Главная arrow Все публикации на сайте arrow О профессионализме и мифах в истории русской науки и философии
О профессионализме и мифах в истории русской науки и философии | Печать |
Автор Филатов В.П.   
02.06.2015 г.

Когда я прочитал обсуждаемую статью, в которой С.Н. Корсаков хлестко разоблачает сложившиеся в среде историков русской философии мифы и предлагает новые ориентиры для истинной интерпретации отечественной философской мысли, мне захотелось посмотреть, что же еще автор написал по русской философии, на какой основе возникли эти весьма оригинальные идеи? Несложные в эпоху интернета поиски несколько разочаровали меня. Работая в Твери, он писал о гуманистических идеалах и краеведении, опубликовал книгу о тверских руководителях советского периода. Хотелось бы думать, что идея эта пришла С.Н. Корсакову, когда он ходил вокруг памятника тверскому вице-губернатору Салтыкову-Щедрину, автору «Истории одного города», что, однако, маловероятно, поскольку он с почтением относится к руководителям, по крайней мере «философского фронта». В Москве С.Н. Корсаков трудился на поприще биобиблиографии, опубликовал работы о Деборине и Адоратском, а также о некоторых наших ведущих современных философах. Собственно о русской философии (причем в целом) это первая его работа. Обычно в таких случаях статью называют «К вопросу о...» или «О некоторых особенностях...», но С.Н. Корсаков сразу берет быка за рога. Он считает, что наше сообщество историков русской философии сбилось с пути и занимается не тем, чем надо. В результате «история философии России напоминает старинную карту мира с её многочисленными белыми пятнами и контурами, в той или иной степени приближёнными к действительным. А нанести на эту карту реальные очертания некому» (см. с. 000 наст. изд.). Все зашорены мифами, никто не владеет профессиональными методиками работы с источниками, не работает с архивами.

Поскольку С.Н. Корсаков постоянно апеллирует к профессионализму, стоит тоже немного объясниться. Я не историк русской философии (хотя и причастен, по его мнению, к созданию одного из названных мифов, но об этом чуть позже), а эпистемолог и по первому образованию – историк науки: писал в свое время диплом по предыстории теории относительности у проф. Б.И. Спасского на физфаке МГУ (Борис Иванович, кстати, иногда рассказывал мне о ситуации на факультете в 1930-е гг., о Б. Гессене, А. Максимове и А. Тимирязеве, под руководством которого он тогда писал диссертацию о Ломоносове). Но так сложилось, что эпистемологам поневоле приходится иногда заниматься историей философии, поскольку очень редко наши профессиональные историки философии что-то пишут, например, о Куне или Куайне. Отчасти это относится и к русской философии. Из профессионального интереса я прочитал практически все тексты русских философов, прямо или косвенно относящиеся к теории познания, а также довольно много нашей и западной литературы по истории отечественной науки. Опираясь на этот багаж, я попробую оценить некоторые доводы статьи.

С.Н. Корсаков считает, что до XIX в. в России философии как таковой не было, что профессиональная философия стала складываться в конце этого века, но страдала под гнетом царизма и соловьевско-бердяевских "наростов", а затем замечательно расцвела после 1922 г. и достигла пика в деборинской школе. Чтобы отделить настоящих философов от ненастоящих (которыми почему-то занимается большинство историков русской мысли), он использует несколько определений философии. Вообще говоря, это занятие рискованное, существует особый жанр «Что такое философия?», в рамках которого десятки, если не сотни философов пытались по-разному описать ее суть. Но это не смущает С.Н. Корсакова, он задает два четких определения и одно нечеткое, хотя и не очень существенное. Философия это: (1) теоретическое знание о всеобщем (так повелось начиная с Фалеса), (2) всякая философия есть единство мировоззрения, идеологии и рационального, научного, понятийного мышления, (3) некоторым философам дозволяется работать с мыслеобразами, но именно «работать», а не играть ими или, скажем, творить их, как это делают писатели типа Достоевского. С помощью несложных и слегка софистических упражнений можно показать, что в результате применения таких определений строй претендентов на звание философа можно проредить в гораздо большей степени, чем это делает сам С.Н. Корсаков. Надеюсь, что как профессионал он не думает, что «теоретическое знание» в рамках философии похоже на теорию электромагнетизма или Большого взрыва. Философы таких теорий не создают. С античности «теоретическое» понималось как созерцательное (θεωρία – смотрение); и Платоном, и Аристотелем, и многими другими философу рекомендовался созерцательный тип жизни и, соответственно, стремление к умозрению (спекулятивному мышлению, интеллектуальной интуиции) как высшему виду познания. Кант, правда, отрицал возможность такой интуиции, затем Шеллинг с Гегелем, пытаясь оправдать спекулятивный тип знания, окончательно дискредитировали его. Так что с середины XIX в. и до наших дней в свете такого понимания очень редкие философы остаются в строю. В другом временном направлении расчищает этот строй второе определение философии, которое является легкой модификацией ее ленинской трактовки. Вряд ли Декарт, Юм или Кант согласились бы с тем, что им приписывают какую-то идеологию, что делали «профессионалы» деборинской школы. В результате остается только гадать, кого бы, кроме Энгельса, можно было назвать философом. Немного спасает нечеткость определения, но сразу же возникает масса вопросов. Например, зачем строгий профессионал Рассел отдельную главу в своей «Истории западной философии» отводит Байрону (чем он лучше Достоевского?) и почему он пишет, что в Англии XIX в. политическая экономия и дарвинизм во многом заменяли философию? Может быть, тогда и у нас великая литература может временно заменить философию? Зачем Витгенштейн, однозначно устраняемый из философии вышеназванными определениями, носил с собой на войне томик Толстого и почему он говорил трюизмы вроде «философия – это то, чем занимаются философы»?

Не меньше вопросов с профессиональной философией. Здесь у С.Н. Корсакова также два основных понимания и одно дополнительное: (1) в ней должны присутствовать в развитом виде онтология, теория познания и логика, история философии, философия науки; (2) это университетская философия; (3) она должна быть внерелигиозной и похожей на науку, желательно естествознание. Я много лет читаю эпистемологию студентам философского факультета и в начале курса обычно говорю им, что философ-профессионал должен знать онтологию и эпистемологию, поскольку это ядро философии. Но проецировать это в историю, тем более добавляя к ним философию науки с историей философии, нужно очень осторожно. Иначе мы не найдем профессиональных философов не только в России, но и в Европе. Наш видный философ науки А.Л. Никифоров отсчитывает начало этой дисциплины лишь с Венского кружка, я держусь более традиционного и общепринятого взгляда, что она возникла в середине XIX в. у Конта, Милля, Уэвелла. История философии как более или менее сформировавшаяся область на полвека старше. Что же нам делать с Локком, Лейбницем (к тому же написавшим "Теодицею"), Беркли (а этот вовсе поп) и даже с Кантом? Они так и не дожили до профессиональных времен?

Конечно, более приемлем институциональный критерий. Профессиональный философ должен быть не офицером, как Декарт или Чаадаев, не домашним учителем, а профессором или, по крайней мере, приват-доцентом университета. Реально так и происходило в XIX в., а в XX в. даже такое радикальное направление, как западный неомарксизм, постепенно осело в университетах. Но у С.Н. Корсакова немного странное представление об истории и сути университета. Он пишет, относя это не к российской, а к общей ситуации: «В первой половине XVIII в. лидерство стало переходить от средневековых по своему происхождению форм образованности – духовных академий – к формам, выросшим на Западе на ренессансной почве: к академиям наук и университетам при них» (см. С. 000 наст. изд.). В одном предложении три неточности: (1) в средневековье не было каких-либо духовных академий; (2) университеты, причем самостоятельно, возникали с XII-XIII вв., и к концу средневековья их было около восьмидесяти; (3) в первой половине XVIII в. лидерство (в образовании? в научных исследованиях?) ниоткуда никуда не переходило. В университетах учили, в основном по старым канонам, но не занимались ни наукой, ни творческой философией. В новых академиях занимались наукой, но не образованием, это были сообщества сформировавшихся ученых. Небольшое отличие имелось в шотландских университетах, где сильный протестантский дух давал возможность уже с середины XVIII в. более или менее свободно учить тому, что полагали нужным такие профессора, как Юм и Смит. Но настоящая институциональная революция произошла позже, что вылилось, в начале XIX в., в Германии в распространение модели «университета Гумбольдта», во Франции в систему новых высших школ, где соединились образование и научные исследования, а от философов стали ждать оригинальных идей.

Если вернуться в Россию, то похожая реформа началась с 1863 г. после принятия весьма либерального устава, защищающего институциональную автономию университетов. С этого времени, как справедливо пишет С.Н. Корсаков, сначала медленно, а потом все быстрее стала развиваться российская университетская философия. Но приводимые им детали вызывают недоумение. Почему вдруг судьбоносным зачинателем этого движения выбран мало чем примечательный М.М. Троицкий («Матвейка», как его иногда снисходительно называли), а не, скажем, А.И. Введенский, у которого в этом деле гораздо больше заслуг? Реально же это был коллективный процесс, в разных университетах имелись свои лидеры, быстро подрастало новое поколение хорошо образованных и талантливых университетских философов (Челпанов, Лосский, Лапшин, Франк, Ильин, Вышеславцев, Каринский, Спекторский и др.). Можно даже сказать, что в ведущих российских университетах в начале XX в. началось достаточно массовое воспроизводство профессиональных философов. В результате появились работы по теории познания, логике, истории философии, этике, которые были на порядок выше того, что потом выходило из-под пера Деборина, Луппола и их замечательных учеников.

После 1917 г. начался разгром университетской науки, прежде всего ее социально-гуманитарных направлений, в результате чего университетская философия как таковая перестала существовать, а ее представители или покинули страну разными путями, или погибли, или же претерпели на родине незавидную судьбу. Если говорить более сухим языком, произошла деинституциализация русской университетской философии и началась «вторичная институциализация» [Юдин 1993] ее советских псевдоаналогов типа Института красной профессуры (далее ИКП). С.Н. Корсаков не замечает здесь ни подавления, ни каких-то серьезных проблем, он видит в этом «свободное развитие профессиональной философии». Поскольку, говоря о профессионализме, он вспоминает философию науки, то он должен знать, что существуют определенные нормы профессионального этоса науки, а также то, что писал об университетском профессоре М. Вебер в знаменитой статье «Наука как призвание и профессия». Формально А. Деборин, И. Луппол, В. Адоратский, А. Максимов и др. были профессорами (а некоторые даже академиками, и это, конечно, большой прогресс, так как перед революцией в Академии не было ни одного философа), но по сути никто из них не держался названных этических норм, не считал автономию науки ценностью. Эти «красные профессора» смешивали философский язык с политическим как в критике «буржуазной философии», так и в дискуссиях с оппонентами. Если чуть продумать веберовско-мертоновский комплекс норм и ценностей, то с этой точки зрения «красный профессор» – это что-то вроде «круглого квадрата», равным образом «деревянным железом» выглядит и «Коммунистическая академия». Можно считать Институт философии продуктом ИКП и Комакадемии, как это делает С.Н. Корсаков, но реальным наследием всей этой чехарды из «коммунистических университетов» стали ВПШ и Академия общественных наук при ЦК КПСС.

С.Н. Корсаков склонен к категорическим суждениям. Он считает, что не было ни «Серебряного века», ни «религиозно-философского ренессанса». То есть не было в начале XX в. замечательного всплеска литературы, поэзии, театрального, музыкального и изобразительного искусства. Впрочем, зачем Гумилев и Мандельштам, если в ИКП растят не только философов, но и таких выдающихся поэтов, как Щипачев и Сурков. Термин «религиозно-философский ренессанс» действительно не слишком удачный, и ныне он употребляется все реже. Исследования петербургских историков философии, В. Бажанова и его коллег из Ульяновска и многих других, показали, что подъем шел по всем направлениям философии. Вырос и интерес к философии в обществе – в результате она поднялась (как в научной, так и в общекультурной среде) на такую позицию, на какой не была позже и, вероятнее всего, не будет и в будущем. Кстати, С.Н. Корсаков не отрицает «ренессанса», но, как и все хорошее, сдвигает на благословенную «вторую половину 1920-х гг.». В это время развернулась деятельность «И.К. Луппола: ренессансного человека» (из названия одной статьи С.Н. Корсакова) и других выпускников первых наборов ИКП. Если уж пользоваться подобными оценочно-метафорическими понятиями, то можно отметить, что период НЭПа, с 1922 по 1928 гг., западные историки иногда называли «золотыми годами» советской науки. Государство еще оставляло научному сообществу значительную автономию; был энтузиазм научной молодежи (имевшей хорошую подготовку еще в старых университетах, а часто и за рубежом), получившей быстрый доступ к самостоятельным исследованиям, к руководству кафедрами и лабораториями взамен своих отстраненных/эмигрировавших/умерших учителей; легко было в организации научных обществ, институтов и т.п. Все это создавало неповторимую атмосферу тех недолгих лет, описанную в воспоминаниях многих ученых. На это время приходится становление московской математической школы («Лузитании»), школ Иоффе и Мандельштама в физике, московской и ленинградской генетических школ, различных направлений в физиологии и психологии. Но, говоря о «золотых годах», всегда имеют в виду науку в смысле science, а не humanities. Для последних, в том числе философии, никакого «золотого» времени не было. Мне, по крайней мере, не попадалось серьезных исследований, в которых добровольное или принудительное заталкивание всех философов в тогдашний марксизм-ленинизм называлось «золотыми годами» или «ренессансом».

Столь же категорически С.Н. Корсаков заявляет, что на «философском пароходе» в 1922 г. совершенно обоснованно выслали «нарост» из философских блудословов и политически активных философов, которые потом, как ни старались, ни в отдельности, ни вместе взятые никакого влияния на мировую философскую мысль не оказали. Относить ли к блудословам Лосского, которого тогда в философских кругах обычно считали наиболее крупным гносеологом страны, или Лапшина, который подчеркивал свой академизм и политическую нейтральность? Стоит напомнить и то, что на этих двух пароходах философы составляли незначительное меньшинство, высланы были инженеры и физики, экономисты и социологи, гуманитарии и журналисты и т.п. А как быть с тем, что английские пароходы вывезли из Архангельска и Мурманска только в 1920 г. двенадцать тысяч человек, среди которых было немало ученых. Но и пароходов не хватало, разными путями были вынуждены покинуть родину сотни ученых самых разных специальностей. Это тоже «нарост», мешавший развиваться передовой советской науке?

Более сложен вопрос о влиянии русских философов-эмигрантов на мировую философию. Конечно, может быть задан встречный: а кто, кроме горстки исчезнувших ныне на Западе философов-советологов, знал что-то о Деборине и его окружении? Однако проблема все же остается. Я не знаток русского зарубежья, но рискну назвать несколько имен, которые повлияли на мировую философию. Можно начать с главного «блудослова»: в 1924 г. вышла небольшая работа Бердяева «Новое средневековье», сделавшая его европейски известным. После этого, уже в Париже, «получивший широкое признание на Западе Бердяев оказал на его мысль существенное воздействие, способствуя подъему экзистенциально-персоналистического философствования» [Визгин 2010, 118]. Другие два философа относятся к более молодому поколению – А. Койре и А. Кожев. Их воздействие на западную философию бесспорно: так, лекции Кожева о Гегеле слушали Р. Арон, М. Мерло-Понти, Ж. Лакан, Ж. Батай, П. Клоссовски, Ж. Валь и др. (тогда как лекции Деборина о Гегеле слушали люди вроде П. Юдина, М. Митина, М. Каммари и Л. Мехлиса). Конечно, к русским философам и Кожева, и Койре можно отнести с некоторыми оговорками, но они успели впитать в себя русскую культуру, первые работы писали о русской философии, прежде чем сократили имена на французский манер и стали международно признанными мыслителями. Некоторые представители русской университетской философии вполне успешно работали профессорами в разных странах Европы: Лосский в Чехословакии, Гессен в Польше, Спекторский в Сербии.

Да, среди русских философов не было величин, сравнимых с такими философами-эмигрантами, как Витгенштейн и даже Поппер, которые смогли не только вписаться в философский климат другой страны, но во многом преобразовать его. Легче было встраиваться в зарубежную среду представителям конкретных наук, особенно (как это происходит и сейчас) математикам, физикам и химикам (Гамов, Тамаркин, Ипатьев), инженерам (Сикорский, Зворыкин). Даже эмигрировавшие представители социальных и гуманитарных наук имели в этом смысле определенное преимущество перед философами: экономисты (нобелевские лауреаты Леонтьев, Кузнец), социологи (Сорокин, Тимашев), лингвисты (Н. Трубецкой, Якобсон), историки (Ростовцев, Г. Вернадский).

Здесь, конечно, нужно учитывать и молодость русской философии, и то, что философия, если уж вспомнить гегелевский язык, есть «квинтэссенция культуры», в том числе культуры национальной, которую на корабле не увезешь. Все это надо сравнивать не с физикой и экономикой, а с ситуацией С. Рахманинова, который говорил, что в эмиграции уже не слышал родные звуки и потерял всякое желание сочинять, и который зарабатывал на жизнь лишь концертами, поражая слушателей своим исполнительским мастерством. Важно и то, что только в общем виде можно говорить о некой «мировой философии». Реально в 1920-е гг. (и отчасти это сохраняется даже сейчас) была сложная география национальных и региональных стилей философствования с очень разными критериями оценки значимости как классических фигур, так и живых философов. Если сильно упростить ситуацию, то философская карта в первом приближении разбивалась на два больших региона – англосаксонский, с примыкающим к нему по стилю философским миром центральной Европы (Вены, Праги, Варшавы), и германский, с примыкающим, хотя и не вполне родственным, французским. Утвердившийся в первом регионе аналитико-эмпирический стиль философии был чужд большинству русских философов («судьбоносный» проповедник английской философии М.М. Троицкий их этому не доучил). Пароходы привезли их в германский мир, близкий по духу и по прежним связям, но далекий от идиллии. Нашим философам пришлось думать не столько над тем, как внести вклад в «мировую философию», сколько о том, как прокормить свои семьи в условиях Веймарской республики с ее экономическим крахом, инфляцией, безработицей и политическими дрязгами. Да и в немецкой философской среде, озабоченной изживанием травмы от поражения в войне, утратой «немецкого духа» и кризисом культуры никто особо не ждал русских философов. Некоторые отправились в Париж, некоторые в Прагу, где при поддержке Масарика пытались создать анклав русской мысли. А через несколько лет им пришлось бежать от национал-социализма из Германии и Центральной Европы вместе с австрийскими и немецкими коллегами. Здесь, кстати, видны реальные механизмы влияния на «мировую мысль», а также их последствия. Если Витгенштейн, Поппер, Полани для Англии, а Карнап, Гемпель, Рейхенбах, Тарский и другие для США стали подарком судьбы, способствовавшим быстрому выдвижению американской философии на передовые позиции, особенно в эпистемологии, логике и философии науки, то влияние там гегельянцев типа Хоркхаймера или Маркузе было малозаметным. В конечном же счете Австрия и во многом Германия из мировых философских центров превратились в провинциальные регионы. Уроком насильственных миграций философов в эпоху тоталитарных режимов и разрушительных войн, на мой взгляд, является то, что философы, если они к тому склонны, должны работать на родине, а не изгоняться из нее по воле диктаторов и под одобрение их подручных идеологов.

Теперь об одном из мифов, к созданию которого мы с покойным А.П. Огурцовым имеем прямое отношение. По мнению С.Н. Корсакова, мы недооценили достижения диалектиков в области философии науки, приписали им склонность к идеологическому языку и некомпетентное вмешательство в науку. При этом он намекает, что мы, как и наши коллеги по производству мифов, лишь понаслышке и из вторых рук (вроде брошюры И.И. Яхота) знаем о том, что делалось в философии в 1920–30-е гг., не знакомы с периодикой тех лет и т.п. Я лично не встречал человека со столь обширной и глубокой эрудицией в философии, какой обладал А.П. Огурцов. Это относится и к истории советской философии, как в ее текстуальных, так и в «живых» аспектах, поскольку он сам был частью (лучшей) этой истории и испытал немало ударов от ее худших частей. Также он, как никто другой, пытался найти и действительно находил зачатки и импульсы развития философии науки в отечественной истории [Огурцов 2011]. Я не могу равняться с ним в этом отношении, но и у меня есть некоторый опыт. Я пришел в сектор диалектического материализма (ныне теории познания) Института философии в 1975 г., когда там работали Э.В. Ильенков и группа его последователей. В те годы в коридоре можно было иногда встретить и Митина с Константиновым. Поскольку в секторе не было свободных ставок, В.А. Лекторский после аспирантуры временно пристроил меня в рабочую группу по подготовке многотомного труда «Материалистическая диалектика как общая теория развития». Этот opus magnum, скрипя зубами, готовил большой коллектив под руководством еще одного выпускника «замечательного» ИКП – академика Л.Ф. Ильичева, так что слишком углубляться в архивы, чтобы понять, что такое диамат (как в его неортодоксальных, так и официозных вариантах) мне не было особой нужды. Позднее, в 1980-х гг. я заинтересовался некоторыми эпизодами из истории отечественной науки. Я не добрался до журналов типа «Антирелигиозник» или «За большевистскую книгу», но подшивки «Вестника Комакадемии», «Под знаменем марксизма», «Естествознания и марксизма», «Соцрены» внимательно просмотрел. Кроме этого я уныло читал работы Мичурина, Лысенко, Презента и даже митинский шедевр «Боевые вопросы материалистической диалектики» (за что полагалось бы молоко, как на вредном производстве). Результатом этих трудов стал ряд публикаций [Филатов 1988; Филатов 1990; Филатов 1991а; Филатов 1991б; Филатов 1993; Филатов 1995], в том числе и тех, которые вызвали столь негативную реакцию у С.Н. Корсакова.

За прошедшие с тех пор годы наши историки науки и историки философии написали массу хороших работ о ситуации в науке и философии в 20–30-е гг. Если бы я писал на эти темы сейчас, я уточнил бы некоторые моменты и оценки. Но суть дела это мало меняет, я и ныне вслед за А.П. Огурцовым готов утверждать, что уровень дискуссий между диалектиками и механистами был невысок, что эти споры имели мало отношения к реальным проблемам философии науки, что в них философский язык мешался с идеологическим.

С.Н. Корсаков пишет, что «философия есть свободный поиск», с этим трудно спорить. Но когда он утверждает, что в деборинском кругу шли академические дискуссии без навешивания ярлыков, было «свободное развитие профессиональной философии» (см. с. 000 наст. изд.), в частности, теории познания, это вызывает вопросы. Приведу один характерный пример. В 1926 г. Б.Н. Бабынин, Ф.Ф. Бережков, П.С. Попов и А.И. Огнев опубликовали за свой счет сборник «Пути реализма». Эти философы были учениками Челпанова и Лопатина и по их рекомендации были оставлены в Московском университете. С 1921 г. первые три автора работали сотрудниками Института научной философии. Проблематика сборника – теоретико-познавательная, и весьма актуальная: интенсивные споры о реализме идут и в современной эпистемологии, в том числе в нынешнем Институте философии. И.И. Блауберг, обратившись к Архиву РАН (не один С.Н. Корсаков работает с архивами), прояснила подоплеку этого издания и судьбу его авторов [Блауберг 2011]. Их статьи прошли предварительную экспертизу в Институте научной философии (рецензентами были А.И. Авраамов, Н.А. Карев и И.К. Луппол) и были признаны «идеологически неприемлемыми» и не соответствующими диалектическому материализму. В результате Бабынина, Бережкова, Попова уволили из Института (А.И. Огнев умер в 1925 г.), и последняя попытка развить дальше линию русского интуитивизма была загублена на корню.

Но для С.Н. Корсакова такие вещи (как и отстранение от Института Г.Г. Шпета), видимо, мало что значат, ведь шло бурное развитие теории познания и философии науки в рамках марксизма как «одной из разновидностей научной философии». Правда, деборинцы, как, впрочем, и механисты, были более последовательны: они считали марксизм не «одной из», а единственно верной научной философией. Это мерило они применяли в своих «свободных дискуссиях» и внесли в те годы существенную лепту в подавление философии, а не были лишь невинными жертвами еще более деструктивных дальнейших процессов. В социологии есть известный феномен – «самоосуществляющееся пророчество». Одна из его формулировок звучит так: «То, чему сегодня мы учим своих учеников, порождает феномены, которые мы сможем изучать в будущем». Что-то очень похожее на это произошло с Дебориным, Лупполом, Стэном, Каревым в 1930-е гг., даже если учесть трагизм их личных судеб.

Можно добавить и некоторые соображения о философии науки. С.Н. Корсаков утверждает: (1) «философии науки в дореволюционной России не было», (2) «после революции она развивалась очень быстро», (3) «решающий вклад в формирование философии естествознания в нашей стране внесли деборинцы» (см. с. 000, 000, 000 наст. изд.). Все эти тезисы сомнительны. Философия науки до революции в стране была, хотя, конечно, ее развитие только начиналось и заметно отставало от ситуации в Англии, Австро-Венгрии, Франции и Германии. Ее развивали в этот период, как и в других странах (Э. Мах и П. Дюгем – физики/философы, А. Пуанкаре – математик/философ, У. Джевонс и К. Менгер – экономисты/философы и т.п.), ученые: методологию естественных наук – В.И. Вернадский, Н.А. Умов, методологию математики – Д.Д. Мордухай-Болтовской, С.А. Богомолов и др., методологию гуманитарных наук – А.С. Лаппо-Данилевский, Н.И. Кареев, С.Л. Франк, С.И. Гессен. Возьмем философию социальных наук. Не пропустил ли в своих «приёмах библиографического поиска» С.Н. Корсаков, например, такие работы: Е. Спекторский. Очерки по философии общественных наук (1907); Его же. Номинализм и реализм в общественных науках (1915); Н. Алексеев. Науки общественные и естественные в историческом взаимоотношении их методов (1912). Весьма неплохо дело обстояло с методологией экономики. Помимо того, что к концу XIX в. были переведены на русский классические труды по философии и методологии экономики Дж.С. Милля, У. Джевонса, К. Менгера, Дж.Н. Кейнса, Д.Э. Кэрнса, Г. Шмоллера, ведущие русские экономисты М.И. Туган-Барановский, А.И. и А.А. Чупровы, Н.Д. Кондратьев, А.В. Чаянов оставили весьма неплохие работы о методах экономической науки.

А где следы «очень быстрого развития» философии науки в 20-е годы? Почему бы С.Н. Корсакову не привести, кроме известного доклада Б. Гессена (у которого была своя довольно грустная подоплека [Грэхэм 1993]), еще примеры книг или основательных статей, которые имели какой-то резонанс, например, упоминались нашими или зарубежными философами науки? Где этот «решающий вклад» деборинцев в «философию естествознания»? Кстати говоря, не очень понятно, что С.Н. Корсаков имеет в виду под «философией естествознания». У него это понятие то отождествляется, то идет через запятую с «философией науки». В философию науки деборинцы никакого вклада не внесли, если же под философией естествознания он имеет в виду некую смесь философских размышлений о природе и одновременно о физике, химии и биологии в духе «Диалектики природы» Энгельса, то время для подобных работ к 1920-м гг. давно прошло[1]. Между тем эта работа Энгельса, изданная в 1925 г., наряду с «Материализмом и эмпириокритицизмом», служила главным авторитетом в дискуссиях сторонников деборинской школы с механистами. Для С.Н. Корсакова своего рода «лакмусовой бумажкой» является то, что деборинцы признавали генетику и теорию относительности. Во-первых, это не совсем точно[2], во-вторых, этот факт мало о чем говорит, поскольку теорию относительности и генетику принимало большинство нормально образованных людей, в-третьих, в борьбе с А. Тимирязевым, А. Максимовым (диалектиком, редактором тома «Философии природы» Гегеля), Э. Кольманом, В. Миткевичем – коллективным «Ленардом и Штарком» советской физики – главный удар держали сами физики: А. Иоффе, Я. Френкель, И. Тамм и др., которые просили философов не лезть в их науку.

Также С.Н. Корсаков, видимо, полагает, что разгромом генетики и нападками на теорию относительности с квантовой механикой ограничивались проблемы советской науки. Но лысенковщиной и травлей наших выдающихся физиков вовсе не начинались и не исчерпывались погромы и возникновение псевдонаучных «передовых учений» в науке тех лет. Сначала эта волна прокатилась по всем социально-гуманитарным наукам. Под корень была уничтожена социология, экономическая наука была сведена к комментариям к «Капиталу» и апологии планового хозяйства (выдающийся экономист Е. Слуцкий, стоящий у основ современной экономической теории, ушел из этой сферы в математику со словами «экономика потеряла свой предмет»), прекрасная русская историческая наука вкупе с краеведением была разгромлена как «самая партийная из наук», на месте замечательного русского языкознания воцарялась яфетическая теория, «новое учение о языке» Н. Марра. Эти и схожие деструктивные процессы, неплохо описанные и в нашей, и в западной литературе, стоило бы иметь в виду, говоря об отношении Деборина и его последователей к науке и развитии ими философии науки. Кстати сказать, Деборину были ближе не физика с биологией – он избирался в Академию наук по общественным наукам и даже был академиком-секретарем отделения общественных наук АН СССР. Так неужели он и его последователи не видели этих процессов? Или закрывали на них глаза, считали успешной реконструкцией науки на основе диалектики? Почему, например, Деборин писал, что академик Марр своим «новым учением о языке», которое нормальные лингвисты считали псевдонаучным бредом, многое «осветил ярким светом» и «расширил наш общий научный горизонт»?

С.Н. Корсаков верно считает, что в оценке значимости тех или иных философских достижений стоит учитывать и контекст мировой философии. Ведь именно в это время, в период победных для деборинцев дискуссий второй половины 20-х гг., велись интенсивные споры Венского кружка, в которых закладывались основы современной философии науки. Можно представить, что подумали бы М. Шлик или Р. Карнап, окажись они тогда на Волхонке 14 (что вполне могло бы быть, ведь приезжал же О. Нейрат в Москву, правда по другим делам) и услышав диалектическую трескотню, которую хотят представить как передовую и единственно верную философию науки. Или представим себе еще более ужасный мысленный эксперимент: Карл Поппер, чуть раньше почуяв, что в Австрии начинается неладное, переезжает не в Новую Зеландию, а вместе с Дьёрдем Лукачем едет в 1929 г. в Москву и устраивается в Институт философии. Там он тихо занимается осмыслением теории относительности, прилежно отчитывается о написанном листаже (как это делал потом Георгий Осипович Лукач), но во время одной из дискуссий, не сдержав своего критического темперамента, Карл Романович выскакивает на трибуну и говорит: «Дорогие товарищи, должен вам сказать, что с точки зрения моего критерия демаркации вся ваша теория диалектики есть метафизика, а ваш "научный марксизм" есть чистой воды псевдонаука».

 

Литература

 

Архив Маркса и Энгельса 1925 – Архив Маркса и Энгельса. В12 т. Т. 2. М., 1925.

Блауберг 2011 – Блауберг И.И. Из истории русского интуитивизма: А. Бергсон и «Пути реализма» // Историко-философский ежегодник 2010. М., 2011.

Визгин 2010 – Визгин В.П. Николай Бердяев и Габриэль Марсель: к феномену встречи // Вопросы философии. 2010. № 3.

Грэхэм 1993 – Грэхэм Л. Социально-политический контекст доклада Б.М. Гессена о Ньютоне // Вопросы истории естествознания и техники. 1993. № 2.

Деборин 1926 – Деборин А.М.  Ленин как мыслитель. М., 1926.

Колчинский 1997 – Колчинский Э.И. Диалектизация биологии (дискуссии и репрессии в 20-е – начале 30-х гг.) // Вопросы истории естествознания и техники. 1997. № 1.

Огурцов 2011 – Огурцов А.П. Философия науки: двадцатый век: в 3 ч. СПб., 2011. Ч. 2.

Филатов 1988 – Филатов В.П. Об истоках лысенковской «агробиологии» // Вопросы философии. 1988. № 2.

Филатов 1990 – Филатов В.П. Образы науки в русской культуре // Вопросы философии. 1990. № 5.

Филатов 1991аФилатов В.П. «Народные науки» в отечественной истории // Традиции и революции в истории науки. М., 1991.

Филатов 1991бФилатов В.П. Тоталитаризм и «великое преобразование природы» // Киносценарии. 1991. № 3.

Филатов 1993 – Филатов В.П. Наука и научное сообщество в период «культурной революции» // Научный прогресс: когнитивные и социальные аспекты. М., 1993.

Филатов 1995 – Филатов В.П. Гносеология в России. Диалектический материализм. Подавление философии в СССР (с А.П. Огурцовым) // Русская философия: Малый энциклопедический словарь. М.: Наука, 1995.

Юдин 1993 – Юдин Б.Г. История советской науки как процесс вторичной институциализации // Философские исследования. 1993. № 3.

 

Примечания



[1] Перед публикацией «Диалектики природы» рукопись ее попросили прочесть Альберта Эйнштейна, который в отзыве написал: если бы посланный «манускрипт принадлежал автору, который не представлял бы интереса как историческая личность, я не советовал бы его печатать, ибо содержание не представляет особого интереса ни с точки зрения современной физики, ни для истории физики» (цит. по: [Архив Маркса и Энгельса 1925]. Предисловие, с. XXVI).

[2] «Особое значение имела деятельность генетика и философа И.И. Агола, врача и генетика С.Г. Левита, философа М.Л. Левина в Москве, эмбриолога Е.А. Финкельштейна в Харькове, философа и генетика В.Н. Слепкова в Казани и др. Они возглавили основные марксистские организации, связанные с разработкой философских проблем биологии. Они верили в правоту марксизма и не мирились с другими взглядами. Имея опыт гражданской войны, партийных и студенческих чисток, активно использовали политические обвинения в дискуссиях. Вначале они были уверены, что признание наследования приобретаемых признаков необходимо для марксистов, и это даже зафиксировалось в курьезной опечатке “ламарксизм”. Знакомство с генетикой изменило их взгляды. Отныне они доказывали, что только теория естественного отбора и хромосомная теория наследственности соответствуют диалектическому материализму» [Колчинский 1997, 45]. Деборин в книге о Ленине писал: «С точки зрения теории относительности, я могу начать свою жизнь с конца и постепенно дойти до рождения. Эта софистика, опрокидывающая весь мир, всю жизнь и всю нашу практику, покоится на тех же гносеологических принципах, что и махизм, юмизм и пр.» [Деборин 1926, 44].

 
« Пред.   След. »