Оружие и тело: (не)уязвимость как социальное отличие | Печать |
Автор Соколов Е.С.   
09.01.2014 г.

 

 

В статье рассматриваются конфигурации культурных связей между телом и оружием, дистанцией и доблестью. В центре находятся две фигуры, неуязвимая и избыточно уязвимая: Ахиллес и Николай Раевский. Переход от одной к другой может служить иллюстрацией трансформации в Новое время «рыцарского этоса», аристократической телесности и чувственности, а также –  смены форм социального отличия.

 

The article discusses the configurations of cultural relations between body and weapon, assault distance and bravery. The focus of attention is two figures, one of which is invincible and the other is over-vulnerable. These figures are Achilles and Nikolay Raevsky. Cultural «leap» from one to the other can serve as an illustration of transformations of «ethos of chivalry» and aristocratic sensuality in modern history as well as a transformation of specific form of social differentiation.

 

Ключевые слова: военная культура, рыцарский этос, символические и социальные различия, телесность.

 

Key words: military culture, ethos of chivalry, symbolic division, social differences, embodiment

 

 

 

 

Воины остановились на границе леса и степи, на опасной, неразмеченной полосе "ничьей" земли. Их кони неспокойны: ноздри расширенны, уши напряженны, у белого приподнят хвост, черный выгибает шею и косит налитым кровью глазом. Хорошо здесь, под тяжелыми грозовыми тучами, разве что кружащим над могильными курганами стервятникам. Воины замерли с оружием в руках, готовые к бою. Вероятно, враг где-то неподалеку. Их всего трое, но мы знаем, что они и поодиночке стоят целой армии; они спокойны и уверенны, за их неподвижностью чувствуется великая сила. Старший из-под козырька ладони всматривается вдаль, словно не замечая тяжести стальной палицы, висящей на кисти. Могучие, закованные в броню, богатыри словно стена ограждают Русь.

Тем интереснее видеть, что стена эта отнюдь не монолитна. Алеша Попович, стоящий чуть в стороне, отличается от своих спутников[i]. Он молодой красавец, соблазнитель (в том числе - жены Добрыни, которую пытается уверить в гибели мужа[ii]), ловкач и даже, если угодно, трикстер[iii]. Другие богатыри украшают сбрую коней и (чуть меньше) броню, Алеша Попович даже в дозоре - в красных щегольских сапогах. На его руке перстень, на шлеме красный значок, у пояса богато украшенная рукоять сабли. Его небольшие, аккуратно подстриженные усы контрастируют с буйными бородами Ильи и Добрыни. В отличие от них он лишь чуть-чуть поворачивает голову в сторону опасности, расслабленно, почти кокетливо приподнимая красивую черную бровь. Илья Муромец и Добрыня Никитич исполнены решимости, Алеша Попович - насмешливости. И совершенно не случайно, что в его руках лук. Васнецов очень точно передает характерную для традиционных военных культур связь между иерархией качеств (всегда, как считалось, воплощенных телесно[iv]) и иерархией оружия.

 

Ахиллес: классическая военная культура

 

Классические примеры приводит М. ван Кревельд: "Излюбленным оружием Париса, более искусного в любви, чем в бою, был лук. Поэтому "Илиада" наделяет его длинным списком оскорбительных прозвищ, таких как "трус", "слабак" и "женщина". Из сыновей Теламона, Аякса и Тевкра, оружием первого было копье, и он считался великим героем. Другой же был превосходным стрелком из лука, но, показав хорошие результаты на поле боя, тем не менее укрывался за щитом своего более сильного товарища, как "ребенок прячется в юбке своей матери". Презрение к луку высказывается не только в эпических поэмах. Плутарх писал, что Ликург, желая привить смелость своим спартанцам, запрещал им пользоваться луком" [Кревельд 2005, 129]. Лук всегда был относительно дешев, в отличие от использовавшегося в ближнем бою защитного вооружения; лук относительно прост в обращении, он не требует постоянных тренировок[v] (а значит - обеспеченного досуга) и высокобелковой диеты для развития силы. Лук (праща/арбалет/мушкет) позволяет слабому убить сильного, трусу - храбреца, новичку - профессионала, бедному - богатого. Иначе говоря: позволяет "неблагородному" убить "благородного". Стрела уравнивает. Достаточно вспомнить здесь Робина Гуда или Вильгельма Телля.

Рыцарский этос[vi], аристократическая военная культура, напротив, строятся через жесткие иерархии и системы различий. Чем выше сословные барьеры, тем отчетливей эти различия. Если в "Богатырях" они едва намечены (во времена Владимира "Красного Солнышка" военная карьера открывала перед свободными людьми значительные возможности для восходящей социальной траектории, о чем свидетельствует уже прозвище "Попович"), то у того же Гомера, в знаменитом споре Одиссея и Терсита (Илиада, II, 214-277), дистанция, разделяющая "царя" и обычного воина[vii], довольно значительна. Терсит описывается как "безобразнейший меж данаев", "косоглазый", "хромоногий" и "совершенно горбатый", его речь ("карканье") "празднословна", "непристойна" и "дерзка". "Смертного боле презренного, нежели ты, я уверен, // Нет меж ахеян, с сынами Атрея под Трою пришедших", - говорит о нем Одиссей и бьет "скиптром его по хребту и плечам".

 

Все, как ни были смутны, от сердца над ним рассмеялись;

Так говорили иные, взирая один на другого:

"Истинно, множество славных дел Одиссей совершает,

К благу всегда и совет начиная, и брань учреждая.

Ныне ж герой Лаэртид совершил знаменитейший подвиг:

Ныне ругателя буйного он обуздал велеречье!

Верно, вперед не отважит его дерзновенное сердце

Зевсу любезных царей оскорблять поносительной речью!"

 

Насилие и смех восстанавливают божественный порядок[viii]. Одиссей противостоит Терситу как прекрасный-"благомыслия полный"-"благородный"-мужественный безобразному-"безумноречивому"-"позорно избитому"-трусливому. Оппозиция, таким образом, выстраивается одновременно и неразрывно как телесная, интеллектуальная, социальная и этическая. Но эти характеристики также объективированы в оружии[ix]. Только "божественные" герои могут позволить себе доспехи (за которые неизменно происходят стычки у тел павших) и колесницы. В XXIII песне в погребальных играх участвуют возницы, кулачные бойцы, борцы, бегуны, копейщики, метатели и лучники, и, хотя в отличие от средневековых турниров здесь почетны все состязания, самые богатые призы предназначены именно победителям скачек и "копьеборцам" (кобылица, доспехи).

Скудость ресурсов (главным образом, нехватка металла (Илиада, XXIII, 825-835) и лошадей) была материальным основанием так называемой "тактики поединков"[x]. Дороговизна брони и невозможность оторвать массу населения от сельскохозяйственного производства хоть на сколько-нибудь значительный срок (пахать вынужден даже Одиссей, "царь" Итаки) определяли превосходство героев над практически безоружными ополченцами. В. Михайлин указывает, что мифологема неуязвимого тела является устойчивой в "целом ряде архаических индоевропейских культур": "речь идет о неуязвимом герое как персонификации греческого понятия ύβρις,  обозначающего преступление пределов, положенных человеку. В силу своей неуязвимости, герой, оставаясь смертным, автоматически начинает претендовать на нечто вроде квази-бессмертия, посягая тем самым на главную прерогативу божественного статуса. В архаических культурах с их пристальным вниманием к мельчайшим деталям, отличающим одну статусную позицию, роль, привилегию от другой, подобное нарушение не может не восприниматься как агрессия - и не порождать агрессии ответной" [Михайлин 2010, 59-60].

Однако герои эти, ставшие первым звеном в длинной цепи славы (как известно, Александр Македонский восхищался Ахиллесом, Цезарь - Александром[xi]…), вели себя зачастую куда менее "героично" чем те, кто в течение веков старался им подражать. Значение обеспечиваемой доспехами относительной неуязвимости[xii] хорошо показывает XXI песнь: Ахиллес устремляется за троянцами в поток Скамандра, пренебрегая просьбой речного божества (Илиада, XXI, 216-220), однако стоит реке обрушится на него - бежит, взывая к Зевсу о помощи (273-283). Это вообще характерно для гомеровских героев - сталкиваясь с превосходящей силой они бегут (как Гектор) или плачут (как Ахиллес). Такое "слишком человеческое" поведение оказывается возможным, поскольку оппозиция между "благородным" и "неблагородным" имеет здесь под собой вещно-телесную основу, а социальная структура ("разлагающийся родовой строй") предопределяет относительную зыбкость символических границ, постоянно смещаемых и переучреждаемых.

 

Николай Раевский: военная культура Нового времени

 

Поддержание этих оппозиций, этих границ является самоцелью - и, как это блестяще показывает в "Придворном обществе" Н. Элиас, - в тем большей степени, чем меньше материальное различие, то есть чем относительно меньше потестарные или боевые возможности аристократии. Потеря французской аристократией феодальных прав (суда, чеканки монеты, частной войны) влечет рост значения символических средств утверждения статуса: все более усложняется церемониал, все более изощренными и одновременно регламентированными становятся стили речи и письма, манеры одеваться, есть или даже спать [Элиас 2002]. Приблизительно то же происходит на поле боя - рыцари, теряющие вследствие развития пехотной тактики и огнестрельного оружия свое преимущество, вынуждены снять доспехи, выработать комплекс представлений об офицерской чести, вооружиться символическим оружием (шпага, протазан, кортик, офицерский пистолет и т.д.) и приготовится скорее погибать, чем убивать[xiii].

Вещные, а затем и телесные основания социальных различий стираются. Фуко показывает как в XVII-XVIII вв. происходит переход от тела размеченного "природными знаками силы и мужества" к телу формируемому муштрой: "Солдат стал чем-то, что можно изготовить. Из бесформенной массы, непригодной плоти можно сделать требуемую машину" [Фуко 1999, 198]. Дисциплинарные техники "демократизируют", вписывая в тело новые свойства, в буквальном смысле исправляя его, они производят не синкретические телесно-интеллектуально-социальные качества (как, например, упражнения в палестрах), а только унифицированную "военную выправку" (твердый шаг, втянутый живот, прямая спина, расправленные плечи, поднятая голова, четкий голос, взгляд в лицо и т.д.)[xiv]. Тем более значимы становятся чисто символические различия - аристократ должен вести себя как если бы он был неуязвим. Или вернее: как если бы перед ним вообще не стоял вопрос о смерти. Превосходство Ахиллеса зиждется на его неуязвимости, сталкиваясь с возможностью смерти - и самим своим фактом, и преждевременностью, и образом[xv] уравнивающей его с обычными воинами - он теряется. Аппелирующая к "античным доблестям" аристократия XVIII-XIX веков не может позволить себе "человеческих" слабостей гомеровских героев. Граф из пушкинского "Выстрела", например, равнодушно стоит под дулом пистолета, "выбирая из фуражки спелые черешни и выплевывая косточки". Даже столкнувшись со смертью, он не замечает ее. Она не имеет для него значения. Отличие, "честь" утверждаются в демонстративном пренебрежении опасностью, в готовности в любой момент, шутя, расстаться с жизнью. Поступок графа не представлял собой чего-то исключительного, примеров такого рода множество (один из наиболее трагических в нашей военной истории - гибель адмирала П.С. Нахимова). Самообладание доказывает превосходство над тем, кто непроизвольно выражает свои эмоции, и подтверждает право на власть (в логике общего места о необходимости господствовать над собой, чтобы господствовать над другими). Социальные отличия, таким образом, объективируются скорее в телесной практике, чем в конституции и скорее в действиях, чем в вещах.

Значение этих различий сохраняется (а иногда даже возрастает) вплоть до Первой мировой войны. Европейское дворянство постепенно теряет позиции, но офицерство теряет их еще быстрее. По крайней мере, в России и Пруссии, странах, считавшихся консервативными и милитаристскими, во второй половине XIX - начале XX вв. происходит изменение социального состава офицерского корпуса, являющееся одновременно причиной (одной из) и следствием падения престижа военной службы. Аристократия все более утрачивает интерес к военной службе. К 1912 году лишь немногим более половины русских офицеров имеет дворянское происхождение, и среди них преобладают представители служилых фамилий (поколение за поколением живущих на офицерское жалование) [Волков 2002, 170-172]. В Германии доля офицеров-дворян снижается с 86% в 1860 до 52% в 1913 г. Более того: рост армии и, следовательно, офицерского корпуса приводит к относительному уменьшению доли потомственных офицеров (за 15 лет, предшествующих Великой войне, среди учеников военных училищ значительно увеличивается доля детей коммерсантов, чиновников, священников, врачей и адвокатов) [Деметр]. Стремясь сохранить свое положение, офицеры-дворяне группируются в определенных частях (особенно в гвардии и кавалерии). Их сыновья поступают в военные училища, а затем - в полк, где служил отец и, возможно, служат братья. Но одновременно с образованием локальных сообществ и укреплением внутренних границ (гвардейская/общевойсковая часть, кавалерия/пехота и т.д.) идет своего рода кодификация чести: учреждаются суды чести[xvi], во множестве составляются "советы молодому офицеру", "дуэльные кодексы", "кодексы чести" и т.д. Кодификация свидетельствует, что социальное воспроизводство корпуса сталкивается с определенными трудностями, она является средством воссоздания офицерского тела из "неподходящего" материала[xvii].

Это тело уязвимо, но теперь именно уязвимость становиться формой отличия: чем больше опасность, тем выше честь. Офицер должен находиться в фокусе поражения, но вести себя так словно ему ничего не грозит. Характерна в этой связи популярность "барьерной" дуэли в Центральной Европе. Как пишет Ричард Хоптон, "именно она позволяла наилучшим образом продемонстрировать личную храбрость. После того как первый из дуэлянтов разряжал пистолет, ему приходилось оставаться неподвижным, ожидая выстрела оппонента, [...] он превращался в [...] мишень - лучший способ, как считалось, показать всем свою отвагу и стальные нервы. [...] В Германии Вильгельма [...] на дуэли, в которых противники стреляли одновременно по сигналу, посматривали этак свысока, потому что они не позволяли продемонстрировать sang froid участника - его хладнокровие" [Хоптон 2010, 93]. Еще одна история, относящаяся к 1916 году и демонстрирующая устойчивость практики: "Рядом со мной ехал капитан Ю-ч. Когда совсем близко от него зарылся в землю шрапнельный стакан, его маленькая жокейская фигура как-то инстинктивно съежилась на седле. Искренне удивленный таким неожиданным поведением своих мышц, он смущенно посмотрел на меня и сказал: "Да, родной мой, уж не тот человек стал, - бояться, пожалуй, меньше боишься; чем в начале войны, - всё все равно стало, - а ежишься так, как раньше бы себе никогда не позволил" [Степун 2000, 152-153].

Символическому офицерскому оружию соответствует символическое ("бесполезное") действие. "Подвиг Раевского" - пожалуй, наиболее значимый для русской культуры пример. В июле 1812 года генерал Николай Николаевич Раевский возглавлял 7-й пехотный корпус, входивший в отступающую от французов армию Багратиона[xviii]. 23 июля между деревнями Дашковкой и Салтановкой Раевский вступил в бой с войсками маршала Даву, давая возможность основным силам Багратиона беспрепятственно перейти Днепр. Упорный и кровопролитный, бой продолжался с переменным успехом почти весь день. В критический момент Раевский взял своих сыновей (16-летнего Александра и 10-летнего Николая) и сам, во главе колонны Смоленского полка, повел солдат в атаку. Александр при этом нес полковое знамя, подхваченное из рук убитого знаменосца[xix].

Эта история замечательна не только своей "театральностью". Она демонстрирует, что, вопреки господствующему способу описания, герой Нового времени является в некотором отношении антиподом античного. Коротко говоря: на теле Ахилесса скрыта уязвимая точка (kαιρός), Раевский помещает в уязвимую точку себя и сыновей. Он идет по плотине навстречу картечи, в самом фокусе поражения, в точке наибольшей интенсивности огня, избыточно рискуя жизнями детей. Неслучайно внимание баталистов XVIII-XIX веков привлекают подобные "узкие места", в которых концентируются риск и слава: мосты, переправы, перевалы, бреши и т.д. (они могут включаться и в панорамы, как, например, в "Штурме аула Ахульго" Франца Рубо).

Оружие, служившее прежде объективацией статуса и качеств, практически утрачивает значение (в том числе, конечно, потому что оно становится дешевле и доступнее). Мастерство фехтовальщика третьестепенно, самое важное - умение стоять под огнем, умение умирать. Образцовый пример - битва при Фонтенуа (1745), в которой английская и французская гвардии сошлись на расстояние 50 шагов, после чего офицеры с обеих сторон любезно предложили друг другу сделать первый выстрел (англичане, первыми давшие залп, перебили в результате почти всех французских гренадеров).

Демонстративное хладнокровие - это далеко не бесчувственность; описания "присутствия духа", изысканной учтивости и остроумия перед лицом смерти (не только на поле брани, но и в собственной постели - можно было бы написать целую историю "последних слов") дают представление об эмоциональном напряжении, "одушевлении", "необыкновенной живости". В книге "Чужое: мое сокровище" Батюшков, разоблачив "подвиг Раевского", описывает битву под Лейпцигом: "Раевский стоял в цепи мрачен, безмолвен. [...] В опасности он истинный герой, он прелестен. Глаза его разгорятся, как угли, и благородная осанка его поистине сделается величественною. [...] На лице его видна бледность и страдание, но беспокойство не о себе, о гренадерах. [...] Мы раздели его; сняли плащ, мундир, фуфайку, рубашку. Пуля раздробила кость грудную, но выпала сама собою. [...] Кровь меня пугала, ибо место было весьма важно; я сказал это на ухо хирургу. "Ничего, ничего, - отвечал Раевский, который, несмотря на свою глухоту, вслушался в разговор наш, и потом, оборотясь ко мне, - чего бояться, господин поэт" (он так называл меня в шутку, когда был весел):

 

Je n’ai plus rien du sang qui m’a donné la vie.

Il a dans les combats coulé pour la patrie[xx].

 

И это он сказал с необыкновенною живостью. Издранная его рубашка, ручьи крови, лекарь, перевязывающий рану, офицеры, которые суетились вокруг тяжко раненого генерала, лучшего, может быть, из всей армии, беспрестанная пальба и дым орудий, важность минуты, одним словом — все обстоятельства придавали интерес этим стихам" [Батюшков].

Этот "анекдот" позволяет составить представление о том, каким образом требование хладнокровия сочетается с исключительным вниманием к эмоциям. "Благородное", "величественное", даже "героическое" характеризуют здесь не действие, а чувство, аффектацию. Три "живые картины": Раевский мрачный, с горящими глазами (ср. с пушкинским описанием Петра под Полтавой: "он весь как Божия гроза" и т.д.); Раевский, беспокоящийся не о ране, а о солдатах; Раевский, залитый кровью, шутящий и сочиняющий стихи среди пальбы и порохового дыма. Как пишет Лотман, значимое поведение "мыслилось как набор поз и жестов, то есть включало в себя дискретность и статичность; исторический поступок неразрывно был связан с жестом и позой. [...] [Оно] тяготело к ритуалу. Оно вовлекало в свою сферу искусство и активно на него воздействовало" [Лотман 1992, 290]. "Героическое действие" оказывается, таким образом, символическим. Но именно эти "высокие чувства" и ритуализированные жесты производят вполне практические эффекты на поле боя, поддерживая "военную игру" и удостоверяя власть офицера над солдатскими телами, с их непроизвольными, не наделенными значением движениями.

 

Относительная неуязвимость является формой социального отличия. В классической военной культуре оппозиция между "благородным" и "неблагородным" выстраивается как вещно-телесная: оружие и тело соответствуют друг другу, представляют собой своего рода комплекс, объективирующий социальные качества. Благородного воина достойна схватка на мечах или копьях, "честный бой" лицом к лицу - физическая дистанция между бойцами здесь непосредственно переводится в социальную. Можно сформулировать почти с математической точностью: дистанция обратно пропорциональна доблести. Однако удешевление металла, появление пороха, развитие пехотной тактики, потеря дворянами власти и феодальных прав и т.д. приводят к реконфигурации: социальные отличия объективируются теперь в телесной практике, а не конституции, в "высоких чувствах" и ритуализированных жестах. Вооруженный символическим оружием дворянин демонстрирует хладнокровие, стоя под пулями. Честь требует от него заботиться не о том, чтобы избежать гибели, но о том, чтобы закончить свою жизнь остроумным motto. 

 

Литература

 

Батюшков – Батюшков К.Н. Чужое - мое сокровище // http://feb-web.ru/feb/batyush/texts/bop/bop-410-.htm.

Вестбрук, Ратти – Вестбрук А., Ратти О. Секреты самураев: боевые искусства феодальной Японии // http://lib.rus.ec/b/173251/read

Волков 2002 – Волков С.В. Русское офицерство как историко-культурный феномен // Военно-историческая антропология. Ежегодник, 2002. Предмет, задачи, перспективы развития. М., 2002.

Волков 2003 - Волков С.В. Русский офицерский корпус. М., 2003.

Давыдов 1832 – Давыдов Д.В. Замечания на некрологию Н.Н. Раевского, изданную при Инвалиде 1829 года, с прибавлением его собственных записок на некоторые события войны 1812 года, в коих он участвовал. М., 1832.

Деметр – Деметр К. Германский офицерский корпус в обществе и государстве. 1650–1945// http://www.libma.ru/istorija/germanskii_oficerskii_korpus_v_obshestve_i_gosudarstve_1650_1945/p2.php#metkadoc4; http://www.libma.ru/istorija/germanskii_oficerskii_korpus_v_obshestve_i_gosudarstve_1650_1945/p7.php#metkadoc3

Калмыкова 2010 – Калмыкова Е.В. Образы войны в исторических представлениях англичан позднего Средневековья. М., 2010.

Контамин – Контамин Ф. Война в Средние века // http://lib.rus.ec/b/148962/read

Кошелев – Кошелев В.А. "Подвиг Раевского" и библейские установления // http://philolog.petrsu.ru/filolog/konf/2008/08-koshelev.htm.

Кревельд 2005 – Кревельд М. ван Трансформация войны. М., 2005.

Лекманов – Лекманов О.А. Генерал Раевский и сыновья. Из комментария к одной пушкинской рецензии // http://lit.1september.ru/2004/31/5.htm

Лосев – Лосев А.Ф. Гомер // http://annales.info/greece/losev/homer01.htm

Лотман 1992 Лотман Ю.М. Сцена и живопись как кодирующие устройства культурного поведения человека начала XIX столетия // Избранные статьи в трех томах. Т.1. Статьи по семиотике и типологии культуры. Таллин, 1992.

Мак-Нил 2008 – Мак-Нил У. В погоне за мощью. Технология, вооруженная сила и общество в XI-XX веках. М., 2008.

Маслов – Маслов А.А. Дзен самурая // http://www.xliby.ru/kulturologija/dzyen_samuraja/p5.php

Михайлин 2010 – Михайлин В. Копье само находит цель: χρώς и καιρός в ряде греческих сюжетов // Агрессия. Интерпретация культурных кодов: 2010. Саратов; СПб., 2010. С. 59-60.

Ницше 1990 – Ницше Ф. Ecce homo. Как становятся собой / Ницше Ф. Собрание сочинений в 2 томах. М., 1990.

Оссовская 1987 – Оссовская М. Рыцарский этос и его разновидности / Оссовская М. Рыцарь и буржуа: исследования по истории морали. М., 1987.

Плутарх 1987 – Плутарх. Избранные жизнеописания. В 2 томах. М., 1987.

Пушкин – Пушкин А.С. Некрология генерала от кавалерии Н.Н. Раевского // http://www.rvb.ru/pushkin/01text/07criticism/01criticism/0230_31lg/0918.htm

Степун 2000 – Степун Ф.А. Из писем прапорщика-артиллериста. Томск, 2000.

Тарле – Тарле Е.В. Нашествие Наполона на Россию // http://www.museum.ru/1812/Library/tarle1/part02.html#r42

Фуко 1999 – Фуко М. Надзирать и наказывать. М., 1999.

Херригель 2005 – Херригель Е. Дзен и искусство стрельбы из лука. СПб., 2005.

Хоптон 2010 – Хоптон Р. Дуэль. Всемирная история. М., 2010.

Элиас 2002 – Элиас Н. Придворное общество: Исследования по социологии короля и придворной аристократии, с Введением: Социология и история. М., 2002.

 



[i] Интересно, что в мультфильме "Три богатыря и Шамаханская царица" (2010) это различие потеряно.

[ii] См. былину "Добрыня Никитич, его жена и Алеша Попович".

[iii] Весьма показательна былина "Алеша Попович и Еким Иванович" (т.н. "алтайский вариант" сказания о бое Алеши с Тугариным), в которой он крадет победу над змеем у своего слуги Екима Ивановича.

[iv] Классический пример: греческое представление о калокагатии. Но сколь устойчива эта связь благого и прекрасного, показывает случай Ницше, для которого установить зависимость между болезнью тела и здоровьем души, между болезнью и разумом - все еще радикальный философский жест, все еще новаторство. См., например: [Ницше 1990 II, 699-700, 703-705, 710-712].

[v] Характерно, что в Японии кю-до ("путь лука") или кю-дзюцу ("техника [стрельбы из] лука") пользуется большим уважением. Однако это "исключение" находит объяснение в сложной технике стрельбы, требующей не только телесной подготовки (развитие силы, необходимой для длительного удержания более чем 20 кг натяжения, подготовка "правильного" дыхания и т.д.), но и особого психического состояния. Стрельба из лука понимается здесь как духовное действие, даже религиозная (дзенская) практика. Лучник не должен быть сосредоточен на цели, его задача - самозабвение, состояние "наивысшего напряжения без всякой цели": тетиву должно отпускать "Оно". См.: [Херригель 2005]

Формирование канонов, учений и школ, стремление к техническому совершенству, наделение действия ценностью вне зависимости от его результата (центральная максима бусидо: "жить так, словно ты уже мертв"), характерные для японской военной культуры, оказались весьма эффективным средством выстраивания сословных различий. Даже появление в XVI в. огнестрельного оружия не поколебало самурайского этоса.

[vi] В смысле М. Оссовской [Оссовская 1987]

[vii] А.Ф. Лосев пишет: "Ферсит - двоюродный брат Тидея и дядя Диомеда. Значит, он вовсе не из народных низов, но самый обыкновенный гомеровский аристократ" [Лосев]. Но даже и в этом случае, смысл противопоставления героев не меняется.

Во-первых, поскольку в "Илиаде" мы имеем дело еще с родовой общиной, происхождение является значимым, но далеко не единственным основанием "аристократичности". Оно ничего не гарантирует, свое право герой вынужден постоянно доказывать с оружием в руках. Более того, не гарантирована и высшая власть - даже Зевсу приходится "играть мускулами", грозя непокорным богам физической раправой (Илиада, VIII, 5-28; XV, 13-33). Любой бог и любой герой стремится конвертировать свою силу в некоторый символический капитал, добиться признания, отличится. "Социальные контакты в этом мире обязательно требуют установления того, что по отношению к миру пернатых называется "порядком клевания" ("pecking order", который у птиц показывает, кто кого клюет, а кто позволяет себя клевать). Чувствительность к почестям и к тому, чтобы их степень соответствовала заслугам здесь огромна" [Оссовская 1987, 42]. Отсюда и расточительная щедрость, соответствующая роскошному потреблению в буржуазных обществах, и исключительная чувствительность к оскорблениям, боязнь прослыть смешным (Аякс, который бросился на стадо баранов, приняв его за людей Одиссея, должен был покончить самоубийством).

Во-вторых, как показывает на другом материале Н. Элиас: "Он [дворянин] фактически лишь до той степени принадлежит к соответствующему "хорошему обществу", пока другие так полагают, а именно рассматривают его как принадлежащего к обществу. Иными словами, общественное мнение [...] имеет решающее значение как источник (социального - Е.С.) существования. [...] Человек обладал честью до тех пор, пока, по "мнению" соответствующего общества, а тем самым и в собственном сознании, он считался принадлежащим к нему" [Элиас 2002, 120]. Думаю, mutatis mutandis это описание применимо ко всем аристократичеким обществам. Статус должен воспроизводиться, символические границы, о которых идет речь, существуют только в режиме постоянно подтверждения, постоянного признания.

[viii] Весьма показательна композиция эпизода: от наставления Афиной Одиссея (Илиада, II, 165-180) к признанию войском Агамемнона как "любезного Зевсу" (277).

[ix] "Рыцарь в доспехах не имел права отступать, [...] поэтому на рекогносцировку он отправлялся невооруженным" [Оссовская 1987, 88].

В Японии, где меч называли "душой самурая", несторожное прикосновение к нему могло рассцениваться как оскорбление и требовать защиты чести (См., например: [Маслов]).

[x] Понятно, что к гомеровским описаниям боевых действий следует подходить с большой осторожностью, что необходимо учитывать жанровые особенности и т.д. Тем не менее, как пишет У. Мак-Нил: "Герои "Илиады" спешивались для ведения боя копьем [...], используя колесницы в качестве средства эффектного прибытия на поле боя (и убытия с него). Кажущееся абсурдным описание Гомера может быть точным: излагаемая им тактика обусловлена рельефом и количеством колесниц. Чтобы быть успешной, атака колесниц нуждается в критической массе, [...] но на холмистой земле Греции, бедной фуражом, колесниц было мало - гораздо меньше, чем было необходимо для достижения решающего воздействия в бою [...] колесницы стали своего рода кадиллаками наших 60-х - каждый вождь в Европе стремился обладать ими вне зависимости от возможности их эффективного применения на войне" [Мак-Нил 2008, 32].

[xi] См., например: [Плутарх 1987 II, 375, 445].

[xii] Гомеровский Ахиллес кажется удачным примером еще и потому, что, в отличие от Псевдо-Аполлодоровского, он неуязвим именно благодаря своему "от Гефеста доспеху велелепному, // Дивному, какой никогда не сиял вкруг рамен человека" (Илиада, XIX, 10-11).

[xiii] Как известно, в средневековой Европе рыцари старались не убивать друг друга. Рыцаря отличает от простолюдина отношение к смерти - и связано оно, в частности, с доспехом: "Профессиональные военные стремились максимально обезопасить себя и по возможности – даже за счет боеспособности – снизить риск смерти для себя, а нередко и для коня. "Отдать себя на волю смерти иль пленения", "отдать себя и жизнь на волю судьбы", но без всякой страсти к самопожертвованию; понятие жертвенности, абсолютной самоотверженности кажется чуждым средневековой ментальности. В результате – постоянное совершенствование доспеха, воинского, а в некоторые времена и конного; с этим связано и распространение куртуазного воинского кодекса, требовавшего щадить побежденных, но позволявшего брать их в плен и требовать выкупа. Хотя практика выкупов известна с раннего Средневековья, кажется, что она стала всеобщей и вошла в обычные правила войны благодаря тому, что, с одной стороны, христианские ценности проникли в военную среду, а с другой – на войне стали часто сталкиваться одни и те же люди, которые могли быть знакомы, могли вспомнить, узнать друг друга, сознавая схожесть своего положения и переменчивость неудач и успехов, что ясно прослеживается у Фруассара или в жизнеописании Байара" [Контамин].

Два характерных примера: "В "Хронике первых четырех Валуа", источнике XV в., описывается история одного французского солдата, происходившего из низшего сословия, который во время сражения убил графа Сент-Пола. Вместо того чтобы быть награжденным своими командирами, он был тут же ими повешен" [Кревельд 2005, 199]. "В 1404 г. крестяне из Дартмунда наголову разбили напавших на них французов [...] В итоге этого столкновения основная часть врагов была убита, поскольку английские простолюдины, сражаясь так же доблестно и умело, как и рыцари, не знали французского языка: "И хотя знатные [враги] предлагали в качестве выкупа большие суммы, грубые крестьяне полагали, что те угрожают, когда те взволнованно умоляли о сохранении жизни". Налицо полное непонимание, не только языковое, но и культурное: мольбы о пощаде воспринимаются как угрозы. Не зная, что делать с пленными, крестьяне убивают всех противников. Впрочем, и в данном случае приходиться признать, что сюжеты о расправах черни над рыцарями, о неправильной трактовке слов и жестов, выражающих желание сдаться в плен, также является популярнейшим топосом в исторической литературе, служащим либо для акцентирования внимания на социальном неравенстве противоборствующих сторон, либо для осуждения грубости простолюдинов" [Калмыкова 2010, 194].

[xiv] Примеры совсем иного, "облагораживающего" (не нивилирующего статусные различия, а напротив утверждающего их) воздействия на солдатское тело можно найти в японской военной культуре: "Негативным "эстетическим свойством" огнестрельного оружия считалось и то, что оно приводилось в действие чисто механически. Владение мечом предполагало высокую степень скоординированности таких качеств, как физическая сила, гибкость, чувство ритма и ум. Для того же, чтобы заряжать ружье, прицеливаться и нажимать на курок, требуется минимум умения и сноровки. [...] Кроме того, было что-то "неэстетичное" в самой позе, которую принимал человек во время стрельбы. Как пишет Перрин: "В Японии существовали весьма строгие правила насчет того, как должен двигаться человек хорошего воспитания, как он должен стоять, сидеть или преклонятъ колени. [...] Человек, владеющий мечом, особенно двуручным японским катана, естественным образом двигался в соответствии с этими правилами. Стрелявший же из ружья скорее нарушал их". Любопытно, как в руководствах по стрельбе времен расцвета огнестрельного оружия пытались решить эти проблемы и максимально "облагородить" позы стрелков: "Солдаты вынуждены припадать к земле, чтобы стрелять. Локти у них болят, а в бедрах сводит мышцы… Они должны расставлять колени в стороны. Тем не менее, не допускай, чтобы носки находились на расстоянии более семи дюймов друг от друга. Это выглядит некрасиво" [Вестбрук, Ратти].

[xv] "Ныне ж бесславною смертью судьбой принужден я погибнуть; // Лечь в пучинах реки, как младой свинопас" (Илиада, XXI, 281-282).

[xvi] В России они созданы "Положением об охранении воинской дисциплины и взысканиях дисциплинарных" (06.07.1863). См.: [Волков 2003, 214-217].

[xvii] Рост числа дуэлей во второй половине XIX века связан в обеих странах с увеличением офицерского корпуса за счет представителей "третьего сословия". В России в 1894 году утверждены "Правила о разбирательстве ссор, случающихся в офицерской среде", дающие суду офицеров право "удалять из своей части тех офицеров, которые отказались в подлежащих случаях потребовать или дать должное удовлетворение за оскорбление". См. также: [Хоптон 2010, 353-380].

[xviii] Положение Багратиона было отчаянным. См., например: [Тарле].

[xix] Вопрос о подлинности этой истории, вероятно, неразрешим. Гораздо важнее, что этот "подвиг" "очень быстро проник в национальную идеологию, став по существу первым "мифом" Отечественной войны, который передавался из уст в уста. Оттуда - буквально сразу же - он стал достоянием литературы и искусства. Бой на Салтановской плотине произошел в середине июля 1812 года. Уже в начале августа С.Н. Глинка, составляя в Москве 10-й номер журнала "Русский вестник", включил туда свои "Стихи генералу Раевскому". Стихи содержали следующий пассаж: "Великодушный русский воин, // Всеобщих ты похвал достоин: // Себя и юных двух сынов - // Приносишь все царю и Богу" [...] В том же 1812 году "подвиг Раевского" обрел поэтическую хрестоматийность, попав и в гимн Жуковского "Певец во стане русских воинов" [...] и в державинский "Гимн лироэпический на прогнание французов из Отечества" [...] В двухтомном "Собрании стихотворений, относящихся к незабвенному 1812 году" (М., 1814), этот "подвиг Раевского" упоминается около тридцати раз" [Кошелев].

В 1829 г. выходит "Некрология генерала от кавалерии Н.Н. Раевского", автор которой о "подвиге Раевского" не упоминает ("Некрология" была опубликована анонимно зятем Раевского М.Ф. Орловым). Затем в "Литературной газете" (№ 1 за 1830 год) А.С. Пушкин публикует короткую рецензию, в которой удивляется этому умолчанию: "С удивлением заметили мы непонятное упущение со стороны неизвестного некролога: он не упомянул о двух отроках, приведённых отцом на поля сражений в кровавом 1812-м году!.. Отечество того не забыло" [Пушкин] (См. также: [Лекманов]). А в 1832 году отдельной книжкой издаются в Москве "Замечания на некрологию Н.Н. Раевского" знаменитого Д.В. Давыдова, приходившегося покойному двоюродным братом. В "Замечаниях" "подвиг" упоминается вскользь, прекрасно, впрочем, вписываясь в создаваемый поэтом-гусаром образ "воина-философа" возрожденного "Агриколы, или Эпаминонда, или Сципиона" [Давыдов 1832, 21-23].

В "Войне и мире" Л.Н. Толстого о "подвиге" узнает Николай Ростов: "Во-первых, на плотине, которую атаковали, должна была быть, верно, такая путаница и теснота, что ежели Раевский и вывел своих сыновей, то это ни на кого не могло подействовать, кроме как человек на десять, которые были около самого его, - думал Ростов, - остальные и не могли видеть, как и с кем шел Раевский по плотине. Но и те, которые видели это, не могли очень воодушевиться, потому что что им было за дело до нежных родительских чувств Раевского, когда тут дело шло о собственной шкуре? Потом оттого, что возьмут или не возьмут Салтановскую плотину, не зависела судьба отечества, как нам описывают это про Фермопилы. И стало быть, зачем же было приносить такую жертву? И потом, зачем тут, на войне, мешать своих детей? Я бы не только Петю-брата не повел бы, даже и Ильина, даже этого чужого мне, но доброго мальчика, постарался бы поставить куда-нибудь под защиту", - продолжал думать Ростов, слушая Здржинского. Но он не сказал своих мыслей: он и на это уже имел опыт. Он знал, что этот раccказ содействовал к прославлению нашего оружия, и потому надо было делать вид, что не сомневаешься в нем. Так он и делал".

В 1885 году выходит "Чужое: мое сокровище <Из записной книжки 1817>", в которой К.Н. Батюшков, служивший у Раевского адъютантом, передает слова генерала: "Про меня сказали, что я под Дашковкой принес на жертву детей моих. "Помню, - отвечал я, - в Петербурге вас до небес превозносили". - "За то, чего я не сделал, а за истинные мои заслуги хвалили Милорадовича и Остермана. Вот слава, вот плоды трудов!" - "Но помилуйте, ваше высокопревосходительство, не вы ли, взяв за руку детей ваших и знамя, пошли на мост, повторяя: вперед, ребята; я и дети мои откроем вам путь ко славе, или что-то тому подобное". Раевский засмеялся. "Я так никогда не говорю витиевато, ты сам знаешь. Правда, я был впереди. Солдаты пятились, я ободрял их. Со мною были адъютанты, ординарцы. По левую сторону всех перебило и переранило, на мне остановилась картечь. Но детей моих не было в эту минуту. Младший сын сбирал в лесу ягоды (он был тогда сущий ребенок, и пуля ему прострелила панталоны); вот и все тут, весь анекдот сочинен в Петербурге. Твой приятель (Жуковский) воспел в стихах. Граверы, журналисты, нувеллисты воспользовались удобным случаем, и я пожалован римлянином. Et voilà comme on écrit lhistoire!" [Батюшков].

Ю.М. Лотман, впрочем, замечает, что этот рассказ не следует понимать "прямолинейно": "неосторожно было бы понимать такой билингвиальный код как свидетельство того, что для восстановления подлинных событий "римский" (вернее, "театральный") колорит следует снимать, как принадлежащий не реальному поведению участников событий, а тексту, описывающему это поведение. [...] Во-первых, код, влияющий на текст, воздействует и на поведение. Во-вторых, вполне можно допустить, что, беседуя с Батюшковым, Раевский перекодировал свое реальное поведение в другую систему - "генерал-солдат", простодушный герой и рубака [...] В примере с генералом Раевским важно, что он мог вести себя в сфере реального поведения и как герой трагедии, "римлянин", и как "генерал-солдат". Когда Раевский осуществлял второе поведение, а современники осознавали его в системе первого, — создавалась легенда, как это было с эпизодом на мосту в Дашковке. Однако оба кода принадлежали к входившим в круг реально возможных. То, что перед нами именно два кода, а не некоторое кодовое и внекодовое, чисто практическое (если это вообще возможно) поведение, свидетельствует известное стихотворение Державина «Снигирь», где в описании Суворова нечетные строки зашифрованы одним, а четные - другим образом и именно столкновение этих двух кодов порождает семантический эффект: "Кто перед ратью будет, пылая, // Ездить на кляче, есть сухари; // В стуже и зное меч закаляя, // Спать на соломе, бдеть до зари..." При этом два противоположных типа поведения, входя в структурную оппозицию, оказываются на некотором высшем уровне взаимно приравненными, что меняет сущность каждого из них, делая его специфичным именно для данной системы культурного поведения" [Лотман 1992, 294-295].

[xx] У меня нет больше крови, давшей мне жизнь. // Она в сражениях пролита за родину.

 

 
« Пред.   След. »