Черт Ивана Карамазова и эпистемическое сомнение | | Печать | |
Автор Мартинсен Дебора А. (Нью-Йорк) | |
16.06.2014 г. | |
В статье «Спиритизм. Нечто о чертях. Чрезвычайная хитрость чертей, если только это черти» из январского выпуска «Дневника писателя» за 1876 г. Достоевский остроумно утверждает, что поскольку раздор – это фирменный знак чертей, если только они существуют, то раздор в обществе по поводу ревизионной комиссии над спиритизмом мог бы послужить самым веским доказательством существования чертей. В «Братьях Карамазовых», Достоевский рисует черта, который усугубляет внутренний разлад в душе Ивана Карамазова, сея семена сомнения по поводу существования самого черта. Но не ведет ли себя сам Достоевский как черт Ивана Карамазова? Сея в сознании читателей семена сомнения в существовании черта Ивана Карамазова, он создает у нас когнитивный разлад. Мы, как и Иван, имеем дело с противоречивыми доказательствами существования черта. Мы, как и Иван, должны решить для себя, галлюцинация ли черт Ивана или нет. Но Достоевский не дает неопровержимых доказательств, ни материальных и никаких иных. Так как же нам принимать решение? Полагаем ли мы вместе с Алешей, что черт Ивана, его кошмар и галлюцинация, доказывает существование у Ивана «глубокой совести»? Мог ли черт быть одновременно слугой раздора и орудием Бога, как он сам утверждает? Достоевский создает эпистемическое сомнение, давая многочисленные, противоречащие друг другу описания черта в последних двух главах книги 11. В главе 9, «Черт. Кошмар Ивана Федоровича», и рассказчик, и Иван, и черт - все они дают черту определения, причем каждый свои. В главе 10, рассказ Ивана о его общении с чертом противоречит материальным свидетельствам. Наконец, в главе 9 рассказчик повествует о встрече Ивана с чертом иначе, нежели это делает сам Иван в главе 10.
Рассказчик Достоевского сеет первые семена сомнения в реальности черта в главе 9, когда сообщает, что выписанный из Москвы доктор утверждает, что у Ивана могли быть галлюцинации. Может быть, и у самого Достоевского после эпилептических припадков были галлюцинации, но наиболее вероятными источниками клинического описания галлюцинаций были книга Эскироля 1838 г. о душевных болезнях и книга Бриерра де Буамона о галлюцинациях[i]. Лаконичное описание галлюцинаций у Бриерра («видеть то, что не видно другому глазу, слышать то, что не слышно другому уху, ощущать то, во что никто не верит» [Бриерр де Буамон 1845, 31]) напоминает определение Достоевского: «Когда человек начинает временами терять различие между реальным и призрачным» [Достоевский 1972–1990 ХХХ (1), 192]. Современный психиатр Р.П. Бентaл утверждает, что галлюцинации происходят вследствие нарушения метакогнитивных навыков, задействованных в процессе различения аутогенных и внешних феноменов [Бентал 1990, 82]. Таким образом, вопрос о галлюцинациях выводит на первый план метакогнитивные навыки Ивана и читателей. Робин Миллер утверждает, что Достоевский использовал призрачное и фантастическое в сценах с чертом затем, чтобы читатель пережил «конфликт суждений» – этот термин она заимствует у Фрейда [Миллер 2007, 130]. Как и сам Иван, читатели сомневаются в реальности черта. Достоевский подчеркивает эти эпистемические сомнения, вписывая свой роман в русскую литературную традицию, начатую в пушкинской «Пиковой даме» и разработанную в «Носе» Гоголя и в «Двойнике» самого Достоевского: в произведениях, где в конце читатель так и остается гадать, произошли ли описанные события на самом деле или они были только фантазией, являются ли они психологическим феноменом или сверхъестественным. Как писал Достоевский одному начинающему автору: «Вы не знаете, как решить: вышло ли это видение из природы Германна, или действительно он один из тех, которые соприкоснулись с другим миром, злых и враждебных человечеству духов. (NB. Спиритизм и учения его.) Вот это искусство!» [Достоевский 1972-1990 ХХХ (1), 192]. Достоевский создает аналогичную эпистемическую неопределенность: одновременно с повествованием Ивана рассказчик романа дает противоречащее ему описание встречи с чертом. По мере того как Иван Карамазов переходит с позиции сомнений в самом себе, которую я называю «это я, не я» – в главе 9, к позиции проективной диссоциации, которую я называю «это он» – в главе 10, рассказчик Достоевского тоже переходит от описания души Ивана изнутри к описанию Ивана извне. И все же рассказчик и персонаж неожиданно приходят к противоположным выводам. В главе 9, считая черта то собственной проекцией (это я), то противником (не я), Иван заключает, что все было на самом деле (это он). Рассказчик Достоевского, наоборот, дает реалистическое описание ночного посетителя Ивана, но приходит к выводу, что Ивану это только померещилось. В главе 10, когда Иван настаивает на реальности черта (это он), рассказчик дает материальные доказательства противного. Далее усложняя задачу истолкования, стоящую перед читателем, мнения Ивана и рассказчика касательно черта вступают в конфликт. Рассказчик описывает сцену с чертом так, словно констатирует факт, но время от времени намекает, что у этой беседы нет объективной реальности в мире романа. Вначале рассказчик говорит про черта: «Какой-то господин или, лучше сказать, известного сорта русский джентльмен», затем шесть раз иронически именует его «джентльменом» (эвфемизм для черта). Он уподобляет его «приживальщику, хорошего тона», которого принимают за «порядочного человека». Напоминая читателю, что Федор Павлович ранее утверждал, что в нем живет «дух нечистый», «небольшого, впрочем, калибра», Достоевский связывает отца и сына, давая сыну черта, похожего на Федора Павловича [Мартинсен 2003, 207–216]. Чаще всего рассказчик называет черта «гостем» – еще один эвфемизм для черта. Однако ближе к концу главы он отходит от реалистического описания, замечая, что Иван отчаянно пытается не верить «своему бреду». Вскоре рассказчик называет черта «голосом», отмечает, что Иван швыряет стакан с чаем «в оратора» [Мартинсен 2012, 122–135], и, наконец, называет его «тот», еще один эвфемизм для черта. Замечая, что Алеша продолжает стучать в окно, «но совсем не так громко, как сейчас только мерещилось [Ивану] во сне», рассказчик намекает, что весь разговор был сном. Таким образом, рассказчик в начале главы 9 вводит черта как подлинного гостя, а в конце представляет встречу с ним Ивана как сон. Иван, напротив, вначале считает черта частью своего бессознательного «я»: «это я, я сам говорю, а не ты!»; «ты воплощение меня самого, только одной, впрочем, моей стороны... моих мыслей и чувств, только самых гадких и глупых»; «ты – я, сам я, только с другою рожей»; «ты – я, ты есть я и более ничего!». Иван говорит про черта «кошмар», «сон» и «ложь», «болезнь моя», «призрак», «моя галлюцинация», «дрянь» и «моя фантазия». Он утверждает, что видел его «во сне», а не «наяву». Имена, которые он для него находит, напоминают о его отце Федоре Павловиче – «приживальщик» и «шут!», еще один эвфемизм для черта. Другие имена напоминают о Смердякове – «осел», «лакей». Иван говорит, что черт «глуп», «пошл», «дурак!» и «негодяй». Однако в конце сцены он восклицает: «Это не сон! Нет, клянусь, это был не сон, это все сейчас было!». Для Ивана ставки очень высоки: чтобы счесть черта частью своего «я», Иван должен признать своими те низкие мысли и чувства, которые он связывает со своим отцом и непризнанным единокровным братом. Отрицая такую связь, Иван может защититься от своих позорных родственных связей. Иван явно предпочитает отрицание: он говорит Алеше, что очень бы «желал, чтоб он в самом деле был он, а не я!». Достоевский еще более усугубляет эпистемическую неопределенность читателей – черт Ивана сам себе дает определения. Подобно Ивану и рассказчику, черт называет себя «приживальщиком». Используя язык рассказчика, черт заявляет: «Я все-таки хочу быть джентльменом» и «Теперь я дорожу лишь репутацией порядочного человека». Он дразнит Ивана определениями, которые тот сам к нему прилагал: «твоя только фантазия», «призрак», «призрак жизни», «дурак да лакей», «твоя галлюцинация», «твой кошмар, и больше ничего». Он насмехается над Иваном за то, что у него «такой пошлый черт», и упрекает за слово «глуп». Но только сам черт напоминает читателям о Хлестакове, утверждая, что пишет «водевильчики», только черт упрекает Ивана за то, что тот принимает его за «поседелого Хлестакова», и только черт крадет у Теренция избитую строчку «Сатана sum et nihil humanum a me alienum puto», утверждая собственную оригинальность путем подчеркивания собственной вторичности. Только сам черт называет себя «человеком», «козлом отпущения», «иксом в неопределенном уравнении» и «необходимым минусом». Умножая самоопределения черта, Достоевский заставляет Ивана и читателей гадать, не доказывают ли якобы самостоятельные слова черта его независимое существование. В главе 10 Достоевский делает Алешу свидетелем двух материальных доказательств того, что черт – галлюцинация Ивана: сухого полотенца и не разбившегося стакана чая. В главе 10 также раскрывается самый тайный стыд Ивана – страх того, что он пойдет в суд и возьмет на себя ответственность за смерть отца не потому, что это правильно с нравственной точки зрения, но потому, что он хочет, чтобы его хвалили за самопожертвование. Этот страх становится обрамлением кошмара Ивана и отражает старинный философский спор о человеческой природе и мотивации: движет нами своекорыстие, как утверждают эгоисты и прагматики, или же любовь к ближним, как утверждают альтруисты и богословы? Заглавие главы 10, «Это он говорил!», немедленно поднимает вопрос, как именно расставлять акценты. На содержании или на говорящем? «Это он говорил!»? или «Это он говорил!»? Или и там, и там? И свидетельствует ли третье слово – «говорил» – о реальности события? В этой главе Иван в бреду настаивает, что его черт действительно существует: «Дразнил меня! И знаешь, ловко, ловко: Совесть! Что совесть? Я сам ее делаю. Зачем же я мучаюсь? По привычке. По всемирной человеческой привычке за семь тысяч лет. Так отвыкнем и будем боги. Это он говорил, это он говорил!». Когда Иван утверждает, что черт семь тысяч лет мучил себя больше, чем других, его слова напоминают не черта, который хочет воплотиться в семипудовую купчиху [Мартинсен 2010, 45–71], а придуманного самим Иваном философа-атеиста. Слова Ивана также свидетельствуют о метакогнитивном коллапсе и о том, что черт – проекция души Ивана; намек на такую возможность появлялся еще 400 страниц назад, когда Иван в трактире говорил Алеше: «Я думаю, что если дьявол не существует и, стало быть, создал его человек, то создал он его по своему образу и подобию». Утверждая, что черт называет себя самомучителем, Иван приближается к неприятной истине о самом себе, наводя на мысль о том, что мучающий его черт, возможно, – голос совести самого Ивана. Когда Алеша приносит новость о самоубийстве Смердякова, Иван настаивает, что черт существует, и превращает его в противника-прокурора, выдвигающего два обвинения: 1) Иван даст показания, потому что жаждет публичной похвалы, и 2) Иван совершит добродетельный поступок, несмотря на собственные сомнения. «Пусть, говорит, ты шел из гордости, но ведь всё же была и надежда, что уличат Смердякова и сошлют в каторгу, что Митю оправдают, а другие так и похвалят. Но вот умер Смердяков, повесился – ну и кто же тебе там на суде теперь-то одному поверит?». Иван защищается от этих обвинений: «Это он солгал, Алеша, солгал, клянусь тебе!»; «это зверская ложь!». Второе обвинение черта показывает, что Иван прекрасно понимает сам себя: «Ты идешь совершить подвиг добродетели, а в добродетель-то и не веришь – вот что тебя злит и мучит, вот отчего ты такой мстительный. Это он мне про меня говорил, а он знает, что говорит...». Черт также предполагает, что колебания Ивана и его самотерзания проистекают из метафизической муки: «Для чего же ты туда потащишься, если жертва твоя ни к чему не послужит? Пойдешь, потому что не смеешь не пойти. Почему не смеешь, – это уж сам угадай, вот тебе загадка!». Таким образом, отсылая к совести Ивана, т.е. к нематериальным доказательствам, черт намекает, что Иван верит в Бога. Алеша так же понимает страдания Ивана: «Муки гордого решения, глубокая совесть!». Связывая вопрос о галлюцинациях с чертом, Достоевский связывает воедино физические, психологические и метафизические муки Ивана. В разговоре Ивана с чертом в главе 9 перед нами раскрывается человек, терзаемый метафизическими сомнениями. Когда Иван в бреду, словно безумный, разговаривает с Алешей в главе 10, перед нами раскрывается человек, терзаемый сомнениями в себе самом. Соединяя метафизические муки Ивана с вопросом о существовании черта, Достоевский, по сути, сливает стыд Ивана (воплощенный в черте) с его виной (представленной его совестью). Хотя было бы просто утвердить дихотомию злого черта и ангела-Алеши, слияние стыда и вины в главе 10 делает простую дихотомию невозможной. Кошмар Ивана случается после его третьего визита к Смердякову, который обвиняет Ивана в убийстве собственного отца, чего черт не делает. Может быть, черт и воплощает в себе стыд Ивана, но он напоминает Ивану о его совести в том отрывке, который Достоевский особо подчеркивает, вынося его в название главы «Это он говорил!»: «Совесть! Что совесть? ...Это он говорил, это он говорил!» На повторяющиеся утверждения Ивана Алеша отвечает повторяющимся отрицанием: «А не ты, не ты?», в котором узнаются отзвуки его же слов, сказанных ранее: «Не ты убил отца, не ты!». В обоих случаях Алеша обращается к совести Ивана и тем самым подкрепляет позицию рассказчика: черт Ивана – сон, порождение совести Ивана, а не какой-то самостоятельно существующий обвинитель вроде Смердякова[ii]. В этих двух замечательных главах Достоевский исследует эпистемические свойства галлюцинаций. По мере того как разрушаются метакогнитивные способности Ивана и он теряет возможность отличать феномены аутогенные от реально существующих, метакогнитивные способности читателя набирают обороты. Подобно Ивану, мы испытываем эпистемические сомнения. В главе 9 Иван интуитивно понимает, что черт, возможно, – его собственное порождение, но он не хочет принимать этот беспорядочный, падший, исполненный стыда мир, в котором страдают дети, а у самого Ивана – омерзительный отец Федор Павлович, брат Дмитрий и, возможно, единокровный брат Смердяков. Значимо то, что, споря о реальности черта, черт и Иван используют разные выражения: черт говорит «в самом деле», а Иван «сам по себе», а эту же фразу произносил и невообразимый Нос Гоголя, а потом и Голядкин Достоевского. Отдавая эту фразу Ивану, Достоевский напоминает и про эти, и про другие петербургские повести, где двусмысленные концовки намекают, что описанные события были сном, а с другой стороны, оставляют открытой возможность того, что они действительно произошли[iii]. Свидетельства главы 9 неоднозначны. Рассказчик сообщает, что в начале разговора с чертом Иван намочил полотенце и обвязал им голову, а в конце разговора швырнул в своего собеседника стакан с чаем, но заключает, что весь разговор Ивану приснился. В главе 10 свидетельств того, что разговор был галлюцинацией, становится все больше. Во-первых, Алеша находит сухое полотенце у туалетного столика Ивана, потом оказывается, что стакан стоит на столе. Во-вторых, самоубийство Смердякова в главе 9 не упоминается, а в главе 10 Иван клянется Алеше, что черт о нем говорил, и даже утверждает, что «он только про это и говорил, если хочешь». В-третьих, в начале разговора с Алешей Иван говорит ему, что ходит во сне: «я хожу, говорю и вижу – а сплю», и в конце главы Алеша вспомнит эти слова. Но отвечает ли галлюцинация на вопрос, который Ивану задал его черт: «И наконец, если доказан черт, то еще неизвестно, доказан ли Бог?». Если черт Ивана – галлюцинация, порождение сознания самого Ивана, является ли он проявлением совести Ивана? И есть ли доказательство совести доказательство бытия Божия? Создавая сцены с чертом, Достоевский переосмысливает вопрос о галлюцинации, превращая его в вопрос об этике и вере. Он берет традиционное для русской литературы эпистемическое сомнение и переносит его, а также своих читателей, в сферу этики и метафизики. Заставляя читателей, как и Ивана, пережить эпистемический кризис, Достоевский вынуждает нас задаваться вечными вопросами.
Пер. с английского Т.В. Ковалевской
Литература
Бентал 1990 – Bentall R.P. The Illusion of Reality: A Review and Integration of Psychological Research on Hallucinations // Psychological Bulletin. Vol. 107. No. 1 (1990).82–95. Бриерр де Буамон 1845 - Brierre de Boismon. A.A.F. Hallucination: or, The Rational History of Apparitions, Visions, Dreams, Ecstasy, Magnetism, and Somnambulism. Paris: Balliere, 1845. Brierre (1853): 31. Райс 1985 - Rice. James L. Dostoevsky and the Healing Art: An Essay in Literary and Medical History: 111–18, 147–52. Достоевский 1972–1990 - Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л.: Наука, 1972–1990. Т. 1–30. Кантор 1994 - Кантор В. В поисках личности: опыт русской классики. М.: Московский Философский Фонд, 1994. Мартинсен 2003 – Martinsen D. Surprised by Shame: Dostoevsky’s Liars and Narrative Exposure (Columbus, OH: Ohio University Press, 2003): P. 207-216 Мартинсен 2010 – Martinsen D. The Devil Incarnate // Predrag Cicovacki and Maria Granik, eds., Dostoevsky’s Brothers Karamazov: Art, Creativity, and Spirituality. Heidelberg: Universitätsverlag WINTER, 2010. P. 45–71. Мартинсен 2012 – Martinsen D. “Ivan Karamazov and Martin Luther: Protestors and their Devils” // В направлении смысла. Нижний Новгород, 2012. С. 122–35. Миллер 2007 – Miller R.F. Dostoevsky’s Unfinished Journey. New Haven and London: Yale UP, 2007.
[i] О том, насколько Достоевский был знаком с современной ему психологией, включая работы Эскироля и Бриерра, см. [Райс 1985] [ii] Смердяков неправильно понимает Ивана, потому что отметает совесть Ивана [Кантор 1994, 169]. [iii] В главе 10 Иван один раз использует фразочку черта «в самом деле», и это говорит о том, что Иван начинает терять способность отличать себя от черта. |
« Пред. | След. » |
---|