Главная arrow Все публикации на сайте arrow Научная рациональность: история, современность, перспективы
Научная рациональность: история, современность, перспективы | Печать |
Автор Зотов А.Ф.   
21.06.2011 г.

От редакции. Известному российскому философу Анатолию Федоровичу Зотову исполнилось 80 лет. Его труды по истории западноевропейской философии и философии науки внесли весомый вклад в развитие профессиональной философии в России. Долгое время он возглавлял кафедру истории зарубежной философии на философском факультете МГУ, активно поддерживал феноменологические исследования. Многие поколения отечественных философов слушали его лекции, современные студенты учатся по его учебным пособиям. Его работа в редколлегии «Вопросов философии» способствовала гуманитарному обновлению тематики журнала в 1990-е годы, и сегодня он принимает активное участие в работе международного редакционного совета.

Редакция, редколлегия и международный редсовет журнала поздравляют Анатолия Федоровича с юбилеем, желают ему здоровья и творческих успехов.

Статья посвящена проблеме научной рациональности, её судьбе в прошлом, настоящем и сценариям дальнейшего развития в будущем.

 

Article is devoted to a problem of scientific rationality its destiny in the past, the present and scripts of further development.

 

КЛЮЧЕВЫЕ СЛОВА: наука, рациональность, здравый смысл, научная рациональность, смысл, мышление человека науки.

 

KEYWORDS: science, rationality, common sense, scientific rationality, sense, thinking of man of science.

 

Пожалуй, одно из самых популярных в наши дни высказываний - это освященное мудростью древнего Китая проклятие: «Пусть доведется тебе жить в эпоху перемен!». Нам, народу, который сегодня называют «россиянами», вряд ли нужно разъяснять смысл этого недоброго пожелания. Но ведь смысл этот, пожалуй, понятен не только россиянам, но всем людям всех эпох, всех народов и племен, в том числе и тем, которые, так сказать, оптимисты от природы, которым никогда не приходилось каяться в одном из самых тяжких для христианина смертных грехов - грехе уныния. Что уж говорить о философах...

Но при чем тут научная рациональность? Неужели автор этой статьи собирается еще раз напомнить читателям слова царя Соломона «Во многой мудрости много печали, и кто умножает познание, умножает скорбь»? Однако же, может быть, обсуждение моей темы - темы научной рациональности как данности, как того материала, который воплощен в ощутимых результатах (продуктах) разумной (интеллектуальной) деятельности людей науки - все-таки дело полезное? Хотя бы потому, что эта тема интересна для тех, кто занят специально историей и методологией науки, для многих ученых, которые посвятили свою жизнь науке. Эта тема, как я надеюсь, не лишена интереса и для многих моих коллег, которые увлечены сегодня тематикой «искусственного разума», а также «общими проблемами сознания»[1].

Но я бы предпочел ограничиться вопросами научной рациональности еще и потому, что в этом случае, как мне кажется, можно «вынести за скобки» многие, самые дискуссионные (может быть, и самые трудные в философском плане) вопросы, которыми заняты как профессионалы-исследователи феномена сознания, так и просто образованные люди, потому что ответы на эти вопросы еще не найдены. По ним часто идет дискуссия не только на профессиональном языке логиков и философов, но и на обычном языке здравомыслящих людей. На мой взгляд, преимущество попыток если не разобраться, то хотя бы прояснить ситуацию с сознанием, начав с научной рациональности, в том, что эту форму рациональности можно исследовать потому, что ученые оставили великое множество следов своей интеллектуальной деятельности в истории культуры. В Библии сказано - «По делам их познаете их!»; дела ученых - это их тексты. Этот продукт мышления ученых корректно называют «научными трудами»; все остальное - это и в самом деле «остальное», при всей его важности. Сюда относится весь исследовательский инструментарий, информационное обслуживание, а также социальные обстоятельства жизни ученого. Когда сами ученые, их биографы, школьные преподаватели и университетские профессора рассказывают о научных результатах, о героях и мучениках науки, о ее «простых тружениках» - обо всем том, что, выражаясь изящным бюрократическим языком, составляют «человеческий фактор» науки - все они сознают, что именно в науке самое главное. До нас дошел рассказ, что последние слова, которые перед смертью воскликнул Архимед, великий ученый античности, римскому солдату, уже занесшему меч над его головой, были - «Только не трогай моих чертежей!».

A propos - скорей всего, солдат вряд ли понял, о чем просит его этот грек... Но мы-то наверняка понимаем, что для Архимеда его чертеж (и тем самым научная мысль, научная рациональность во всех ее проявлениях и продуктах) обладает высшей ценностью. Мы тоже знаем (точнее, чувствуем, не пытаясь обосновать этого логически или метафизически), что мысль не сводится ни к листам бумаги и томам сочинений, ни к электронам и полям, ни к химическим процессам или вообще какому-либо субстрату, способному быть носителем информации, потому, что мысль - это что-то такое, что в состав того класса объектов, которые мы привыкли называть «чувственным миром», явно не входит. Мир научного знания - это мир смыслов[2].  

Любой продукт мыслительной деятельности ученого, в чем бы он не был воплощен (или сокрыт), имеет смысл. И если «суть» научной работы - это «осмысление» мироздания, (или «продуцирование смыслов»), то рациональность, разум, сознание, коль скоро они связаны как раз со смыслами, а не с тем, с помощью чего смысл объективирован, не сводится ни к какому субстрату. Смысл не имеет субстрата. Пусть эта «данность», название которой - «смысл», содержится (и, некоторым образом, «воплощена») в научных текстах; но вряд ли надо доказывать, что текст - это не бумага, не краситель на бумаге, не распределение кусочков мела на грифельной доске, не совокупность борозд на пластмассовом диске и т. п. Если даже все чувственно данные человеку объекты имеют один и тот же смысл, они, эти объекты, сами по себе этим не осмыслены, смысл не является их качеством.   

Коль скоро речь идет о человеке как мыслящем существе и о мышлении, как таком свойстве, которое отличает человека от  иных живых организмов (ведь мы предполагаем априори, что если этот конкретный индивид, как бы он странно не выглядел, сколь бы не отличался от других похожих, все-таки принадлежит к роду человеческому только тогда, когда представляет этот род в его существенном качестве, т.е. если он обладает разумом, мышлением - тогда главное не в том, что у него мягкая мочка уха. Не в этом его Differentia specifica. Она в том, что человеку свойственна духовная жизнь.

     Термином «кризис научной рациональности» обозначают сегодня процесс преобразований в характере научного мышления и способах научной деятельности, который происходит в настоящее время. Поэтому чтобы использовать этот термин корректно, следовало бы выделить основные аспекты того объекта, который в философской литературе называют «научной рациональностью» - хотя бы потому, что в существовании других, нежели научная, типов рациональности, кажется, никто уж и не сомневается. А ситуация эта для методологии, философии науки, истории философии - короче, для всех областей философского исследования, которые так или иначе соприкасаются с научной деятельностью и ее результатами, вовсе не проста и не безобидна.

Для начала отметим, что под научной рациональностью, как правило, имеют в виду способ мышления человека науки, имеющий важные отличия от тех способов мышления, которыми пользуются люди в их повседневной практике («здравый смысл») или других сферах деятельности (религии, искусстве, политике, педагогике, медицине, разных видах ремесла, в играх и т.п.). Несмотря на то, что с характеристиками научной мысли дело обстоит тоже далеко не просто, даже если ограничиться весьма общей постановкой вопроса[3], а при некоторой конкретизации проблемы, скажем, обратившись к переломным точкам в истории физики, которые обозначаются термином «революция в науке», мы не можем не заметить радикальные перемены не только в физической картине мира, но и в способах построения научных понятий, и в определении того, что такое научная теория - каковы ее место в составе знания, ее назначение, ее структура, ее состав, ее язык, ее отношение к наглядности ее «ядра», наконец, каков ее онтологический статус.

 Во второй половине ХХ столетия, когда автор этих строк защищал докторскую диссертацию, посвященную природе научного знания, для большинства наших специалистов в области методологии (многие из которых пришли в философию из физики) уже было ясно, насколько сложны вопросы о предметной интерпретации теоретических понятий, об отношении теории и эксперимента, о гносеологическом статусе того и другого. Тот факт, что философские вопросы естествознания были определены как особая специальность в перечне «философских наук» в документации ВАК, было несомненным свидетельством важных перемен в нашей философии. Раньше эти темы, разумеется, тоже обсуждались - в диссертациях, посвященных теории познания диалектического материализма; но теперь формула о диалектическом характере отражения объективной реальности и о сложности когнитивного процесса стала выглядеть скорее как идеологическое заклинание, нежели как исследовательская программа. Соответственно, «новые» философы, в дипломах которых была обозначена «специальность 08» и которые предпочитали называть себя методологами, с одной стороны, не могли ограничиться изложением общих контуров современной физической картины мира, с непременным добавлением, что-де «современная наука лишний раз подтвердила гениальное прозрение философов о бесконечной сложности материи»; с другой стороны, однако, их не удовлетворяли и наивно-инструменталистские, в духе прагматизма, заявления представителей тогдашнего молодого поколения западных физиков, вроде того, которое можно прочесть в знаменитых тогда «Фейнмановских лекциях по физике»: «вы можете напихать в вашу теорию сколько угодно дряни; важно лишь то, чтобы в конечном счете из нее следовали выводы, которые можно применить к медным кубикам и стеклянным шарикам, с которыми вы экспериментируете»[4].

Добавим к сказанному, что в это же время стал активно обсуждаться вопрос о взаимоотношении научного и «вненаучного» в составе знания; это означало существенное расширение прежней темы - об отношении науки и философии, о статусе и источниках «физического идеализма», об идеологических наслоениях в науке и их источниках. Соответственно, по-другому стала выглядеть история науки: то, что раньше без малейших колебаний исключалось из нее как «несущественное» (например, алхимические изыскания Ньютона или астрологические размышления Кеплера) стало объектом серьезного эпистемологического исследования, далеко выходящего за рамки оживляющих элементов литературных биографий в серии «Жизнь замечательных людей»[5].    

Тем не менее, тезис, что научная рациональность либо представляет собою частный случай, «продолжение» в нашем, человеческом, сознании некой универсальной рациональности, присущей миру самому по себе (т.е. Вселенной, которая включает в себя и человека, и человеческое сознание, но все-таки существовала и существует вне нас, и до нас, и независимо от нас), либо эта рациональность является «вторичным» образованием, субъективным слепком рациональности объективной. Этот тезис часто и сегодня, явно или неявно, играет роль априори методологического исследования. Такая общая методологическая установка, если ее придерживаются философы, показывает, насколько живуча европейская философская традиция, наиболее последовательным представителем которой был Гегель. Базовая формула ее звучит, примерно, так: логика есть наука о наиболее общих (лучше было бы сказать - о самых фундаментальных) законах мироздания. При этом Гегель внес немаловажную добавку в этот тезис, поскольку он сосредоточил внимание прежде всего на законах развития абсолютного мирового разума.

Этот тезис, разумеется, не исключал возможности тех или иных форм «регионализации» абсолютного Ratio. Прежде всего, как было отмечено выше, наряду с «объективным Ratio», приверженцы этой традиции признавали еще и «субъективный», человеческий разум, способный заблуждаться в своих поисках «объективной истины» -  в перспективе, однако, отнюдь не тщетных. Эта способность заблуждаться даже считалась его differentia specifiсa; но при этом она касалась, главным образом, содержания знания, не затрагивая его «формы», его «логического каркаса». Однако были и такие философы, которые в своих онтологических конструкциях признавали многообразие рациональных структур, составляющих основу мироздания. Один из вариантов такого подхода представил Н. Гартман в своей книге "Der Aufbau der realen Welt" (1940 г.). Естественно, что при этом можно было предположить также возможность либо гибкой логической организации «субъективного разума», способной быть адекватной многообразию «объективных» рациональных структур, либо возможность его собственной эволюции, которая позволяла бы преодолевать если уж не пропасть, то «расщелину» между субъективным разумом и разными регионами объективной рациональности.    

Этой традиции остаются верными многие современные историки науки, а также ее популяризаторы. Собственно, историки науки с самого возникновения этой дисциплины отлично знали о наличии таких моментов в «эмпирической истории» науки; эти моменты плохо согласовывались с представлением об уверенной поступи научной мысли, неуклонно идущей по пути прогресса. Я уж не говорю о том, что они уже ничуть не сомневались, что на пути философской саморефлексии постижение тайн природы невозможно - иначе изучение эмпирического материала истории науки не представляло бы особой ценности, что ставило бы под вопрос их собственный статус. Это значит, что они были, так сказать, изначально противниками гегелевской модели развития духа - пока трактовали историю науки как летопись событий, как хронологию процесса накопления наблюдений и экспериментов, фактов и открытий. Но как только история науки перестала быть эмпирической историографией, она, подобно политической и гражданской истории, оказалась наследницей гегелевской философии истории. Ее задачей стала теоретическая реконструкция (хотя и основанная на эмпирическом материале) процесса закономерного развития научной мысли; т.е., говоря гегелевским языком, «объективной логики истории науки». Поэтому в поисках этой исторической логики научного разума историки науки, сознательно или сами того не сознавая, рационализировали эмпирический, событийный материал, с которым работали. Стремясь выбрать существенное (т.е. причастное к сущности, к закономерной деятельности научного разума), они не считали нужным останавливать внимание на тех фактах, на тех свидетельствах - «исторических источниках», которые не удавалось интерпретировать по-гегелевски - в качестве случайности как проявлении (или дополнении) необходимости. Поэтому совсем нетрудно увидеть, что картина прошлого истории науки в их трудах менялась, и притом довольно радикально, чуть ли не с каждым очередным эпохальным открытием в науке[6].

 Тот факт, казалось бы, общеизвестный и подтвержденный «эмпирической» историей, что ошибки рано или поздно исправляются, а от предрассудков со временем избавляются, служил для них самих весомым аргументом для оправдания их собственной практики корректуры фактического материала истории. Ведь если «сама история» проводит такого рода отбор, то им как «объективным исследователям», согласно этимологии этого слова, нужно по мере сил и способностей следовать логике истории, и уж никоим образом не противоречить ей!

Кстати, и сами ученые, как теоретики, так и экспериментаторы, труды которых, понятно, являются главным источником сведений для историка науки (особенно представители так называемых «опытных наук»), даже тогда, когда они сами писали о процессе собственного научного исследования, сплошь да рядом не считали нужным посвящать читателей во все детали реальной истории. Они полагали излишним рассказывать о тех ходах собственной мысли, которые заводили их в тупик, о предположениях, которые не оправдались и были отвергнуты, о тех внешних, иногда даже случайных моментах, которые неожиданно выводили их на верный путь решения задачи. Более того, из самых лучших побуждений, не желая отвлекать читателей (коллег и учеников) от того, что им представлялось «сутью дела», они не проводили различия между реальным процессом научного открытия, который в конце-концов завершался красивой формулировкой научного закона, и «школьной» процедурой экспериментального его подтверждения. Рационализм процедуры школьной демонстрации представлялся им тождественным логике открытия научной истины. Так было, пожалуй, вплоть до конца ХIХ в.

Пример тому - А.М. Ампер. В книге по электродинамике, которая вышла в 1826 г. под названием «Теория электродинамических явлений, выведенная исключительно из опыта»[7], он не счел нужным даже мимоходом заметить, что его собственный путь к конечному (теоретическому) результату был извилист и, мягко говоря, не лишен ошибок. Он, автор этой книги, рассуждал подобно хорошему школьному учителю периода моей юности, который был свято уверен, что демонстрация на протяжении урока серии опытов, которая завершается тем, что некий физический закон объявляется доказанным - это не просто иллюстративный материал урока. Он, этот школьный учитель, полагал, что так можно не только наглядно продемонстрировать справедливость научных формулировок[8], но и научить учеников делать открытия, поскольку хорошо поставленный на школьном уроке эксперимент наглядно представляет и процесс научного открытия, т.е. «логику истории» научной мысли. Хотя сам Ампер, и мой школьный учитель тоже, понимали, что на самом-то деле все было совсем не так, как это происходило перед глазами учеников (или, скажем мягче, не совсем так). Что касается учителя, то я предполагаю, что он скорее всего не знал, «как все это было на самом деле» - ведь в программах пединститутов история науки не была в числе профилирующих предметов. Но он, я думаю, даже и не считал важным это знать, чтобы достигать той цели, которую перед собою ставил[9].

Вышесказанное, как это ни странно, относится и к методологическим установкам историков техники, коль скоро они вынуждены обращаться к проблеме взаимоотношения и взаимодействия техники с наукой. Даже те из них, кто к марксизму сегодня относится осторожно, не говоря уж о тех, кто имеет о марксистской философии весьма смутное представление, согласны в том, что техника есть прежде всего «овеществленная сила знания». Значит, и история техники, по большому счету, имеет ту же логику, что и история науки - если закрыть глаза на множественность возможных технических применений научного открытия (аналогично множественности наблюдений и экспериментов в сфере науки, которые дают один и тот же результат - ведь их «принципиальная схема» одинакова, хотя используемое оборудование может варьироваться в зависимости от множества обстоятельств). А ведь еще Э. Мах в книге «Механика. Историко-критический очерк ее развития», опубликованной в 1883 г., подчеркивал, что если бы истоки и предпосылки возникновения механики были другими, то она имела бы совершенно иной облик.

Такую установку, которую Э. Мах подверг убедительной критике (эта установка и до сего дня еще довольно влиятельна, хотя ее первоначальная форма сейчас уже выглядит наивной) я бы назвал не «объективной» (или же «объективистской», или «позитивистской»), а скорее «объективаторской». Анализу этой методологически-мировоззренческой позиции, ее истории, и, что самое главное - ее смыслу и связанным с нею опасностям, посвящена большая работа Э. Гуссерля «Кризис европейских наук и трансцендентальная феноменология», увидевшая свет в 1936 г.[10] Важность этого сочинения для европейского самосознания (которое еще долго избавлялось от влияния объективаторской традиции) можно проиллюстрировать хотя бы тем, что вышеупомянутая работа была впервые опубликована во Франции в 1949 г.; а в Италии ее напечатали в 1961 г.; в Англии она увидела свет в 1970 г.; в Чехословакии в 1972 г., в Японии в 1974 г.; и, наконец, в нашей стране, в журнале «Вопросы философии», она была представлена читателям в 1992 г.[11] Не значит ли это, что идеи этого сочинения Гуссерля вплоть до 90-х годов - на протяжении почти полувека - не казались тривиальными и в научном, и в философском сообществе?

В этом сочинении Э. Гуссерль поднял множество вопросов, большинство из которых, при всей их значимости и при всей их связи с проблематикой научного разума и рационализма, я здесь оставлю за скобками, сосредоточив внимание на тезисе, что рационализм как специфический тип мышления, характерный для европейской культуры и европейской науки как важнейшего компонента этой культуры, имеет своим истоком античную философию[12]. В ее лоне, по мысли Гуссерля, сформировалась идея мира как бесконечного универсума, представляющего собой совокупность идеальных сущностей. Эта идея постигается «сама по себе» соответствующим ей «рациональным, системным, единым методом в бесконечном процессе познания» [Гуссерль 1994, 65]. Эта философская идея, примененная к познанию природы, в свою очередь, рождает математическое естествознание, успехи которого, возвратным образом влияя на философию, завершаются тем, что и сама философия начинает трактоваться не в ее изначальном, «буквальном» смысле, не как «любовь к мудрости» и как учение об этой, человеческой и божественной, мудрости, а как наука о мире в целом. Это прежде всего наука о мире «объективном», о том мире, который существует независимо от человеческого сознания, независимо от мнения человека, пусть даже ученого. Механика Галилея и Ньютона, классическая механика была не только «копией» философского рационализма - она была его воплощением в научной конструкции, которое получило все права философской онтологии в той картине мира, которую в дальнейшем философы стали именовать «механистической». Более того, будучи сама истолкована как «подлинная философия», она была противопоставлена прежней метафизике - как учению о «потустороннем», о трансцендентном, т.е. не постижимом в опыте. Ньютон был вполне последователен, когда одновременно и называл физику (свою физику) «натуральной философией», и призывал физиков «беречься метафизики».    

Таков, согласно Гуссерлю, генезис научного рационализма как факта европейской культуры и в качестве причины, которая вызвала если уж не подлинный кризис науки и научного рационализма, то впечатление наличия такого кризиса в головах ученых, попавших (или загнавших себя?) в ловушку объективизма. Он же предложил программу исследования механизмов, лежащих в основании всякого процесса освоения человеком (его сознанием) любого материала, который уже наличествует как «независимая реальность», т.е предстает как нечто подлежащее освоению[13]. Идя по стопам Канта (и, в еще большей мере, по стопам своих друзей-неокантианцев), Гуссерль занят преимущественно демонстрацией и изучением конститутивной активности разума; поэтому тема адаптации продуктов деятельности разума к характеристикам объекта оказалась в тени (или, лучше сказать, вне фокуса его внимания). Его феноменология представляет собою скорее методологию, чем теорию познания[14]. А у его учеников и последователей (прежде всего, у М. Хайдеггера и Ж.-П.Сартра) эта концепция трансформировалась в «онтологию субъективности», где тема интерсубъективности знания звучит куда более мощно, чем тема субъект-объектного отношения. Но в итоге в их концепциях интерсубъективность - прежде всего (если не целиком) продукт деятельности Ego по конституированию Alter-Ego. А это важнейший гносеологический вопрос, без которого научный (во всяком случае, естественно-научный) рационализм просто невозможен, поскольку сама наука - в смысле комплекса «наук о природе» - не что иное, как специфическая для Европы, для «западного мира» форма культуры.      

 Гуссерль весьма убедителен, и его рассуждения выглядят вполне обоснованными, когда он защищает тезис, что наука выросла и развивалась на почве, созданной античной культурой. И более того: она и не могла развиться на иной почве, в другой культурной среде. Следовательно, наука, прежде чем превратиться в «мировую науку», была плодом и органической частью европейской культуры. В самом деле, развитие науки и грандиозные успехи ее практических приложений (прежде всего и нагляднее всего производственно-технических) надолго сделали науку важнейшим и чуть ли не самым почитаемым компонентом «западной» культуры. На Востоке к ней долгое время относились с недоверием, как чужеродному и даже опасному продукту Запада. А нормы научного мышления в глазах человека западного общества предстали как идеал человеческого мышления вообще. Верно и то, что в итоге научная рациональность была отождествлена с «чистым разумом», с «мышлением как таковым», так же точно, как предметный мир человека, в конечном счете, был расценен как «подлинный»[15].

Соответственно, сложившаяся в индустриальном обществе система образования, ориентированная на научное знание с его специфическими нормами, охватила, прямо или косвенно, в той или иной мере, все слои населения. А трансляция норм научной рациональности (прежде всего посредством образования, ориентированного на науку) следующим поколениям этого общества привела к превращению научной рациональности если не в универсальный, то во всяком случае в «стандартный» способ мышления и понимания, в «ядро» так называемого «здравого смысла» человека западной культуры. Механическая картина мира выступала в роли общепринятого мировоззрения. Понятие «физической реальности» стало использоваться философами как синоним понятия «объективной реальности» (сами ученые, кому не были чужды методологические и мировоззренческие проблемы их науки - к примеру, А. Эддингтон - в этом отношении нередко бывали более осмотрительными). Тем самым нормы научной рациональности были отождествлены с базовыми структурами мироздания, а редукционизм в науке, следствие механистического мировоззрения, был воспринят философами как достижение самой науки: философы стремились основывать свои концепции на данных естествознания, подкреплять свои положения и даже менять их соответственно этим достижениям.

Поскольку индустриальное общество возникло в западных странах, то научная рациональность сначала была стандартом именно «западного мышления», которое потом, мало-помалу, вместе с военной, экономической, политической и культурной экспансией «западных» стран распространилось практически по всему миру. При этом, кстати, вненаучные формы мышления не исчезли ни в самом «западном мире», ни, тем более, в регионах, которые были объектами военной, экономической и культурной экспансии Запада. Они, скорее, были частично деформированы, частично отодвинуты на периферию культуры, переместились в область литературно-художественного творчества, или даже ушли в подсознание. Соответственно, менялось и определение философии, ее ценностные ориентации. Например, философия западного образца расценивалась как наиболее «продвинутая», т.е. соответствующая естественно-научным достижениям, «научной», а созданная ею философская картина мира тоже трактовалась как научная, или даже «единственно верная». При этом, конечно, речь идет прежде всего о мире материальном. Что же касается мира духовного и мира культуры, то здесь имело место довольно пестрое разномыслие - вплоть до широкого распространения мистических и иррационалистических представлений, часто заимствованных из восточных культур и культов. В науках о духе успехи применения тех методов, которые сложились в естествознании, были довольно скромными - бесспорным лидером была физика, а образцом научного объяснения в последней считалась механика[16].

 Правда, развитие самого индустриального общества имело неизбежным следствием то, что представление о совершенстве и самодостаточности научной рациональности подвергалось со временем все более мощной критике. Результатом этой критики стало признание права на существование за другими, нежели наука, формами знания и сознания - например, такими, как «экспериментирующее» искусство или традиционные и модернизированные религии[17]. Со временем эти формы стали равноправными с наукой в смысле мировоззренческой ценности, а впоследствии даже наметилась тенденция к их доминированию в массовом культурном сознании[18]. Кроме того, важность нелогических моментов, таких как образность, эмоциональная мотивированность, творческое воображение, были, наконец, признаны не только генераторами ошибок, но и важными моментами конструктивного научного мышления. Эта перемена открыла более широкие перспективы восприятия европейской культурой достижений других культур, а также признания «западными» философами и культурологами права на существование за иными культурами, нежели западная, притом с иными формами рациональности[19].

Такую корректировку жесткой рационалистической установки в европейской культуре саму по себе еще не следует, на мой взгляд, трактовать как кризис научной рациональности. Но истоком кризисных явлений в науке, которые распространялись и за ее пределы, она не раз становилась[20]. Так, «кризис в физике»[21] на рубеже ХIХ - ХХ веков выразился в пессимистических выводах о перспективах этой науки и даже возможностей познания в целом. Но ведь подобный вывод мог быть сделан и куда раньше, вместе с осознанием факта историчности всякого знания, в том числе и научного[22], и поисками критериев его адекватности объекту, не зависящему от активности человеческого существа как субъекта познания (и особенно с включением эксперимента в состав научной деятельности в роли ее важного компонента). Кстати говоря, пессимистические выводы относительно опытного знания и познания вообще делались и в классической европейской философии - достаточно вспомнить об агностицизме Юма и «критике чистого разума» Канта. Однако в конечном счете даже умопомрачительные темпы перемен в науке все же внушали гносеологический оптимизм - в глазах многих ученых, философов и тем более простых людей они выглядели скорее как аргумент в пользу вывода о блестящих перспективах науки и бесконечных возможностях человеческого познания. Обращение к прошлым историческим ситуациям может преподать урок и тем, кто пытается разобраться в нашей нынешней ситуации. Тогда, возможно, журналисты и политики перестанут видеть в науке и научном рациональном мышлении чуть ли не главного врага «подлинной» человечности, а некоторые даже поймут, что наука в теперешней культуре вовсе не враг, а скорее уж «козел отпущения»...

Кризис научной рациональности, о котором заговорили на рубеже двух прошлых столетий и который снова обсуждают сегодня, на мой взгляд, не «внутренняя болезнь» научной мысли и не имманентный человеческому разуму как социокультурному феномену процесс его деградации. Он, по большому счету, как глобальный феномен, прежде всего проявление общего кризиса западной культуры и западного общества, органическими компонентами которого все еще традиционно не только считаются, но и в самом деле являются наука и научная рациональность. На мой взгляд, бесспорно, что снижение статуса ученого, школьного учителя, профессора ВУЗа, без работы которых разрушаются механизмы трансляции научной рациональности от поколения к поколению, делает существование науки как важного социального института невозможным. Немалую роль в снижении статуса научной рациональности играет широкое распространение в обществе представлений, открыто враждебных рационалистически ориентированной науке, и в этом огромная роль принадлежит современным масс-медиа[23]. Еще раз повторяю - я уверен в том, что это вовсе не процесс распада, имманентный самой науке, не ее саморазрушение, сродни тому процессу, анализ которого был дан Э. Гуссерлем в его работе «Кризис европейских наук». Тогда, на мой взгляд, и в самом деле можно было бы говорить о кризисе научной рациональности par excellence, поскольку речь шла об «объективизме» как о сбое в работе самой научной мысли. Теперь это один из симптомов общего социального, даже цивилизационного, кризиса западной культуры, который не может не затронуть в той или иной мере всех составляющих организма этой культуры. В том числе этот кризис затронул и «геном» этого организма, механизм самовоспроизводства культуры, т.е. рационалистическое, организованное, дисциплинированное, контролирующее себя самое научное мышление вместе с системой образования, ориентированного в первую очередь на трансляцию форм и методов научного мышления следующим поколениям.

Облик процесса, который называют общим именем «кризис рациональности», в разных странах и регионах мира различен. В России (и, в определенной мере, на всем постсоветском пространстве) главным его моментом оказалась невостребованность науки (прежде всего, высших научно-технических достижений) экономикой, почти нацело переориентированной на сырьедобычу, на торговлю и на сферу услуг (зачастую очень сомнительного свойства). Наука (особенно фундаментальная) в условиях свободной рыночной экономики, возникающей на развалинах экономики плановой (сегодня ее предпочитают называть «тоталитарной» и клеймить как «не соответствующую природе человека»), не может обещать быстрой и очевидной прибыли тому, кто ее финансирует (точнее сказать, хотел бы на ней «заработать»). Сегодня ссылка на тот несомненный исторический факт, что развитость науки (и уровень грамотности населения) обеспечили технический прогресс и высокий жизненный уровень в так называемых «экономически развитых стран», даже если они не обладали богатыми природными ресурсами по сравнению с другими странами, у которых таких ресурсов в избытке, на то, что промышленная и последовавшая за ней научно-техническая революция (и «зеленая революция» в сельскохозяйственном производстве, и революция в медицине, и революция в транспортных средствах, и информационная революция - список можно продолжать чуть ли не до бесконечности) были бы невозможны без развитой науки - это совсем не аргумент в споре с теми, кто не видит исторической перспективы и предпочитает экономическую тактику экономической стратегии просто потому, что живет лишь сегодняшним днем. Ведь это - их день, день, злоба которого им довлеет. И пусть ученые по-прежнему талдычат, что-де «нет более практичной вещи, чем чистая теория» - но практичной для кого? Раньше ответ казался самоочевидным: для страны, для общества, для человечества - что означало: для нашего общего будущего! А если это будущее уже не понимается как «наше общее»? Если, вслед за «светлым коммунистическим будущим», тускнеет заря любого будущего, если только оно «не мое»? Если «частный интерес» сам по себе, по определению, своекорыстен? Если все-таки справедлива мысль, что культура, когда она развивается стихийно, а не направляется сознательно, оставляет после себя пустыню?   

В результате того, что в нашей стране механизм рыночной экономики был запущен так, что частный интерес, объявленный присущим самой природе человека, оказался вне общественного контроля (этического, религиозного, государственного и даже элементарного контроля здравого смысла), возник лавинообразный механизм разрушения всех компонентов рациональной культуры. В первую очередь это коснулось науки как базы перспективных технологий, а потом затронул и всю систему ориентированного научно-познавательными ценностями образования (начиная с высшего и кончая начальным). Результатом этого процесса стала массовая «утечка мозгов» в так называемые развитые страны, экономическая база которых не претерпела столь радикальных перемен, как наша; вместе с этим - переориентация ставшего «остаточным» вузовского потенциала нашей страны на обслуживание потребностей в научно-технических кадрах других стран развитого и развивающегося мира, старение преподавательского состава высших учебных заведений, снижение его научного и педагогического уровня и многое, многое другое. А вслед за этим не мог не последовать кризис всей той части культуры, которая соответствует развитому интеллекту и развитым духовным потребностям. Вот почему даже бесплатные концерты классической музыки, которые дают выдающиеся музыканты в Московской консерватории, не вызывают массового интереса; вот почему издательский бизнес, ориентированный на так называемую «серьезную литературу», стал безнадежно убыточным, несмотря на цены, запредельно высокие для возможного потребителя - т.е. для тех же людей науки, учителей и студентов.     

Другой фактор кризиса рациональности более всеобъемлющий, поскольку касается не только России и постсоветского пространства, - это угрозы, связанные с военным применением высших научных достижений: термоядерное, лазерное, бактериологическое, химическое, генетическое, климатическое оружие, военное использование психотропных препаратов, другие виды оружия, которые становятся все более опасными по своим непосредственным и отдаленным последствиям и все в меньшей мере поддаются не только государственному, но и общественному контролю. К тому же и контроль такой сам по себе ненадежен прежде всего потому, что он сплошь да рядом вступает в конфликт с «частным интересом», а также с интересом правящих элит многих стран, которые пока не способны производить это оружие, но очень хотели бы его заполучить. Даже то обстоятельство, что развитие новейшей военной техники в наиболее развитых странах мира сегодня идет в направлении создания высокоточного и все более «безлюдного» и «дистанционного» оружия, не приводит к ослаблению этой глобальной угрозы. Во-первых, потому, что отсталые и «среднеразвитые» страны, не способные ни создавать, ни использовать самое современное оружие (к их числу в скором времени нужно будет отнести и Россию), по-прежнему связывают свои военные программы с применением, «в особых случаях», менее наукоемкого, но зато более надежного оружия массового поражения прошлого поколения[24].

Во-вторых, глобальный терроризм (политический, уголовный, расовый или религиозный) теперь может использовать и реально использует человека-самоубийцу в качестве главного компонента «оружия разубеждения», которое, как показывает практика последних лет, не только не делает различия между вооруженными силами противника и мирным населением, но по преимуществу направлено как раз против последнего. При этом без разбора используется как специфически военная техника, так и любые технические средства, созданные и создаваемые наукой (такова, например, цель диверсий на химических предприятиях, энергетических установках, системах водоснабжения и пр., и пр.). В итоге современная война всегда чревата тем, что любой военный конфликт не только способен превратиться в войну без границ и правил, но и запустить в действие такие факторы, которые способны сами собой превратиться в средства массового уничтожения людей и всей живой природы (например, разрушение нефтепромыслов, систем водоснабжения, энергетики, вентиляции, разнообразные экологические катастрофы).

Третий фактор, опять же глобальный - своекорыстное, и потому сплошь да рядом аморальное, применение научных достижений в промышленности (прежде всего, фармакологической и пищевой) и в сельском хозяйстве, когда наука бесконтрольно оказывается поставленной на службу бизнесу, частному интересу, а государственные структуры давно уже представляют интересы этого, частного и государственного, бизнеса и, подобно ему, имеют тенденцию криминализироваться.

Я бы добавил к этому набору еще одно применение науки (на этот раз гуманитарной), которое скромно называется «организацией связи с общественностью». Поставленные на службу «частному интересу» передовые информационные технологии, формирующие «общественное мнение», вносят сюда свой весомый вклад. Общественные же организации, которые пытаются противостоять этой общей тенденции, слабы и разрозненны и потому малоэффективны. К тому же многие представители науки, в том числе политологи и экономисты, как я уже отметил в самом начале этой статьи, считают частную собственность такой базисной экономической и социообразующей категорией, которая единственно соответствует природе человека, и потому сплошь да рядом не усматривают существенного различия между информационным обеспечением «свободного волеизъявления народа» и свободой бизнеса манипулировать общественным сознанием. И в самом деле, средства массовой информации есть, прежде всего, вид бизнеса - и потому разве не должен здесь править бал частный интерес? Вот уж, что верно, то верно! И в самом деле, как можно «формально» отличить «черный» пиар от пиара других цветов и оттенков? И можно ли сделать пиар «белым», не затрагивая в какой-то степени «священного и неприкосновенного» права собственника СМИ?

Но разве следует отсюда вывод, что сама информационная техника внутренней логикой собственного развития неминуемо ведет к такому ее применению? Ведь бумага, изобретенная древними китайцами, как говорится, «терпит все»: на ней можно напечатать и романы Бальзака, и сочинения Марининой, и Библию. И даже „Mein Kampf" Гитлера тоже - ведь это выгодный товар...  

Четвертый фактор (правда, действующий скорее косвенно) - это, как ни парадоксально, эффективность высокотехнологичного современного производства. Как результат этой эффективности все меньшая часть населения развитых стран становится занятой в производстве или в науке, не только прямо, но даже косвенно, а все большая доля совокупного времени активной жизни человека становится, если использовать традиционную экономическую терминологию, не «рабочим», а «свободным» временем. Соответственно, «потребление свободного времени», в котором эмоциональные и иррациональные моменты несравненно важнее, чем рациональная организация отдыха и рациональное мышление, становится, если так можно выразиться, «главным делом жизни». Человек, превращающийся в Homo ludens, проявляет тенденцию очень скоро перестать быть Homo sapiens.

Пятый фактор (и это тоже, на первый взгляд, кажется парадоксом) - прогресс техники и прежде всего стремительное развитие информационной техники и расширение масштабов ее применения во всех сферах производственной, научно-исследовательской и административно-управленческой деятельности. Верно не только то, что наука - враг случайностей. Техника, коль скоро она есть материализованная научная мысль, наследует у науки рациональные структуры продуктов научной мысли - и потому она заряжена тенденцией на устранение случайностей. Превосходный анализ этого компонента работы технического разума дал Г. Башляр в серии своих трудов и прежде всего в книгах «Прикладной рационализм» и «Рациональный материализм», изданных в русском переводе под общим названием «Научный рационализм». В главе «Механический рационализм и механика» он писал: «Если принять установки, которые мы предлагаем, или, после психоаналитической преамбулы, понять необходимость вновь определить понятия в хорошо определенной области рациональности, можно показать, что любая техническая машина сама по себе есть домен рациональности. Она может, конечно, дать повод нерациональному употреблению, работник может осуществлять некоторые действия иррационально. Но для всякого, кому ясно функционирование согласно принципам рациональной механики, иррационализм заблокирован. В машине нет иррациональности, нет иррациональности в рентгеновской аппаратуре. Здесь могут быть дефекты, «сбои». Но они устранимы посредством рациональной проверки машины. Машина сохраняется рациональным образом.

Разумеется, слово рациональное не предполагает совершенства. Любая машина, всякая техника может быть преобразована в пользу лучшей техники, в пользу более рациональной техники. Но менее рациональное ни прямо, ни косвенно не содержит ничего иррационального: рычаг, даже если он слегка согнут, выполняет рациональную функцию рычага. Он мыслит рычагом. Его рациональность есть знание соотношения плеч рычага, знание применения принципа кинетических моментов, фундаментального принципа в рациональной механике. Рычаг - это теорема. Сам факт, что материал, который его реализует, не был достаточно адекватным, отсылает к проблемам рациональности материала, которая должна быть сделана предметом специального труда. Но материал сам по себе, который используется при изготовлении современной машины, сохраняется рационально посредством такого рационального набора предосторожностей, который не уступает рациональности самой тщательной геометрической юстировки» [Башляр 2000, 166] .

Эта длинная цитата избавляет меня от труда приводить здесь иллюстрации из других областей технической деятельности. Но вот вопрос: как же тогда получается, что развитие такой техники, не только рациональной, но по самой природе своей заряженной «рационалистическим импульсом», может подготовить почву, на которой вырастает иррационализм как стандартная жизненная установка человека?  

Дело в том, что в ходе развития цивилизации «западного образца» - технической, индустриальной цивилизации - все шире распространяются «человеко-машинные комплексы». А в составе этих комплексов сначала мало-помалу, а потом все более быстро и радикально «машинный» информационно-технический компонент становится главным, выдвигается на первый план по сравнению с человеческим компонентом. Человек как «главная производительная сила», как мастер своего дела, все в большей степени заменяется «человеческим фактором» в роли обслуги автоматической, эффективной, самодостаточной техники. Техника перестает быть соразмерной биологическим и психическим характеристикам человека - его организм слишком требователен к температурным условиям, к давлению и составу среды; его реакции на внешние раздражители слишком медленны, его зрение и слух иногда слишком чувствительны, а иногда слишком слабы; его память мало оперативна, а иногда слишком слаба; его внимание слишком неустойчиво и т.п. В итоге человек в составе «человеко-машинного комплекса» становится неэффективным даже в роли наблюдателя, и тем паче контролирующего устройства. 

Правда, здесь он - иногда - все еще имеет преимущество универсальности и потому даже выигрывает в соревновании с приборами, которые, как правило, не предназначены для работы в неожиданных ситуациях. Но для таких ситуаций, в перспективе, все-таки более эффективным станет биоробот, соединив в себе человеческую универсальность и технические совершенства[25].

Такие трансформации в технике, которая уже сегодня производит не только «материальные ценности», но также знания и технологии, как раз и представляют собою серьезную опасность для человека. Эта техническая суперструктура, кстати, все в большей мере сама же и потребляет производимые ею продукты. А человек как личность отчуждается не только от производительного труда, но и от научной деятельности, и даже от интеллектуальной творческой деятельности вообще; он все меньше понимает современную науку и технологию и все в меньшей мере способен ее контролировать. Такая ситуация одних людей приводит в отчаяние, у других редуцирует до минимума потребность  не только в «физическом» труде, но и в любой форме интеллектуальной активности - а в рациональном мышлении в особенности. «Массовый» человек все меньше мыслит и все больше «переживает»; его и сегодня вряд ли можно называть «Homo sapiens», он как-то незаметно для самого себя стал по преимуществу эмоциональным, а не мыслящим существом. Видимо, уже стало фактом и отчуждение научной рациональности от личности ученого как человеческого существа - так же, как в индустриальном обществе подобное случилось с человеком в отношении рациональной организации производственных процессов. Научная рациональность сегодня - не столько характеристика способа мышления человека, который принадлежит к научному сообществу, сколько, опять же, характеристика человеко-машинного комплекса, производящего знание (более того - осуществляющего самовоспроизводство этого комплекса).

Но коль скоро речь об этой объективной характеристике научной рациональности, то скорее следует говорить о стабилизации или трансформации научной рациональности, ставшей отчужденной от человека, а не о ее кризисе. (Опять же, как применительно к классической капиталистической экономике кризисы перепроизводства были именно кризисами экономики, а не кризисами рациональной организации системы машин, такого производственного цикла, который начинался с обработки сырья и заканчивался выпуском готового изделия, «конечного продукта».)  

Следовательно, преодолеть современный кризис рациональности, если его трактовать как социокультурный феномен, можно лишь устранив и современную форму отчуждения - отчуждения человека как личности от рациональности, объективированной в информационно-технических системах («ноотехносфере») .

 Соответственно, на мой взгляд, возможны два сценария устранения этого отчуждения:

Простейший (к сожалению, наиболее вероятный) - это послушно двигаться в русле уже проявившейся тенденции. Результатом этого станет глубокое изменение природы человеческого существа, вплоть до его тотального «сращивания» (и отнюдь не в метафорическом смысле) с информационно-техническими системами - или даже до его полного включения в «тело» таких систем, до «растворения» в некой биоорганической или иной целостности[26]. Тем самым человеческая цивилизация превратится в «постчеловеческую», в ноотехносферную или, в самой дальней перспективе, в ноотехнокосмическую цивилизацию. В ней, соответственно, не останется места пока еще привычной, хотя уже сомнительной оппозиции «человеческого» и «технического».

Другой вариант, куда более сложный и трудоемкий, предполагает разрыв с со всей прежней традицией научно-технического и социального развития «европейского человечества» - это превращение сохранения «человека мыслящего» (и, скорей всего, также человека как индивида и как биопсихологического существа) в главную задачу, в приоритетный этический принцип, который должен будет стать регулятивом социальной жизни и научно-технической деятельности. Этот социальный проект потребует для начала радикальных ограничений всех видов научных исследований и экспериментов, не говоря уж о таких технических проектах, которые чреваты сближением «естественного» человека с «искусственными» системами. Это означает также полный запрет любых попыток- даже из самых лучших побуждений - превратить человека в разновидность или компонент биотехнической системы (частный случай - создание искусственного человеческого существа с биотехническими «включениями»; например, такого, который был бы приспособлен специально для работы в космосе, под водой, в условиях высоких давлений и температур, а также ради высочайших спортивных достижений и т.п.). С другой стороны, коррелятивно, потребуется не менее радикальное ограничение (скорей всего - полное запрещение) попыток создания самосовершенствующихся высокоинтеллектуальных технических систем (частный случай - биороботы). Осуществление этого сценария могло бы сделать неизбежным восстановление научной рациональности как монопольного свойства человека. Таковы, насколько я понимаю ситуацию, два все еще возможных сценария дальнейшего развития. А третьего пути, скорей всего, не дано...

 

Литература

 

Башляр 2000 - Башляр Г. Избранное. Научный рационализм. М.-СПб, 2000.

Гуссерль 1986 - Гуссерль Э. // Вопросы философии. 1986. № 3.

Гуссерль 1994 - Гуссерль Э. Философия как строгая наука, Новочеркасск, 1994.

 

Примечания



[1] Наиболее выразительно программу этой группы англоязычных философов, продолжающих традицию аналитической философии, выразил воспитанник Оксфорда Джон Сёрл, профессор университета в Беркли, в книге «Открывая сознание заново». Эта работа, в превосходном переводе А.Ф. Грязнова, была издана в 2002 г. Примечательно, что она вышла в свет первым изданием в том же году в США и Англии!

[2] Наверное, обо всем этом можно было бы здесь и не писать, если бы в популярной, философской и даже научной литературе не встречались бы многочисленные рассуждения, радикально противоположные этому тезису. Вряд ли кто-нибудь из читателей никогда и ничего не читал и не слышал об информационных полях (в качестве поправки к устарелому тезису, что-де материальная Вселенная состоит не только из «вещества» и «поля», но есть еще третий вид материи - «информация»)? Я читал, что с помощью новейших приборов ученым разных стран удалось взвесить душу человека; что научились «фотографировать» мысли людей (как живых, так и умерших); что в квартире, где часто происходят скандалы, стены, так сказать, заляпаны тяжелыми «мыслеформами», которые действуют на сознание посетителей; а уж о телепатии и телекинезе (именно в «жестком» смысле этих слов) не только «всем известно», но очень многие и сами переживали эти феномены. Короче, «И в небе, и в земле сокрыто больше, чем снится вашей мудрости, Горацио ...» Коли так, то такие замечания, предваряющие главную тему, не помешают.  

[3] К примеру, еще неокантианцы обсуждали тему специфики метода в «науках о духе», с одной стороны, и в «науках о природе», с другой; не значит ли это, что «немонолитность» научного разума уже в начале прошлого века для методологов науки была самоочевидной?  

[4] Я привожу это высказывание по памяти, и потому ручаюсь только за корректность смысла высказывания этого выдающегося американского физика.

[5] Кстати, серия эта была, в целом, великолепна, и многие из ее книг содержали настоящий историко-философский анализ движения научной мысли.  

[6] Когда-то Ф. Энгельс написал, что с каждым эпохальным открытием в естествознании философия меняет свой вид. Это в куда большей степени справедливо применительно к истории науки.

[7] Само название этого труда более чем показательно.

[8] Хотя лучше было бы, все-таки, говорить осторожнее - о применимости этой формулировки к экспериментальному материалу (который, к тому же, не то же самое, что эмпирический материал). Но, может быть, это некие тонкости, которые в школьных программах позволительно опустить...

[9] Рецидив - да только ли рецидив?! - такого подхода - место истории науки у в университетских курсах за пределами философских факультетов (а часто и на философских факультетах тоже).

[10] Практически одновременно была опубликована работа выдающегося чешского философа Яна Паточки с выразительным названием «Мир природы как философская проблема» (Die natürliche Welt als philosophisches Problem).

[11] Правда, доклад Гуссерля, в котором была представлена его принципиальная позиция по этим вопросам, сделанный в Вене в 1935 г. (Он носил название «Die Philosophie in der Krisis der europäischen Menschheit») был напечатан в «Вопросах философии» (под названием «Кризис европейского человечества и философия») на 6 лет раньше - в 1986 г. 

[12] В докладе «Кризис европейского человечества и философия» он говорил: «Чтобы постичь противоестественность современного "кризиса", нужно выработать понятие Европы как исторической телеологии бесконечной цели разума; нужно показать, как европейский "мир" был рожден из идеи разума, т.е. из духа философии. Затем "кризис" может быть объяснен как кажущееся крушение рационализма. Причина затруднений рациональной культуры заключается, как было сказано, не в сущности самого рационализма, но лишь в его овнешнении, в его извращении "натурализмом" и "объективизмом"» [Гуссерль 1986, 115].

[13] В том, что такая реальность имеется, Гуссерль нисколько не сомневается. Слова эти поставлены здесь в кавычки только потому, что в сферу реальности входят и продукты человеческой деятельности, как материальной, так и духовной, как сознательной, так и бессознательной, лишь бы все это «пред-существовало» интенциональному акту, процедурам освоения (постижения, схватывания, мысленной реконструкции и т.п.) всего этого, свойственным человеку как познающему, «предметному» существу. 

[14] Это справедливо и в отношении его «феноменологической психологии».

[15] В противном случае научное естествознание нельзя было бы трактовать как «позитивную» науку о мире, как он есть сам по себе.

[16] Вспомним, что даже в атомной физике начала ХХ в., а также в химии, широко использовались механические (включая динамические) модели, которым придавался онтологический статус. Дарвиновская теория эволюции долгое время стояла особняком - и в этом качестве она как раз и привлекала внимание тех философов, которые в философском сообществе были скорее «диссидентами».

[17] Что касается традиционных - христианства и ислама - то, поскольку их истоком, как и источником «европейской» науки, была античная философия (не следует забывать, что многие корифеи науки «нового времени» были монахами, европейские университеты вырастали из монастырей, и даже такие выдающиеся философы-просветители, как Вольтер и Дидро, были воспитаны в иезуитском колледже), их конфликт с наукой при всех сложностях взаимоотношений между этими компонентами единой культуры, был, если так можно выразиться, «внутренним делом» этой культуры: сама возможность их споров предполагала, что они друг друга, в основном, понимали. Это значит, говоря современным философским языком, что у них было «общее пространство рационального дискурса».   

[18] Полезно сравнить тиражи и количество изданий научной, научно-популярной и околонаучной литературы в начале ХХ в., или в послевоенные годы в СССР с тем, как обстоит дело с этим сегодня. Так, собрание научных трудов А. Эйнштейна (том 1 вышел в 1965 г.) было выпущено тиражом в 32 000 экз. (и даже распространялось преимущественно по подписке); сборник статей А. Пуанкаре «О науке» в 1983 г. имел тираж 50 000 экз.; книжка В. Сибрука «Р. Вуд» была выпущена в 1980 г. тиражом 300 000 экз.; книги о новой физике И.В. Радунской распродавались как горячие пирожки и ими зачитывались отнюдь не только студенты вузов (последняя из них, которую я прочел, «Кванты и музы», в 1980 г. получила тираж уже «всего лишь 30 000 экз.)». Правда, в 1987 г. перевод сборника научно-популярных статей В. Гейзенберга «Шаги за горизонт» (германское издание 1973 г.) уже удостоился тиража «только» в 11 000 экз. А место кинофильмов о великих русских ученых (как и все прочие места) прочно заняли ленты о бандитах, «ментах», проститутках и журналистах. 

[19] В этой связи полезно было бы рассмотреть также эволюцию структурализма: исследования Клода Леви-Строса, и прежде всего его «Структурная антропология», были не только знаком крупных перемен в отношении «западного человека» к другим народам и их культурам, но свидетельствовали также о том, что само «западное» рациональное мышление становилось менее «жестким», я бы даже сказал - менее подверженным догматизации.

[20] Как, впрочем, и наоборот - культурный и социальный кризис выступал в роли «детонатора» широкого распространения соответствующих настроений в среде ученых, и тогда ученые склонны были расценить любые сбои в научном поиске и даже важные успехи в познании (естественно, приводившие к переменам в «физической картине мира») как симптомы кризиса самой научной мысли и научной рациональности.

[21] Теперь это выражение обычно ставится в кавычки, поскольку современные философы и историки науки, в резонанс с Э. Гуссерлем, И. Лакатошем и множеством других считают термин «кризис» неадекватным и предпочитают говорить о «революции» в науке.

[22] М.В. Ломоносов, как известно, именовал процесс развития науки не иначе, как «приращением знания», - а та историчность, о которой рассуждают в ХХ столетии историки и ученые - это отнюдь не «приращение».

[23] Их, в этом плане, как-то неприлично называть «средствами массовой информации» - какая уж тут информация...

[24] Опыт американской операции «по разоружению Ирака» (теперь ее называют операцией по свержению диктаторского режима Садама Хусейна) только укрепил мнение правительств тех государств, которые по разным причинам стремятся сохранить свой суверенитет, что единственной гарантией их национальной безопасности является реальное обладание средствами массового уничтожения. Кстати, символично, что прошлое поколение политических лидеров Франции, имея в виду «советскую угрозу», именовало свое атомное оружие «средством разубеждения».  

[25] Кажется, что здесь, в новой области научно-технических исследований и разработок, сегодня развиваются две взаимно противоположных (и взаимодополняющих) программы: вращивание в человеческий организм небиологических (технических) компонентов и сращивание человеческих компонентов с технической конструкцией. К тому же биологические исследования на клеточном и субклеточном уровне открывают перспективу изменения в широких масштабах метаболизма веществ в организме.  

[26] Один из вариантов - «Солярис» Станислава Лема.

 
« Пред.   След. »