быть частью независимой от сознания (mind) реальности, так же как, например, чувственные данные Бертрана Рассела были обитателями физического мира.

Кое-что, во всяком случае, ясно. Как показывает ее название, одной из ее основных идей является возврат к явлениям, т.е. к тому, что непосредственно дается моему сознанию. Остальная часть моего когнитивного мира строится или, как говорят феноменологи, конституируется из «данного». К этому концептуальному базису всей структуры нашего знания мы приходим с помощью феноменологических редукций, прежде всего - трансцендентальной редукции.

Каковы перспективы такого подхода? Некоторые философы неоднократно высказывали сомнения в жизнеспособности идеи «данного». Гораздо важнее тот существеннейший факт, что современная нейронаука показала, что самые примитивные и казалось бы «неотредактированные» данные сознания на самом деле являются продуктами невероятно сложной обработки, производимой нашей центральной нервной системой. Даже такие, казалось бы, совершенно простые восприятия, как восприятия цвета, требуют сложной обработки оптического ввода особыми центрами в мозгу. Поэтому больной может потерять способность использовать цветовые понятия, сохраняя идеальное цветное зрение.

Осознание этого важнейшего факта делает очевидным то, что узко понимаемый феноменологический подход бесполезен для целей обоснования знания. Простейшие явления, имеющие место в сознании, не могут, например, претендовать на какой-либо особый эпистемологический статус, такой как непогрешимость. Как это ни странно, иногда в прошлом термин «феномены» использовался фактически для обозначения гораздо более разнообразного входа в наши когнитивные процессы, нежели чисто феноменологический. Например, ньютоновские «феномены» включали результаты контролируемых экспериментов.

Это может показаться достаточным для того, чтобы окончательно разделаться с феноменологией методологически или по крайней мере лишить ее всякого отношения к нашему действительному приобретению знания. К счастью, это не обязательно так. Однако нам нужна новая точка зрения на методологическую ситуацию. Здесь может пригодиться обобщение интересной методологической трихотомии познавательных процессов человека, сформулированной Дэвидом Марром в его книге «Зрение». Чтобы изучить любой познавательный процесс, исследователь должен сформулировать, что, говоря концептуально, этот процесс производит. Как считает Марр зрение должно производить трехмерное представление того, что видится. Это подобно тому, чтобы спросить, что такое функция как математическая функция, которую должен вычислить ваш компьютер. Только если вы знаете и можете сформулировать это, вы можете спросить, какой алгоритм нужно запрограммировать в машине для этой цели. И только в качестве третьего этапа можем мы спросить, как этот алгоритм реализуется техническим устройством («железом») компьютера. Изучая человеческое зрение, Марр обнаружил аналогии с этими взаимосвязанными этапами.

Если мы принимаем марровскую трихотомию, то даже самый натуралистический эпистемолог должен точно сформулировать, что именно концептуально - для типичных случаев логически и математически - должны совершать наши познавательные системы. И здесь особенно важно определить, что такое, говоря концептуально, осознанное знание, т.е. в чем состоит результат процессов, осуществляемых нашими когнитивными системами. А это потребует саморефлексии над тем, и анализа того, что мы думаем и знаем. Феноменология может выжить как исследование феноменов, если эти феномены мыслятся как концептуальная ткань выхода когнитивных процессов человека, а не его недоступного сознанию входа. Проект феноменологии следует обратить. Вместо попыток регистрировать вход в когнитивные процессы человека, феноменологам стоило бы исследовать их выход. Можно даже предположить, что именно этим всегда и была правильно понимаемая феноменология в ее лучших образцах.

Это означает взаимную ассимиляцию феноменологической рефлексии и того рода концептуального анализа, который обычно ассоциируется с некоторыми типами аналитической философии. Но возможно, что всегда существовала связь между двумя, казалось бы, разными традициями. Как было отмечено выше, Эдмунд Гуссерль открыто признавал, что его феноменология является продолжением и радикализацией направлений мысли, представленных, среди прочих, позитивистом Эрнстом Махом. Дальнейшее развитие, о котором говорит Гуссерль, можно сравнить, возможно, с заменой аналитической традиции феноменологии Маха более изощренными концептуальными орудиями.

Но и здесь то, что выглядит как радикально новая точка зрения, может рассматриваться как составная часть исходной теории. Феноменологию интерпретировали как теорию интенциональности, т.е. как обощенную теорию смысла (meaning), отчасти аналогичную теории Фреге. Эта аналогия предполагает, что фрегевские смыслы (Sinne) соответствуют гуссерлевским ноэмам. Но в обоих случаях точная природа этих смысловых объектов  (meaning entities) далеко не очевидна. Поэтому необходимо прояснить этот ключевой вопрос, прежде чем мы сможем понять природу феноменологии и оценить ее перспективы. В фокусе этой проблемы то, что феноменология называет эйдетической редукцией. Интерпретация феноменологии как теории интенциональности мешает рассматривать ее как попытку основать в конечном счете всё на данном посредством феноменологических редукций. Потому что объекты непосредственного опыта не имеются в виду (intend or mean). Они присутствуют в нашем сознании.  Как представляется, феноменологические редукции свидетельствуют о том, что феноменология рассчитана не на  акцентирование интенциональности, а на минимизацию ее роли.

Далее, каким образом ноэма или любая другая универсалия может, буквально говоря, присутствовать в нашем сознании? Феноменологи утверждают, что они способны извлечь все  основные компоненты из опыта. Но опыт, как кажется, есть всегда переживание конкретных объектов. И даже если допустить, что можно иметь опыт, включающий универсалии, все еще остается следующая трудность. Всякая универсалия имеет внутреннее необходимое отношение к другим универсалиям. И эти отношения тоже должны быть даны мне в опыте. Предполагается, что мы приобретаем понятие числа «пять», наблюдая конфигурации пяти объектов. Мы можем в каком-то смысле «видеть» в них число «пять». Но можем ли мы в каком угодно смысле видеть, как часть этого опыта, что 5+7=12? Гуссерль постулировал способность к таким вещам в своем понятии Wesensschau («видения сущностей»). Но что такое эта таинственная способность? Что такое ноэмы - объекты интенциональности или ее посредники?

Самая четкая попытка справиться с этим затруднением - аристотелевская теория форм как фактически реализуемых в душе. Мне кажется, что поучительной точкой зрения на феноменологические понятия сущности и Wesensschau было бы рассмотрение их как попытки возродить всю аристотелевскую идею формы. Такая форма есть нечто (entity)  объективно существующее, в некоторых случаях - воспринимаемое, что может, например, составлять идентичность некоторого внешнего объекта. В то же время форма может быть фактически и полностью реализована в душе. В этом случае она не представляет объект мысли; она является формально тождественной объекту. В феноменологии эта идея живет в форме (я не имею в виду никакого каламбура!) так называемого интенционального объекта. Интенциональное отношение не опосредуется смысловыми объектами (meaning entities); оно состоит в общности формы. Фактическую историческую связь между Аристотелем и сегодняшними феноменологами можно найти у Брентано. Я как-то в шутку (хотя и не совсем в шутку) назвал феноменологов захватчиками (raiders) потерянных форм».

Аристотелевские формы действительно утерялись в пути. Никакой современный мыслитель не готов принять целиком аристотелевскую метафизику, одним из аспектов которой были его формы. Поэтому нельзя считать, что у феноменологии есть удовлетворительное теоретическое обоснование, пока не решена проблема способа существования и способа познаваемости общих понятий, затрагивающая самую суть ее подхода. Признание и критический анализ ее аристотелевских источников могли бы помочь феноменологии направить свой курс к более ясным водам.

6. Наследие логического позитивизма

Самым важным интеллектуальным вызовом философии в двадцатом веке было революционное развитие науки. И оно остается вызовом развитию философии. Представители разных традиций пытались ответить на этот вызов, включая прежде всего неокантианцев, таких как Эрнст Кассирер, и феноменологических мыслителей, таких как Гуссерль или Герман Вейль. Однако самую упорную попытку интеллектуально овладеть новыми физическими и математическими теориями предприняли логические позитивисты, известные также как логические эмпиристы. Это движение возглавлялось свободно организованной группой философов, математиков и представителей естественных наук, известной как Венский кружок. Он процветал около 1930 г., и даже после того, как его членам пришлось бежать из Европы, его деятельность оставалась одним из важнейших направлений развития в англоязычном мире в первую пару десятилетий после второй мировой войны.

Какое наследство оставило это движение для современных философских исследований? К ответу на этот вопрос можно подойти, задав другой: почему логический позитивизм умер или, как минимум, угас? Для этого есть много внешних причин, прежде всего та, что рассеяние его участников воспрепятствовало их эффективному сотрудничеству. Однако можно обнаружить и важные внутренние причины. Говоря совсем широко, что обещали сделать логические позитивисты? На их собственном жаргоне, в первую очередь они обещали прояснить все концептуальные проблемы философии естественных наук и философии математики посредством изучения логического синтаксиса языка этих наук. Достигли ли они этой цели? Логические позитивисты и их союзники проделали большую, ценную и подчас новаторскую работу в области логики и эпистемологии. Но общим ответом на вопрос о том, осуществили ли они свои намерения, должно быть - нет. Эта неудача и является внутренней причиной прекращения этого движения. И тем не менее может быть поучительным попробовать представить себе, что было бы, если бы им, например, удалось решить все проблемы интерпретации квантовой теории и выполнить хотя бы часть гильбертовской программы обоснования математики. Я чувствую искушение сказать, что если бы это случилось, мы все, возможно, были бы сегодня логическими позитивистами.

Но что говорит нам судьба логического позитивизма о сегодняшних перспективах философских исследований? На философском рынке предлагаются разные ответы, но породили ли они лучший рецепт для будущей философии? Так или иначе, где мы сейчас находимся? Философы часто рассуждают так, как если бы мы окончательно преодолели ограничивающее влияние логического позитивизма. Эта точка зрения ошибочна. В настоящее время имеет место не конец позитивизма, а конец основной реакции против логического позитивизма в аналитической философии. Эта реакция приняла разные формы, представленные такими философами, как Карл Р. Поппер, У.В. Куайн и Томас Кун. Они принадлежат к числу основных фигур в реакции, направленной против логического позитивизма, и теперь становятся очевидными их недостатки. Поппер высказал несколько превосходных идей, включая идеи  о важности попыток опровержений в науке, о центральной роли понятия информации и об объективности абстрактных объектов. К сожалению, он так и не развил ни одну из них так, чтобы это открыло новые направления исследования.

Становится также очевидно, что основные идеи Куайна слишком просты и слишком немногочисленны, чтобы привести философию к новым открытиям. Что же касается идей Куна, то он критиковал логических позитивистов за неспособность объяснить фактическое развитие науки и подчеркивал роль экстранаучных факторов в этом развитии. Однако его идеи не привели к существенно новому видению природы научного предприятия. Неясно, является ли подчеркиваемая им роль экстранаучных факторов несовместимой с идеями логических позитивистов, не уделявших столько же внимания, как он, истории науки в противовес ее практике. В свое время я высказывал мысль, что работа самого Куна в области истории науки существенно обогатилась бы за счет более глубоких эпистемологических и логических соображений. Я имею в виду обсуждение им неудачи Планка в использовании понятия кванта, а также  отношения математических и экспериментальных традиций в ранней науке Нового времени.

Кажется оправданным заключить, что предлагавшиеся подходу логических позитивистов альтернативы тоже не были полностью успешными. Есть ли альтернативы у этих альтернатив?

7. Быть или не быть логике?[1]

Все в  общем согласны с тем, что проект логических позитивистов не добился полного успеха из-за неадекватности их концептуальных инструментов. Эту неудачу часто объясняли неадекватностью чисто логических методов в философии, включая философию науки.

На первый взгляд, этот диагноз может действительно подтверждаться тем, что  фактически имело место. Определенные факты обнаружили серьезные, на первый взгляд, ограничения в том, что могут дать такие методы. К лучше всего известным результатам такого рода принадлежат результаты Гёделя о неполноте, показывающие, что невозможна полная логическая аксиоматизация арифметики, или доказательство непротиворечивости арифметики в этой самой арифметике. Эти результаты были восприняты как демонстрация серьезной ограниченности того, чего можно достичь средствами логики и математики, а может быть и ограниченности самого человеческого разума, не говоря уже об ограниченности философской мысли. С результатами Гёделя тесно связаны результаты Альфреда Тарского касательно неопределимости истины, обсуждавшиеся ранее в этом обзоре. Очевидно скептические следствия результатов Гёделя и Тарского поощряли пессимистические, если не сказать пораженческие, тенденции, отмеченные в начале нашей статьи.

Однако, существует и совершенно иная точка зрения. Согласно ей, бедой логических позитивистов было не то, что они чрезмерно пользовались логикой, а то, что они пользовались ею недостаточно. Логика, которую они ценили, была недостаточно богатой для стоявшей перед ними задачей.

На самом деле можно указать на некоторые из основных слабых мест в логических и математических инструментах, которыми пользовались логические позитивисты и которые корректируются только сейчас. Им также не способствовало тогдашнее состояние логики и исследований по основаниям математики.

Одним из этих слабых мест была упомянутая выше ошибка Фреге, упустившего из вида важную часть семантической функции кванторов. Они не только распространяются на некоторый класс значений. Они выражают (фактическую) зависимость и независимость своих переменных через свою формальную зависимость и независимость друг от друга.

Как только мы это поймем, мы увидим также, что воспринятая нами формулировка логики кванторов дефективна в том отношении, что она не позволяет выразить все возможные схемы зависимости и независимости между кванторами, а значит и переменными. В частности, она не разрешает полной реализации фундаментального требования ко всякому определению - чтобы определяющее (включая входящие в него кванторы) было независимым от определяемого. Ключевые парадоксы теории множеств  объясняются нарушением этого требования. Поскольку Рассел и другие не понимали понятия зависимости кванторов, это приводило их к ненужным и ничего не проясняющим теориям вроде разветвленной теории типов.

В других теориях по основаниям математики нынешние первопорядковые аксиоматизации теории множеств немногим лучше, нежели злоупотребления аксиоматическим методом. При том, как этот метод используется в математике, некоторый класс структур исследуется путем рассмотрения их как моделей системы аксиом. Но модели систем аксиом первого порядка (например, аксиоматизации Цермело-Френкеля) - это структуры определенных объектов, а не множеств. И оказывается, что невозможно делать общие выводы о структуре множеств, исследуя подобные структуры.

Ошибка Фреге была исправлена в том, что известно как логика, дружественная к независимости (independence-friendly logic), и в ее последующих расширениях. Достаточно развитые, они могут также сделать и логику высших порядков, и теорию множеств излишними для оснований математики. Например, так называемая аксиома выбора может (и, по-видимому, должна) рассматриваться как общезначимый первопорядковый логический принцип. Кажется также, что есть разумные основания надеяться, что на этом пути мы сможем не только исправить ошибки наших предшественников, но и найти путь к новым значительным результатам.

Однако, появилась и совершенно новая точка зрения. Вместо того, чтобы использовать отрицательные результаты для демонстрации ограниченности логики или человеческого рассудка вообще, их можно использовать для демонстрации ограниченности определенного понятия логики или теории множеств и других традиционных концептуальных инструментов. Эта возникающая перспектива подтверждается разными способами. С одной стороны, было показано, что унаследованная логика, которую использовал Тарский и которая ограничивала его результаты, прежде всего слишком бедна для целей естественных наук, математики и компьютерной науки. И если использовать более богатую логику, истина перестает быть неопределимой. Это уже составляет большую разницу для перспектив философских исследований, прежде всего вынуждая философов заново рассмотреть все обсуждение «теорий истины».

В других случаях пессимистический взгляд вызывается простыми недоразумениями. Наглядным примером служит следствие знаменитой теоремы Курта Гёделя в теории логики, доказывающей неполноту элементарной арифметики. Предполагается, что эта теорема демонстрирует ограниченность логики в математике, а следовательно и человеческого разума вообще. На самом деле ничего такого она не демонстрирует. Результат Гёделя позволяет нам воспринять все истины элементарной арифметики как логические следствия соответствующих аксиом. Он показывает только, что цифровой автомат не может механически перечислить все эти истины. Он выявляет ограниченность вычислительных машин, а не людей или их логики и математики, и уж конечно не человеческого разума. Он должен тревожить хакеров, а не философов.

Выше я указал, сколь радикально Людвиг Витгенштейн был не понят в общей философии. В философии математики та же участь постигла Давида Гильберта. Он был не формалистом, а аксиомистом. Его главной целью было, прежде всего, не создать дедуктивный механизм для математики, но интерпретировать математику как исследование конфигураций конкретных частных объектов. Одной из причин его интереса к формализмам было всего лишь то, что символы и формулы представляли собой пример таких конкретных частных вещей. Его интересовала не непротиворечивость в смысле теории доказательств, а непротиворечивость в смысле теории моделей (существование моделей). Вопреки широко распространенному мнению, результаты Гёделя не дискредитируют эту общую цель Гильберта.

Таким образом, будущее традиции, представленной логическими позитивистами, зависит от успеха в перестройке их концептуальных инструментов и создании лучших. Эта реконструкция оказалось много удивительнее, чем я ожидал. В качестве краткого обзора можно указать, что не только исходную базовую логику, Фреге-Расселовскую логику кванторов, пришлось заменить более богатой логикой. Ее структура претерпевает изменения. Из своей первоначальной формы логика первого порядка постепенно развилась в традиционную логику первого порядка, отделенную от традиционной логики высших порядков. Но если определенным образом обогатить логику первого порядка, она окажется способной выполнять работу логики высшего порядка. Обычно полагают, что эту работу выполняет теория множеств. Но обычные первопорядковые аксиоматические теории множеств оказались неадекватными. Поэтому в логических исследованиях происходят радикальная унификация и упрощение. Все, что нам в принципе нужно, это подходящая логика первого порядка.

Говоря предельно кратко и просто, нашу базовую логику (логику кванторов) следует заменить более богатой. Расширенная соответствующим образом, эта новая логика первого порядка позволит в принципе обойтись и без логики более высокого порядка, и без теории множеств.

8. (Не)ограниченная рациональность?

Эти перемены еще только начинаются, и многое предстоит сделать. Во всяком случае, они опровергают многие из модных современных разговоров о неизбежных познавательных ограничениях человеческого разума. Кажущимся ограничениям этого типа в последнее время уделялось много внимания. Если бы такие ограничения существовали, они поставили бы под вопрос идею рациональности. Фактически термин «ограниченная рациональность» - один из самых употребительных в когнитивной психологии и теории принятия решений.

Это означает серьезный вызов философским исследованиям, как в интеллектуальном плане, так и в силу вытекающих отсюда следствий для экономики и политики. Что можно сказать об этом в критических философских терминах? Быть может самый ясный случай представляет собой теория «когнитивных ошибок» (иллюзий, или заблуждений - fallacies), разработанная Амосом Тверским (Amos Tverski) и  Дэниэлом Канеманом (Daniel Kahneman). (Они получили за нее Нобелевскую премию). Хотя там требуется еще очень много работы, в свете более пристального эпистемологического и логического анализа становится ясно, что «ошибки», подчеркиваемые Тверским и Канеманом, могут, в зависимости от обстоятельств, вообще не быть ошибочными. Здесь философское исследование сталкивается с задачей, важной и интеллектуально, и идеологически.

Вера в неизбежные, встроенные ограничения рациональности легко приводит еще к одному вредоносному перекосу в работе философа. Причины многих из наихудших зол современного мира, таких как экономические кризисы, видели в когнитивных ошибках. Если это так, то радикальным долгосрочным решением было бы обучение лучше мыслить. Такое обучение «рассуждению и критическому мышлению» - одна из основных педагогических функций философии. Действительно, курсы с таким названием были  основным предметом в американских университетах в нескольких последних десятилетиях. К сожалению, философские исследования недостаточно руководствовались потребностями этой важной образовательной миссии философии. Хотя в общей теории рассуждений и аргументации достаточно много серьезных интеллектуальных вызовов, большинство ведущих логиков, эпистемологов и методологов на них не реагировали. (Были, конечно, и достойные исключения, например, такие как Патрик Саппес). Например, вы не найдете никаких удовлетворительных исследований рассуждения типа «как возможно» (в отличие от рассуждений типа «почему необходимо») в прежней литературе, не говоря уже об учебниках логики, несмотря на большое практическое значение рассуждений этого типа.

Говоря в общем виде, у нас нет никакой интеллектуально удовлетворительной общепринятой общей теории амплиативных рассуждений. Бóльшая часть философского теоретизирования по поводу поиска знаний, естественно, применима только в контексте науки. Есть теории, имеющие целью поддержать преподавание умение рассуждать и критического мышления, такие как теории «неформальной логики». Они могут быть полезны в педагогической практике, но с более требовательной философской точки зрения они остаются на уровне самодеятельности.

Не стоит считать надуманным подозрение, что теории неизбежной иррациональности имеют тенденцию обескураживать конструктивные исследования в этом направлении, преуменьшая их применимость. Но если вы не фаталист в этом отношении, вы можете увидеть в них широко открытое и многообещающее поле для самых интенсивных философских исследований.

9. Мыслит ли компьютер? Только ли вычисляет мыслитель?

Одной из активно развивающихся областей в философии последнего времени, включая философски релевантные работы, проводимые под другими рубриками, является философия  сознания (mind), включая имеющие отношение к философии исследования по когнитивной науке, когнитивной психологии и когнитивной нейронауке. В некоторых направлениях наблюдателю приходится еще более расширить свой горизонт, поскольку когнитивную науку невозможно резко отграничить от компьютерной науки, особенно от исследований по искусственному интеллекту. Исследования во всех этих областях столь богаты и столь разнообразны, что трудно даже отделить разные исследовательские традиции друг от друга, не говоря уже о том, чтобы оценить их обширные результаты и будущие перспективы.

Полуисторический обзор с высоты птичьего полета мог бы, тем не менее, осветить методологические предпосылки, лежащие в основе этого направления развития. В далеком прошлом образцовым примером рационального мышления считался логический вывод. Возникновение новой «символической» логики в конце девятнадцатого столетия основывалось на идее, что правила такого вывода можно уловить чисто символическими (формальными, синтаксическими) средствами. Это привело к идее, что мы можем думать о всех человеческих когнитивных операциях в терминах манипулирования символами подходящей системы представления. Одним из воплощений этой идеи является использование таких понятий, как «язык мышления». Говоря исторически, именно эта идеология символической логики помогла вдохновить первоначальное развитие электронных компьютеров.  Их всеобщее распространение и важность их роли в свою очередь содействовали представлению обо всех когнитивных операциях как манипуляциях с соответствующими символическими представлениями. А компьютеры действительно выполняют в электронных или механических терминах операции, которые раньше выполнялись только сознательными направленными действиями человеческого ума. Технология искусственного интеллекта - это попытка все шире и шире распространить сферу таких когнитивных операций, которые могут быть переданы компьютерам.

Если когнитивная наука является, таким образом, отпрыском символической логики, то что ее происхождение говорит нам об ее перспективах? Что выяснили мы о природе логических рассуждений? Один из ответов подразумевается в самых базовых кодификациях практических выводов, кодифицируемых в логике первого порядка. В качестве такой кодификации мы можем рассмотреть так называемые табличные методы или методы дерева. Очевидный способ понять, что происходит при применении этих методов - это представить себе попытку вывести G из F не путем ряда переходов от одного высказывания к другому, а как мысленный эксперимент - попытку посмотреть, можно ли построить такой сценарий, в котором F истинно, а G - нет. Эта конструкция может иметь место на бумаге, или в компьютере, или в свободном воображении. Есть множество данных, говорящих о том, что наше спонтанное логическое рассуждение происходит путем именно таких воображаемых мысленных экспериментов, в основном независимо от каких-либо конкретных символических представлений строящихся сценариев. Другими словами, фактическое логическое рассуждение не может быть полностью представлено чисто символическими средствами. Такие ограничения чисто синтаксических методов действительно присутствуют в результатах Гёделевского типа, упомянутых ранее в этом обзоре. Можно, например, представить все истины элементарной арифметики как логические следствия соответствующих логических аксиом, но невозможно так запрограммировать компьютер, чтобы он последовательно, одно за другим, вывел все эти следствия.

Указать на это - не значит критиковать компьютерную науку или когнитивную науку или умалять их общетеоретическое значение. Но это означает, что существуют философски весьма значимые ограничения некоторых типов исследования. Многое из того, что называют когнитивной наукой, на практике состоит в компьютерном моделировании различных когнитивных процессов. От таких исследований нельзя ждать, что они полностью воздадут должное могучим возможностям человеческого мышления.

Таким образом, философам, работающим в этой области, бросается вызов - исследовать ограничения парадигмы мышления как символического процесса и, быть может, научиться рассматривать в новом свете все предприятие когнитивной науки. Это задача философская, поскольку ограничения, о которых идет речь (в той мере, в какой мы можем называть их ограничениями), - концептуальные.

Эту проблемную ситуацию можно охарактеризовать следующим образом: кто-нибудь может возразить на сказанное выше, указав, что в принципе построение моделей (сценариев) всегда может производиться символически. Это было бы верно, но тогда возник бы важный вопрос о правилах, которыми должна руководствоваться такая интерпретация. Логическое рассуждение, как и вообще использование языка - целенаправленное предприятие и как таковое может быть концептуализовано в терминах теории игр. Но в любой игре (в теоретическом смысле этого слова) можно различать определяющие правила, специфицирующие, какие «ходы» можно делать в данной игре, и стратегические правила, или принципы, облегчающие достижение целей «игроков». Правила, управляющие мысленным экспериментом логика, неизбежно стратегические, и не могут быть сведены к определяющим правилам никакой другой игры. Это философски ключевой признак концептуальной ситуации. Для того, чтобы философское исследование могло выявить подлинное значение современной когнитивной науки, философы должны усвоить разницу между определяющими и стратегическими правилами.

Это различие проливает свет и на другие вопросы. Философы и нефилософы задавались вопросом, является ли человеческий разум (или, возможно, скорее, может ли он быть смоделирован) цифровым компьютером. В популярной форме этот вопрос звучит как «может ли компьютер мыслить?» Если мыслить значит следовать определяющим правилам, ответ тривиально утвердительный. Но совершенно другой вопрос, в какой мере можно считать, что компьютеры способны овладеть стратегическими правилами, например, способностью самим формировать стратегии и изменять их в свете опыта. Например, частичный успех шахматных компьютеров в игре с гроссмейстерами - убедительный аргумент против превосходства их интеллекта. Их относительный успех связан с их невероятным быстродействием. В шахматных терминах, у компьютеров в миллионы раз больше времени на обдумывание, чем у игроков-людей. Тот факт, что несмотря на это преимущество они не так уж превосходят лучших шахматистов, показывает, что их стратегические способности минимальны.

Быть может, самый широко обсуждаемый вопрос современных философских исследований познавательных способностей касается природы сознания (consciousness) Я должен сознаться, что не вынес из этих дискуссий никакой удовлетворительной общей точки зрения. Я сильно подозреваю, что для любого определенного ответа нам придется подождать до прояснения некоторых из основных понятий, связанных с этой проблемой. Например, что имеет место в рефлексивном сознании? Какая-то обратная связь? А что такое обратная связь? Взаимозависимость двух переменных? Но такая взаимозависимость даже отдаленно не выражается никаким прямым образом ни логически, ни математически. А что такое возникновение, или эмерджентность? Здесь требуется серьезный дальнейший анализ.

Эти критические замечания не бросают тень и на когнитивную нейронауку, которая в настоящее время является, возможно, самой философски значимой областью науки. Выше было указано, что когнитивная нейронаука проливает новый свет на весь проект феноменологии. Сказанное там можно обобщить. В духе компьютерной задачи Дэвида Марра можно спросить о разных когнитивных системах, выполнению какой - в концептуальном смысле - задачи они служат? А это фактически ведет к вопросам, весьма интересным теоретически, и даже логически и философски. Например, различие, проводимое когнитивными нейроучеными между системой «что» и системой «где» в зрительном познании оказывается примером различия между двумя способами идентификации в логической семантике. Также весьма интересно было бы спросить, например, чтó, говоря концептуально, «не в порядке» с познанием аутистической личности. Подобные вопросы можно ставить и, будем надеяться, отвечать на них, не интересуясь тем, каково техническое обеспечение связанных с ними когнитивных операций.

В каком-то смысле то же самое можно сказать и о другой области философских исследований, привлекающей большое внимание, - философии языка. Во второй половине столетия имело место тесное сотрудничество между лингвистическими и философскими, особенно логическими, исследованиями. Однако философская релевантность работы лингвистов умерялась часто используемой лингвистами стратегией подхода к семантическим явлениям через их синтаксические проявления. Это великолепная стратегия в пределах своих возможностей, но в конечном счете эти возможности серьезно ограничены.

Не будет чрезмерным упрощением предположить, что то самое малое самое, что произвели синтаксически ориентированные исследования, была синтаксически определенная форма, такая как «логическая форма» Хомского, которая, как утверждают, служит основой семантической интерпретации рассматриваемого языка. Даже если это было бы так, это все равно оставляло бы невыполненной бóльшую часть работы семантической теории. Потому что интерпретация предложения не выполняется одним махом, но предполагает пошаговый процесс. Даже методологически языковые регулярности бывает легче уловить, формулируя их относительно той стадии процесса интерпретации, на которой они начинают играть роль. В итоге, генеративная лингвистика не сумела синтезировать синтаксис и семантику.

Я не хочу сказать, что не было приложено усилий или что на философском рынке нет обещающих идей, быть может в форме применения новых «озарений» в логике. Здесь прогресс в формальной семантике и даже в логике кажется весьма многообещающим. Например, на лингвистические дискуссии относительно синтаксиса и семантики отрицания был бы пролит новый свет, если бы оказалось, как можно предполагать, что в любом достаточно богатом выразительными средствами языке неявно (а может быть и явно) имеют место два логически различных понятия отрицания, не отличающиеся друг от друга синтаксически в большинстве человеческих языков.

Быть может, есть также и своя мораль в истории философии когнитивной науки (и философии языка), применимая к использованию формальных методов в философии вообще, примером чего может служить, использование семантики возможных миров или формальная эпистемология. Такие предприятия не являются самодостаточными и независимыми от проблем интерпретации и других более широких проблем. Подобные приложения должны основываться на прочном интерпретационном базисе, обычно с помощью реалистичной теории моделей. Например, некоторые из понятий в чисто формальных версиях семантики возможных миров не интерпретируемы в некоторых контекстах их употребления, например понятия «жесткого десигнатора» или «назад смотрящего оператора» (backward-looking operator). В качестве упражнения по истории философских идей я предполагал, что даже метафизические и другие философские взгляды таких выдающихся мыслителей, как Тарский, Гёдель или Крипке,  можно иногда рассматривать как следствия или рационализации их идей в области технической логики, а не как вдохновленные их формальной работой.

Как в философской методологии, так и в теории языка немало путаницы и вреда порождалось обычно предвзятым способом отделения друг от друга семантики и прагматики. Ошибочно упускается из вида возможность того, что смысловые отношения, изучаемые в семантике, конституируются управляемыми правилами действиями людей (вместе с их интерпретациями), которые предположительно изучаются в прагматике. Витгенштейн подчеркнул эту часто упускаемое из вида обстоятельство своим понятием «языковой игры». К сожалению, в ряде случаев использования теоретико-игровых идей  в теории языка упускается из вида семантическая значимость изучаемых игр.

В этом и во многих других направлениях есть много прекрасных возможностей для философских исследований. Однако, чтобы иметь возможность ими воспользоваться, философам может понадобиться принять более критический подход к основаниям различных теорий и традиций философских исследований.

Литература

Блуменберг 1981 - Blumenberg H. Die Lesbarkeit der Welt. Suhrkamp, 1981.

Kуш 1989 - Kush M. Language as Calculus vs. Language as the Universal Medium. Springer, 1989.

Хинтикка 1997 - Hintikka J. Lingua Universalis vs. Calculus Ratiocinator. Springer, 1997.



[1] To logic or not to logic? - явная отсылка к to be or not to be («быть или не быть») Гамлета. - Прим. перев.

 

 
« Пред.   След. »