Главная arrow Все публикации на сайте arrow Проблема «единственности события»
Проблема «единственности события» | Печать |
Автор Боснак Д.В.   
02.03.2015 г.

в архитектонике «ершалаимских» глав романа М.А. Булгакова «Мастер и Маргарита»

 

В статье проводится анализ «древних глав» романа Булгакова c точки зрения категории событийности, что позволяет прояснить существенно переосмысленную писателем проблему религиозного бытия. Это переосмысление, по мнению автора статьи, происходит в русле ключевых философских исканий XX в. и заключается в отказе от изображения непосредственно религиозного опыта и попытке изобразить форму мира, в котором происходит религиозное событие. Система исследовательских подходов, в которых написана статья, в значительной мере основана на философских концепциях М.М. Бахтина и С. Кьеркегора и художественной антропологии Ф.М. Достоевского. Смысловые доминанты образа Пилата в романе Булгакова также проясняются обращением к евангельской притче о Закхее.

 

The article analyzes the “ancient chapters” of The Master and Margarita from the perspective of the category of eventness, which makes possible to explicate the understanding of religious existence essentially revised by Bulgakov. The research maintains that this revision lay in the same direction as the major philosophical quests of the XX c.; it consisted in giving up the immediate depiction of religious experience and in the attempt to demonstrate the form of the world in which a religious event takes place. The system of research approaches that the article draws upon involves philosophical concepts of M. Bakhtin, S. Kierkegaard and certain aspects of F. Dostoevsky’s literary anthropology. The discussion of the evangelical story of Zacchaeus also sheds new light on the meaningful pivots of the image of Pilate created by Bulgakov’s imagination.

 

КЛЮЧЕВЫЕ СЛОВА: М. Булгаков, «Мастер и Маргарита», Пилат, событие, Бахтин, этическое.

 

KEYWORDS: M. Bulgakov, The Master and Margarita, event(ness), Pilate, Bakhtin, the ethical.

 

 

 

 

Роман «Мастер и Маргарита» признан одним из ключевых философских художественных произведений XX в. Между тем философские проблемы в понимании романа во многом остаются даже не сформулированными. Такой недостаток принципиальной постановки вопросов часто приводит к необоснованным исследовательским выводам и способствует складыванию мифа о какой-то специфической «загадочности» этого произведения.

В частности, повествование Булгакова часто расценивается почти как историческое исследование. При этом забывается, что мы имеем дело с современным художественным произведением. Историческая действительность в принципе существует не сама по себе, а только с точки зрения современности, которая и должна ее понять именно как историческую. Такая перспектива, основанная на пульсации сближения-отталкивания форм мышления другой эпохи и современных представлений, создается художественной формой романа Булгакова. Однако в исследованиях эта связь нередко понимается только внешне, в результате чего привлекаются посторонние по отношению к смыслу романа факты.

Сходную ошибку совершает и критика религиозно-философской концепции романа, стремящаяся указать на серьезные расхождения с, так сказать, «имманентным» изложением евангельских событий, каким признаëтся канонический текст Нового Завета. Но роман вовсе не претендует на статус такого «имманентного» изложения; он присоединяется к обширной традиции философской и художественной интерпретации библейских текстов.

Роман Булгакова глубинно связан с философской проблематикой XIX–XX вв. Речь идет не о предметном знакомстве автора с теми или иными философскими концепциями, но об общем для эпохи устремлении к поиску смысла, в контексте которого роман «Мастер и Маргарита» становится оригинальным исследованием универсальных проблем.

В этой статье представлен философский анализ смыслового центра романа, сюжета о Понтии Пилате. Наше исследование будет иметь принципиальный характер, то есть актуальные для анализа философские категории – прежде всего, обоснованные подходами М.М. Бахтина[i], – будут взяты в качестве исследовательских принципов, на уровне методологии; контекстуализация философско-эстетических представлений Булгакова в системе тех или иных теорий и соответствующее этому прямое установление сходств и различий находятся за пределами предпринимаемого исследования.

Философская рефлексия и художественное изображение не ставят целью выразить религиозное сознание содержательно, как это делает любое религиозное высказывание; для них характерно «непрямое говорение» в отношении трансцендентного. Но они могут сделать попытку понять (философия) или изобразить (художественный текст) «форму мира»[ii], в котором происходит религиозное событие. Эти две задачи – понять и изобразить – в их внутренней взаимосвязанности поставлены в романе «Мастер и Маргарита» и прежде всего в «сакральном тексте» – «романе о Пилате». При этом возникает обманчивое впечатление, что как раз там религиозное событие выражено прямо и субстанциально. Статус сакрального текста четыре «ершалаимские» главы приобретают в романе потому, что в них, по словам философа, «действие придвинуто к последним границам бытия» [Бахтин 1997-2012 I, 50], однако благодаря этому действие здесь не перестает быть проблематичным.

Философский и художественный тип мышления принципиально недогматичны: они любой смысл ставят как проблему, которую должен разрешить либо сам философствующий, либо другой – герой художественного произведения. Поэтому оба эти типа мышления и занимаются формой события, в котором совершается бытие[iii]; вторжение формальных моментов в содержание изначально исключило бы всякую проблематичность. В литературе определенная степень присутствия формы во внутреннем мире произведения (когда герой в той или иной мере реализует мысль автора) всегда есть, однако в течение последних двух веков формальные моменты всë менее проникают в содержание; соответственно, возрастает и проблематичность героя[iv].

В образе Пилата, созданном Булгаковым, радикальная проблематичность связана в первую очередь с отказом от постановки этических вопросов по преимуществу. Оппозиция добра и зла как нравственная проблема в действительности не улавливает сущности событий, изображаемых в романе мастера. Подписывая смертный приговор, Пилат со своей точки зрения прав не только юридически, но и этически: в моральном смысле прокуратора ни он сам и никто другой не мог бы осуждать за то, что он поступил в соответствии с «законом об оскорблении величества».

Необходимо подчеркнуть, что в сфере этических различений выбор всегда совершается внутри одной и той же нормы, которая определяет различие между должным и не-должным. Сознание того, что он поступил как должно, может имманентизировать самосознанию человека гарантию собственной оправданности, поскольку в случае нравственного выбора он уже заранее знает, чтó приобретает и от чего отказывается. Благодаря этому «правильный» этический выбор приводит человека к удовлетворению и счастью – «обоснованному покою» (Бахтин). Но Пилат в романе мастера оказывается в ситуации абсолютной неопределенности, принципиальной непредсказуемости, где может быть только абсолютное бес-покойство[v].

Несомненно, что этическая ценность в момент выбора приобщается уникальному бытию человека, и это приобщение требует волевого усилия; такого усилия может быть достаточно или нет для совершения того, что этический закон утверждает как должное. Однако сама по себе такая ценность имеет совершенно устойчивый и всеобщий характер, распространяется на всех и в каждый момент. Все люди могут быть согласны, что этическое имеет определенное ценностное значение.

Напротив, тот существенный смысл, который из Евангелий переходит в роман «Мастер и Маргарита», состоит в том, что в вопросе выбора между «ветхим» и «новым» нет никакого этического содержания, поэтому такой выбор и происходит не «по закону», а «по благодати». Здесь невозможен выбор внутри одной ценности, но поставлен вопрос о возможности принципиально иной системы ценностей, – но тогда человек выбирает на собственный страх и риск. Восстановление адекватных самой исторической эпохе представлений, чего в значительной степени требует от нас роман Булгакова, должно заключаться в осознании того, что Пилата – как «ветхого» человека – нельзя post factum осудить согласно этическим нормам христианства; не случайно, что в тексте Нового Завета он и не осуждается (цитаты будут приведены далее). Его можно обвинить в недостатке решимости выбрать новые ценности, но это решение лежит совершенно за пределами этического, для которого здесь нет никакой основы[vi]. Речь идет о ситуации, в которой человек оказывается вне устойчивых стен сложившихся форм бытия и обнаруживает себя непосредственно в универсуме – в таком мире всё проблематично, и ничто не догматично; здесь отсутствуют всякие гарантии.

Для Булгакова Евангелие поставлено как проблема, как некий абсолютный вопрос, заданный человеку. Герой романа не выбирает новые ценностные представления легко и как бы совершенно естественно – для этого он должен был бы отказаться не только от внешнего устройства и уюта, но и от всего внутреннего строя жизни, в котором его бытие совершенно оправдано и гарантировано. В этом принципиальная новизна трактовки этого культурного образа в романе «Мастер и Маргарита».

Пониманию такого героя адекватна не категория этического, а единственность как категория религиозного бытия. Религиозная причастность, по выражению Бахтина, предполагает «долженствование не нравственное, но единственное»; оно «исходит только из неповторимости, и совесть мучит не за неподчинение закону, а исходя из единственной установки» [Бахтин 1997-2012 I, 329]. В отличие от этического, единственное долженствование утверждает индивидуальность поступающего и неповторимость времени его поступка, т.е. только этот человек может совершить то, что он должен, и никто другой; причем не в любое время, а именно в определенный момент[vii].

Этими смысловыми моментами определяется ситуация Пилата в сюжете «ершалаимских глав». Указание на единственность его роли находится в «сильной смысловой позиции» начала диалога, словах секретаря, обращенных к прокуратору: «<Тетрарх> отказался дать заключение по делу и смертный приговор Синедриона направил на ваше утверждение» [Булгаков 2004 V, 112]. Эти слова определяют основной смысл всего происходящего далее. В них заключается значимый перенос ответственности в сравнении с текстом Евангелия. Согласно каноническому представлению, полнота ответственности возлагается на иудеев, несмотря на то, что Христос был казнен римскими солдатами и по римскому обычаю: именно иудеям, а не римлянам было дано свидетельство о Христе. По евангельскому слову, «кому много вверено, с того больше взыщут» (Лк. 12:48). Так, в словах Петра в «Деяниях апостолов» содержится прямое и суровое обвинение Израилю: «Итак, твердо знай, весь дом Израилев, что Бог соделал Господом и Христом Сего Иисуса, Которого вы распяли (курсив здесь и далее наш. – Д.Б.)» [2:36] И далее повторение обвинения без осуждения Пилата: «Бог Авраама и Исаака и Иакова, Бог отцов наших, прославил Сына Своего Иисуса, Которого вы предали и от Которого отреклись пред лицом Пилата, когда он полагал освободить Его» (3:13).

Как известно, в романе Булгакова Каифа, представитель «народа», руководствуется исключительно политическими соображениями и потому как бы выведен из круга обвиняемых. Не иудеям, а Пилату «вверено много», что определяет соответственно меру его вины. Не коллегиальная ответственность народа, а индивидуальная ответственность личности – в центре булгаковской теодицеи.

В отличие от традиционного представления о римском прокураторе, никаким образом не причастном внутреннему смыслу происходящего, Пилат в романе оказывается в единственном положении в бытии и в силу этого вовлечен в религиозное событие. Поэтому прояснение этого художественного образа следует искать в Евангелии вне связи с фигурой римского наместника. Эпизодом, проясняющим этот смысл, может быть небольшая история о мытаре Закхее в чтении от Луки, которую мы полностью приводим ниже[viii].

«Потом Иисус вошел в Иерихон и проходил через него. И вот, некто, именем Закхей, начальник мытарей и человек богатый, искал видеть Иисуса, кто Он, но не мог за народом, потому что мал был ростом. И, забежав вперед, влез на смоковницу, чтобы увидеть Его, потому что Ему надлежало проходить мимо нее. Иисус, когда пришел на это место, взглянув, увидел его и сказал: Закхей! сойди скорее, ибо сегодня надобно Мне быть у тебя в доме. И он поспешно сошел и принял Его с радостью. И все, видя то, начали роптать, и говорить, что Он зашел к грешному человеку; Закхей же, став, сказал Господу: Господи! половину имения моего я отдам нищим, и, если кого чем обидел, воздам вчетверо. Иисус сказал ему: ныне пришло спасение дому сему, потому что и он сын Авраама. Ибо Сын Человеческий пришел взыскать и спасти погибшее» (Лк. 19)

Внешние и внутренние сходства и различия между этой евангельской историей и сюжетом встречи Пилата и Иешуа составляют достаточно сложную картину. Разумеется, главное отличие в том, что Пилат не совершает необходимого поступка, что и делает его проблематичным героем философского романа. Но пока нас интересует не сам факт, а те обстоятельства, при которых совершается выбор, и их смысл.

Обратимся к ценностным представлениям. Осуждение мытаря иудейским законом основано на том, что он, откупив долги какого-то человека, требовал у того в несколько раз большую сумму. Но особо враждебное отношение вызывало то, что мытари собирали налоги в казну римского императора, вступали в отношения с «язычниками» римлянами и потому вызывали в среде иудеев не меньшую ненависть, чем прокуратор – глава оккупационных властей. В этом причина отторженности мытаря от людей, его одиночества, которое устраняется словами Христа, что и Закхей – сын Авраама. Этническая и культурная инаковость Пилата по отношению к традициям управляемой им провинции радикализует его одиночество и недоверие к людям (Ершалаим – «ненавидимый прокуратором город»).

Мытарь, «человек грешный», сверх всякого ожидания, оказывается вовлечен в религиозное событие. Этому, правда, предшествует некий смутный, совершенно досужий, хотя и живой интерес: Закхей, чтобы самому посмотреть на Того, о Ком так много говорят, «влез на смоковницу». Слова Иисуса – своеобразный ответ на это проявление заинтересованности, вызванное неполнотой бытия и чувством отверженности. В романе Булгакова изначально Пилат не проявляет никакого интереса к допрашиваемому арестанту сверх того, которое от него требует следственная процедура. И тем не менее совершенно случайно произнесенная фраза, вопрос без всякого действительного намерения получить ответ, переворачивает весь ход диалога: «Что такое истина?» После этого интерес Пилата к «бродячему философу» всë больше возрастает: в каждом слове прокуратора звучит внутренняя установка, впервые актуализированная встречей с Иешуа.

В мире, где существование «придвинуто к последним границам бытия», внешне случайное, повседневное происшествие может стать событием, полностью изменяющим жизнь его участников. Контраст между внешним взглядом на событие и его значением для участников подчеркивается в обоих случаях. В евангельском рассказе противопоставлены ропот присутствующих о том, что Христос зашел к грешнику, и смысл слов самого мытаря. В романе Булгакова контраст предельно заострен тем, что смысловые акценты в тексте расставлены с учетом и одновременно отвергаемой внешней точки зрения: «философ-бродяга, неизвестно каким образом ставший на дороге всадника с золотым копьем» [Булгаков 2004 V, 456].

В евангельском эпизоде Христос обращается к мытарю по имени, хотя видит его в первый раз и никак не мог знать до этого. Такое индивидуальное, можно было бы сказать «проникновенное», обращение к человеку составляет, на наш взгляд, центральный смысловой момент и сюжета о Пилате в булгаковском романе. Иешуа говорит с Пилатом о его «собственном» (как имя), чего нельзя никак разделить с другими, но притом самом мучительном – его головной боли, которая, по словам Иешуа, проистекает от одиночества прокуратора: «ты слишком замкнут и окончательно потерял веру в людей» [Булгаков 2004 V, 119].

Можно было бы даже утверждать, пойдя на известную эвристическую условность, что излечение головной боли представляет собой художественный символ, обозначающий то, что «проникновенные» слова Иешуа размыкают безысходную уединенность Пилата: к нему впервые обращаются не как к официальному лицу, в рамках должности, а как к человеку, и мир для него впервые становится ценным. «Стремление расширить человечность, найти человека там, где его до сих пор не искали» – это, согласно философу, одна из центральных тем русской литературы в целом [Бахтин 1997-2012 V, 76].

Но такое обращение прямо к личности, минуя все овнешняющие формы, разумеется, и абсолютно нудительно – оно требует немедленного ответа. Ни евангельский Закхей, ни Пилат у Булгакова ничем не заслужили того, что происходит с ними, но они должны суметь принять дар. Так, Закхей отвечает, что половину имущества он отдаст бедным и «воздаст вчетверо» тем, в отношении к кому поступил несправедливо, т.е. тем, с кого он взял сверх полагавшейся платы. Фактически это означает раздать почти всё имущество, и решиться на это очень нелегко. Такое решение можно принять только перед представшим перед человеком Богом, и мы видим, что Закхей нисколько не колеблется.

Можно утверждать, что предъявляемое здесь требование абсолютно категорично и принципиально единственно. Но при этом оно лежит вне каких бы то ни было этических различений: законами Торы решение Закхея никак не регулируется (ими он уже заранее осужден) и с их точки зрения никак не объясняется. Но Иисус никакого требования прямо не высказывает (напротив, норма всегда требует формулировки) – нудительно само присутствие Спасителя в доме мытаря.

Сходная ситуация обусловливает напряженность и смысловой фабулы первой «ершалаимской» главы. Исследователи и критики романа не перестают отмечать избыточную «слабость», даже «наивность» Иешуа: в нем всё – «слишком человеческое»; однако серьезность и строгость здесь лишена содержательного выражения и имплицирована в форму ситуации – она заключается не в смысле слов Иешуа, а в предельной принципиальности решения, которое сам факт его присутствия ставит перед Пилатом: прокуратор должен решить, способен ли он «погубить свою карьеру» и даже поставить свою жизнь под угрозу.

Абсолютная единственность проявляется также в необходимости принять решение сейчас же: отложить его на потом или возложить ответственность за него на другого (что, как известно, определяет сложный сюжетный рисунок поведения Пилата) совершенно невозможно.

Не случайно, в частности, что герой евангельского рассказа – живой и подвижный человек: он взобрался на смоковницу, затем мгновенно спустился с нее и бросился домой, чтобы встретить там Иисуса. Эта энергичность необходима для принятия того исключительного по важности решения, перед которым оказывается мытарь. Пилат в романе – уверенный и смелый человек, но для совершения выбора ему необходима ясность сознания и понимания, и это – другая причина необходимости исцелить головную боль: в черновиках романа сохранилось выражение Иешуа, стилистически характерное для Евангелия: «тебе с мигренью сегодня нельзя быть» [Булгаков 2004 IV, 57]. Как будто то же самое сегодня звучит и в словах Иисуса: «сегодня надобно Мне быть у тебя в доме».

Однако единственность ситуации делает выбор и чрезвычайно проблематичным. Вынесение смертного приговора сопоставляется с битвой при Идиставизо, где Пилат проявил мужество и решимость. Но там было совершенно понятно, как необходимо действовать, сомнений в том, что другие поймут Пилата, быть не могло. Напротив, оправдание Иешуа никем не могло бы быть понято и никакими нормами не могло быть оправдано. То, что принципиальное значение предстоящего выбора имеет отношение только к Пилату, демонстрируется в тексте романа повторяющимися указаниями на недоумение секретаря: он не причастен единственности совершающегося события, несмотря на то, что физически присутствует тут же; поэтому для него всё происходящее – только интересно. Как религиозное событие встреча Пилата и Иешуа протекает исключительно между этими двумя личностями, остальные же, в том числе первосвященник Каифа и ученик Иешуа Левий Матвей, полностью выведены из круга тех, кто понимает внутреннюю смысловую напряженность происходящего.

У читателя неизбежно возникает сомнение в том, что Пилат, в отличие от Закхея, оказывается лицом к лицу с воплощенным Богом. В любом случае, задача, стоящая перед героем Булгакова, кажется намного труднее. Действительно, Иешуа изображен в романе как человек – он онтически эквивалентен Пилату; но ведь тогда отпадает и единственность, а выбор становится только нравственным – т.е. не-проблематичным для Пилата. В случае с Закхеем мы должны предположить сверхъестественное угадывание. Но в случае Пилата мы не можем сказать, что римский прокуратор даже на один момент приходит к отчетливой мысли, что перед ним предстал Бог. И кроме того – какой бог? В этом отношении Булгаков исторически предельно точен.

И тем не менее автор романа лишь последователен в задании имплицировать присутствие божественного в форму происходящего. Ничто в бытии не может быть нерастворенным сгустком зла; но то же относится и к добру, хотя бы уже потому, что, согласно христианским представлениям, всë сущее, а не только какая-то его часть, есть добро[ix]. Именно в такой архитектонике мира, где момент единственности относится не к бытию одного из участников, а к форме всего события, происходит действие «ершалаимских» глав романа «Мастер и Маргарита». Если бы не было хотя бы одного из двух участвующих в нем, то и событие как единственное не могло бы совершиться.

Вместе с тем символы божественности Иешуа кажутся очевидными: голубой хитон; столб пыли, «загоревшейся» на солнце при решении Пилата освободить арестованного; ласточка как один из символов Христа[x]. Однако значение всех этих моментов находится в смысловой перспективе читателя, знакомого с христианской символикой, а не героя, который наблюдает их просто как элементы окружающей обстановки.

Не представляется возможным принять в этом качестве и отдельные высказывания собеседника прокуратора, например, «все люди добры» или «человек перейдет в царство истины и справедливости», ­– с точки зрения лишь содержания, притом взятого изолированно, эти формулировки действительно могут показаться наивными. Необходимо учитывать напряженность смысла, проходящую через эти высказывания и помимо них: именно она делает решение, стоящее перед Пилатом, абсолютно нудительным. Сформулировать такую позицию на основании философского анализа произведения возможно, но в эту формулировку, помимо прямо высказываемых вещей, должен войти коэффициент неповторимости всего происходящего – он как бы вынесен за скобки содержания разговора, но именно он определяет то, в каком смысле говорится всё произносимое.

Пилат изнутри, возникнувшим благодаря прояснению сознания постижением происходящего, понимает значимость стоящего перед ним вопроса. Содержательно это постижение проявляется в его мысли о бессмертии, правда, при этом совершенно неотчетливой: «и какая-то совсем нелепая среди них [мысль] о каком-то бессмертии, причем бессмертие почему-то вызвало нестерпимую тоску» [Булгаков 2004 V, 123]. Далее в тексте: «“Бессмертие… пришло бессмертие…” Чье бессмертие? Этого не понял прокуратор, но мысль об этом загадочном бессмертии заставила его похолодеть на солнцепеке» [Булгаков 2004 V, 131]. Мысль о бессмертии имеет центральное значение в ценностном аспекте сюжетной судьбы Пилата.

Прежде всего, эта мысль – то, как представление о единственности события дано сознанию прокуратора: значимость момента совершения выбора сопоставима только с вечностью, воспринимаемой человеком через личное бессмертие. Можно утверждать, что встреча с Иешуа – это тот момент, где вечность и временнáя жизнь Пилата соприкасаются. Актуализированное Бахтиным выражение Достоевского о «касании мирам иным» (в тексте писателя – «соприкосновение мирам иным») позволяет ввести в наш анализ аллюзию на один фрагмент в романе «Братья Карамазовы». В изложении представления об аде Зосима следующим образом проясняет существенное отношение временности человеческой жизни к «омывающей» ее со всех сторон вечности бессмертия и значимость их «соприкосновения»: «Раз, в бесконечном бытии, не измеримом ни временем, ни пространством, дана была некоему духовному существу, появлением его на земле, способность сказать себе: “Я есмь, и я люблю”. Раз, только раз, дано было ему мгновение любви деятельной, живой, а для того дана была земная жизнь, а с нею времена и сроки, и что же: отвергло сие счастливое существо дар бесценный, не оценило его, не возлюбило, взглянуло насмешливо и осталось бесчувственным. Таковой, уже отошедший с земли, видит и лоно Авраамово <…> и рай созерцает, и ко Господу восходить может… <Но> зрит ясно и говорит себе уже сам: “Ныне уже знание имею и хоть возжаждал любить, но уже подвига не будет в любви моей, не будет и жертвы, ибо кончена жизнь земная <…> Хотя бы и жизнь свою рад был отдать за других, но уже нельзя, ибо прошла та жизнь, которую возможно было в жертву любви принесть, и теперь бездна между тою жизнью и сим бытием”» [Достоевский 1976, 292-293].

Сопоставление с этим фрагментом позволяет прояснить кардинальные моменты романа «Мастер и Маргарита».

Бессмертие несомненно реально и в художественном мире автора XX в., оно бы утратило всякий смысл, если бы было только метафорой. Об этой реальности свидетельствуют сюжетные события последней главы романа и особенно слова Маргариты, пораженной суровостью наказания прокуратора: «Двенадцать тысяч лун за одну луну когда-то, не слишком ли это много?» [Булгаков 2004 V, 527]. Однако герой Достоевского всю жизнь целиком понимает как единый поступок в контексте вечности и бессмертия («раз» эквивалентен жизни), вечность не вторгается в бытие человека непосредственно, но создает форму жизни – как неповторимого и единственного бытия; это обусловливает и нравственные императивы реализации личности в мире. В романе Булгакова этот абсолютно значимый промежуток времени, как мы увидели, сжимается до одного дня, до «сегодня», в пределах которого и помещается сплошь действие «романа о Пилате». Поэтому и столкновение с бессмертием – конечно, только в сознании героя – максимально интенсивно, требует напряжения всех сил[xi]. Такая интенсивность момента – характерная особенность именно евангельского мира.

Однако вечность сама по себе – только отрицательный момент: его ценностная пустота уравновешивается, согласно герою Достоевского, полнотой бытия, достигаемой в «деятельной любви»; вся жизнь становится действительной, наполняется смыслом и обретает весомость как реализованная любовь.

В сюжете «ершалаимских» глав феномен любви присутствует в снятом виде, поскольку главный герой, в отличие от Закхея, не выполняет своего предназначения, «подвига любви» он не совершает. Но в этом случае нельзя ограничиться только указанием на познавательный промах Пилата, акцентируемого в евангельских повествованиях. Если христианские интерпретаторы действительно за что-то осуждают римского прокуратора, то именно за абсурдность вопроса об истине, обращенного к стоящей перед ним воплощенной Истине. Молчание Христа в данном случае считается красноречивым ответом, яснее которого ничего нет, но понят который не был.

Для Пилата булгаковского романа Иешуа – тоже загадка; герой остается с ощущением недоговоренности и недослушанности. Однако он вовсе не «наивен», ему действительно больше всех «вверено», и незнание его не оправдывает. Поэтому в этом случае необходимо учесть еще акцентируемый в тексте Достоевского момент ложно направленного волевого усилия – дар любви отвергнут Пилатом, а не просто не замечен. Правда, содержательно этот волевой момент выявляется только в самоосуждении героя: «трусость – самый страшный порок»[xii]. Однако принять дар любви означало бы подарить в ответ – как раз этого Пилат не совершает.

Теперь мы подходим к самому главному моменту нашего анализа, который проясняет смысл всего события встречи Пилата и Иешуа как события единственного. Архитектоника такого события аналогична архитектонике мира в любви. И в любви единственность – определяющая категория: это состояние невозможно разделить ни с кем, кроме как с любимым, но любимый – всегда другой, находится в принципиально ином ценностном плане, чем любящий. Абсолютно противопоставляя меня другим, любовь ставит меня в исключительное положение в мире – это различие между собой и другим постоянно подчеркивается в христианстве. Так, неравноценность между Пилатом и Иешуа – не онтическая (как в Евангелиях), а архитектоническая: Пилат всегда остается только другим, поскольку он замкнут на себе; напротив, Иешуа в себе укоренен, но ориентирован сплошь на другого.

Выйти из внутренней «безысходности», признать бытие другого как принципиальное условие существенного восполнения и преображения собственного бытия есть, на наш взгляд, смысл того абсолютно нудительного требования, которое предъявляется римскому прокуратору присутствием «философа» Га-Ноцри. Однако для того, чтобы принять другого и пожертвовать собой ради него, необходимо сначала решиться на доверие к нему. Только абсолютное доверие может быть ценностным ориентиром в мире, переживаемом в категории единственности. Но решиться на это может быть труднее, чем совершить подвиг в бою.

В самый последний и ответственный момент допроса Иешуа просит «отпустить его» и тем самым высказывает сокровенную мысль Пилата, о которой никто не мог знать, поскольку прокуратор не успел продиктовать секретарю формулировку своего первого приговора. Эта просьба значима не для Иешуа, поскольку в его образе выражена абсолютная, доходящая до символизма степень самоотречения, – это значимо для Пилата: именно потому, что никем другим эта мысль не могла бы быть понята и высказана. Моя сокровенная мысль утверждается в словах другого, подобно тому как я обретаю собственную ценность в выражениях любящего меня человека.

Однако Пилат, отвергая доверие к другому человеку, не может и поверить во внутреннее бытие своей личности и стремится всеми силами дистанцироваться от него: поэтому далее он говорит о себе в третьем лице, пытаясь таким образом снова найти опору в знакомом внешнем – в своем статусе и в определениях закона: «Ты полагаешь, несчастный, что римский прокуратор (курсив наш – Д.Б.) отпустит человека, говорившего то, что говорил ты?» [Булгаков 2004 V, 126]. Вынося смертный приговор, герой полностью возвращается в мир прежних гарантий, в мир обоснованного всеобщего, но вместе с этим – и в свое одиночество.

Внутренне мотивированный, действительный смысл своих решений Пилат не решается откровенно обсуждать ни с кем; проницательность Афрания позволяет ему на словах скрывать настоящий смысл приказов под видом заботы о политической стабильности. Однако наедине с собой прокуратор должен признать недостаточность принимаемых мер [Булгаков 2004 V, 445] – они оправданы только из всем понятных контекстов, но к единственности события они не имеют отношения.

Попытка осознать смысл нереализованной единственной возможности формирует в образе Пилата совершенно отсутствующий в фигуре его евангельского прототипа ценностный план – план раскаяния. В раскаянии заключается радикальный поворот воли (метанойя) героя: когда нудительность события безвозвратно снята, упущенная возможность единственного решения может осмысливаться только в покаянных тонах. Вся внутренняя сила прокуратора обращается в утверждение собственной абсолютной вины в том, что он отверг дарованное.

Но этот новый ценностный план сознания героя обусловливает и необходимость прощения – другого дара, но принимаемого уже не по полной свободе. У человека нет изнутри ценностного подхода, который сделал бы прощение имманентным его собственному сознанию, поэтому возникает потребность в другой личности. Прощение приходит к герою романа совершенно извне и не входит как внутренне значимый факт в его сознание и его жизнь: в сознание входит только потребность в прощении, артикулированная в настойчивой просьбе Пилата подтвердить, что «казни не было».

Эта абсолютная необходимость быть прощенным другим делает Пилата и принципиально не-одиноким: его изначальное уединение навсегда преодолено связанностью вины и требуемого ее сознанием прощения, необходимостью в другой личности – и, возможно, в некоем «Третьем», не выявленном специально, но присутствующем в форме единственного взаимоотношения онтически эквивалентных, но ценностно принципиально неравнозначных личностей. В этом смысле, как нам представляется, и следует понимать слова Иешуа, обращенные к прокуратору: «Мы теперь будем всегда вместе, – говорил ему во сне оборванный философ-бродяга, неизвестно каким образом ставший на дороге всадника с золотым копьем. – Раз один – то, значит, тут же и другой! Помянут меня – сейчас же помянут и тебя!» [Булгаков 2004 V, 456].

Однако связь вины и прощения – иного плана, чем любовь, принятая и утвержденная поступком как свободный выбор. Даже прощенный, Пилат остается «проблематичным индивидом» – в этом его главное отличие от евангельских персонажей, сразу признавших Христа (таких как Закхей). Можно предполагать, что именно в этом причина нескончаемого «спора» между ним и Иешуа: достигаемого в плероматической полноте бытия единства с божественным здесь нет. Пилат может напрямую созерцать воплощенную Истину и вступать с ней в разговор, но внутреннего единства с ней он не имеет и только навсегда остается ее «совопросником».

Моменты единственности события, излучаемые сюжетом о Пилате, пронизывают весь художественный мир романа «Мастер и Маргарита»: «ершалаимские» главы определяют актуальный для всего романа ценностный абсолют, в различной степени близости к которому находятся все герои романа, правда, никогда не совпадая с ним. При этом ценностный «статус» всякого героя или персонажа всегда предельно заострен, в результате чего в романе практически не остается места этическому как всеобще необходимому. Герои либо причастны пониманию единственности описываемого в романе мастера религиозного события (например, заглавные герои, Иван), либо оказываются за пределами нравственных различений (таков Иуда из Кириафа и комические персонажи «московского» мира).

Современность в романе неизбежно сталкивается с «абсолютным» бытием, даже если это столкновение и не осознается. В этом специфика понимания современности в XX в. в целом. Посреди внутренней и внешней устроенности и благополучия XIX столетия можно было писать: «Конечно, это трогает, начинаешь с тоской думать о тех прекрасных временах, <…> конечно, хотелось бы увидеть, как Христос бродил по земле обетованной. Но при этом опять-таки забывают о страхе, о нужде, о парадоксе. <…> Я не чувствую в себе достаточно мужества, чтобы пожелать быть современником подобных событий, но именно поэтому я не сужу слишком строго тех, кто ошибался, и не думаю худо о тех, кто видел истину» [Кьеркегор 2010, 62]. Но в следующем веке «эстетическая дистанция» исчезает, начинается сплошь жизненное, не-эстетическое переживание «последних границ бытия»; поэтому и суждение становится принципиальным, требует волевой напряженности, и ценностный выбор должен осуществляться только в категории абсолютной единственности.

 

ЛИТЕРАТУРА

 

Аверинцев 2007 – Аверинцев С.С. В неделю о Закхее // Духовные слова. М., 2007.

Бахтин 1997-2012 – Бахтин М.М. Собрание сочинений. В 6 томах. М.: Русские словари, Языки славянской культуры, 1997-2012.

Бибихин 2010 – Бибихин В.В. Слово и событие. Писатель и литература. М.: Российский фонд содействия образованию и науке, 2010.

Булгаков 2004 – Булгаков М.А. Собрание сочинений: В 8 томах. СПб.: Азбука-классика, 2004.

Достоевский 1976 – Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений в 30-ти томах. Т. 14. Л.: Наука, 1976.

Кьеркегор 2010 – Кьеркегор С. Страх и трепет / Пер. с дат. М.: Культурная революция, 2010.

Толстой 1940 – Толстой Л.Н. Полное собрание сочинений в 90 томах. Т. 12. Москва: ГИХЛ, 1940.

Топоров 1992 – Топоров В.Н. Ласточка // Мифы народов мира. Энциклопедия в 2-х томах. Т. 2. М.: Сов. Энциклопедия, 1992.

Яблоков 1988 – Яблоков Е.А. “Я – часть той силы…” (Этическая проблематика романа М. Булгакова “Мастер и Маргарита”) // Русская литература. 1988. № 2. С. 3-31.



[i] Некоторые идеи Бахтина находят удивительное соответствие в творчестве Булгакова (например, аспекты концепции смеха). Обращение к ранним философским работам современника Булгакова уже доказало свою эффективность в анализе романа «Мастер и Маргарита»: следует отметить статью Е.А. Яблокова «“Я – часть той силы…” (Этическая проблематика романа М. Булгакова “Мастер и Маргарита”)», в которой убедительно доказывается нейтральность традиционных образов демонической/диаволической силы в отношении этических категорий. Воланд, согласно автору исследования, принадлежит исключительно к фактической наличности бытия, не может выйти за пределы закономерностей, хотя как вечная сила и имеет возможность перестраивать отдельные факты. Несмотря на материальную и историческую «весомость», зло не имеет бытия в нравственной реальности, а потому ему не доступен смысл происходящего, утверждать который способен только человек [Яблоков 1988, 3-31].

[ii] Здесь и в статье в целом мы обращаемся для анализа романа «Мастер и Маргарита» к понятиям и смысловым различениям М.М. Бахтина, сформулированным прежде всего в его лекции «Проблема обоснованного покоя», сохранившейся в записи Л.В. Пумпянского [Бахтин 1997-2012 I, 328-330]; учитываются также идеи ранних философских работ Бахтина «К философии поступка» и «Автор и герой в эстетической деятельности».

[iii] По словам В.В. Бибихина, «философский текст надо считать лесами вокруг будущей постройки, а не конструкцией» [Бибихин 2010, 7].

[iv] См., например, об этом статью С.Г. Бочарова «“Неискупленный герой Достоевского”» (Бочаров С.Г. Сюжеты русской литературы. М.: Языки русской культуры, 1999. С. 521–534).

[v] Анализ проблемы покоя и «беспокойства» в сюжетной судьбе мастера составляет отдельную важную тему и выходит за пределы этой статьи. Однако можно утверждать, что значимыми здесь оказываются опять же не этические, а – эстетические ценности.

[vi] Это можно продемонстрировать сопоставлением с эпизодом допроса Пьера в романе «Война и мир» (том IV, часть I, глава X). Сходство ситуаций бросается в глаза: с одной стороны Даву, «известный своей жестокостью человек», с другой – Пьер, который с готовностью стремится объяснить, что он обвинен несправедливо. Внешние сходства и различия со сценой допроса в романе Булгакова можно продолжать. Если бы Даву не поднял головы от списка, «где людские дела и жизнь назывались нумерами», то он бы отдал приказ застрелить Пьера, «не взяв на совесть дурного поступка»; но вот маршал поднимает глаза и видит в Пьере не «обстоятельство», а живого человека (ср. описание того, как Пилат встречается взглядом с Иешуа).

Но принципиальное отличие в том, что здесь описывается именно этическое событие, причем данное в своей главной особенности – значимости общего ценностного контекста между допрашивающим и обвиняемым: они оба – «дети человечества», «братья». Поэтому Даву и не переживает никакой внутренней трансформации. В романе Булгакова, напротив, значимо отсутствие каких бы то ни было изначально данных «человеческих отношений» между Пилатом и Иешуа; той общности «человеческого мира», которая у Толстого понимается как нормальные взаимоотношения людей, нарушаемые войной, еще только предстояло сформироваться в результате развития христианства. Для понимания этого эпизода и всей толстовской философии истории необходимо иметь в виду, что на месте Даву и Пьера могли принципиально оказаться и другие люди. Между героями Булгакова, как мы покажем далее, происходит событие, в котором каждый участник занимает единственное место, которое никто другой не мог бы занимать [Толстой 1940, 38-39].

[vii] Различение этического как всеобщего и религиозного как индивидуального, в котором происходит «телеологическое устранение этического», обосновано в эссе С. Кьеркегора «Страх и трепет». Идеи датского философа широко учитываются нами в данном исследовании (См.: [Кьеркегор 2010, 5–119]).

[viii] Актуальное для нашего анализа понимание этого рассказа основано на комментарии С.С. Аверинцева, произнесенном как «духовное слово» и затем переведенного в текст по аудиозаписи [Аверинцев 2007, 24-29].

[ix] Что касается осуждения «мира сего», то оно относится к ценностному аспекту отношения человека к реальности, а не к бытию самому по себе.

[x] Образ ласточки трактуется в культуре следующим образом: «Л<асточка> считается одним из воплощений Иисуса Христа (в христианской символике обращающиеся с молитвенной просьбой к Богу уподобляются Л., которые всегда голодны и страждут; молодая Л. – символ духовной пищи). Л. – вестник добра, счастья, начала (не всегда гарантированного: ср. образ “первой Л.” и пословицы типа: “Одна ласточка не делает весны”), надежды, положительного перехода, возрождения, утра, весны, солнечного восхода…» [Топоров 1992, 39].

[xi] Отметим, что все герои романа, которым открыта безусловная истинность «ершалаимских» событий, живут такой интенсивностью момента. Такова, например, встреча мастера и Маргариты, которых столкнула «на углу Тверской и переулка сама судьба». Через призму своей предельно трагической формы отношения к миру мастер передает это событие таким образом: «Любовь выскочила перед нами, как из-под земли выскакивает убийца в переулке, и поразила нас сразу обоих. Так поражает молния, так поражает финский нож!» [Булгаков 2004 V, 251].

[xii] К булгаковскому герою применимо евангельское выражение «раб неключимый» (Мф. 25:30), т.е. человек, не сделавший того, что мог.

 

 

 
« Пред.   След. »