Рец. на кн.: Л.В. Карасев. Гоголь в тексте | | Печать | |
Автор Шаров К.С. | |
30.09.2013 г. | |
Л.В. КАРАСЕВ. Гоголь в тексте. М.: Знак, 2012, 224 с.
Существует ли особый пласт в литературном произведении, напрямую реферирующий к автору? Естественно, здесь не имеется в виду обычное отражение психологического портрета писателя на его страницах. Вопрос более широкий и связан он не только с личностью автора, но и с его жизнью, событиями, свидетелем которых он становился, его привычками и даже – телесностью. Данный вопрос относится к проблеме, который не нова в лингвистике, философии и литературоведении, однако в предложенном Л.В. Карасевым виде она предстает в ином, нежели это делалось прежде, свете. Речь идет об интеллектуальной стратегии, получившим название «онтологической поэтики», основные принципы которой были заложены автором книги более двадцати лет назад. Сейчас термин «онтологическая поэтика» стал уже «общим местом» и часто используется не в том значении, которое когда-то вложил в него автор.
Можно ли по стилю письма и некоторым скрытым знакам-референтам определить истинные философские стратегии, которые пытался реализовать писатель? – я бы так определил в одной фразе содержательное ядро онтологической поэтики. Или, если переформулировать более концептуально: может ли литературное произведение являться одновременно и микроскопом, и предметным стеклышком, с помощью которых мы рассматриваем скрытый мир микро- и нано-смыслов, культивированных писателем – уникальный мир со своими собственными законами, не подчиняющимися ньютоновской механике и аристотелевской логике? Может ли литературное произведение быть своего рода электронным сканирующим микроскопом, кварцевой пластинкой с гистологическими срезами текстов, которые всем кажутся до боли знакомыми, в которых «просто больше нечего искать» подавляющему большинству читателей?
Л.В. Карасев разделяет символическое (в лакановском смысле), символические структуры мысли, которые отождествляются с литературным стилем, и гетерогенное, неявное, забытое в структуре субъективности текста, которое отражается в скрытых референтах, поиском и анализом которых, собственно, и занимается аналитическая часть онтологической поэтики. Необычность подхода здесь состоит в том, что уровень неявно-семиотического представляет собой совершенно особую стадию становления субъективности текста. Данная стадия как раз отражает «письменную жизнь» автора, т. е. не «речь» в прямом смысле, а запротоколированную в тексте смысловую последовательность ситуаций в жизни писателя, которая является скорее сублимировано-субстанциальным, а не смысловым рядом. Онтологическая поэтика исследует эмоциональные импульсы, организующиеся в общий поток движений, звуков и ритмов, рядов и событий, физиологических ощущений и анатомических особенностей. Семиотический ряд отождествляется с телом автора и «хранится» в подсознании текста. Однако на определенной стадии интерпретации субъективности текста читателем происходит выделение «Я» автора из семиотического континуума, и дальнейшее его конституирование происходит в общем процессе означения, т. е. процессе производства языка в привычном для литературоведа смысле. Так начинается явный символический уровень, связанный с герменевтикой и всевозможными интерпретациями.
«Письмо автора» оказывается базовой составляющей текста, в отличие от традиционной «речи», становится не звуком голоса писателя, а «молчанием» и «шумами», не светом и без того явного смысла, а тенью загадочного, не тождеством имманентности, а различием. Как показано в книге «Гоголь в тексте», авторское письмо пробирается в виде метафор и сравнений в систему коренных понятий, расставляя коварные ловушки для наивного читателя, уверенного в том, что про Гоголя давно сказано все, что можно было сказать. Новая книга Л.В. Карасева увлекает читателя в ассоциативные лабиринты, нагромождает фигуры речи, пробуждает к формально-словесным играм, сбивая однозначную логику. Гоголевское письмо может проявляться и в сюжетных неувязках, и в неожиданных автокомментариях, и в смене повествовательных масок, и в отступлениях от основной темы.
Можно сказать, что онтологическая поэтика проникает в глубь текста иначе, чем традиционная герменевтика; литературоведение же как таковое с миром онтологической поэтики если и пересекается, то далеко не во всех плоскостях. Есть писатели, применительно к которым онтологический подход работает просто хорошо (скажем, Шекспир или Милн), но есть и такие, где он максимально продуктивен и дает то, что можно назвать «символическим пониманием» (именно «пониманием», а не знанием в традиционном ключе). Такие писатели – Достоевский, Платонов, Гоголь. Думаю, что успех метода онтологической поэтики применительно к этим трем писателям связан в первую очередь с тем, что каждый из них, как никто другой, исследовал человека с внутренней стороны, а не с внешней. Они рассказывали о том, как человек видит свою жизнь сам, а не то, как она представляется вынесенному за пределы контекста наблюдателю. Проще говоря, там, где вы можете найти политическое и экзистенциальное подполье, попытки скрыться от ужаса реальности («ада других людей» по Сартру) и ежедневную жизнь в таком подполье (хотя оно может скрываться и на чердаке, а не под полом), там - та область, в которой онтологическая поэтика работает наиболее успешно
Если говорить про данную книгу, то можно сказать, что ее автор проникает в структуру гоголевских миров, знакомит нас с тем Гоголем, о котором мало кто знает – с Гоголем, который подчас пугал и изумлял его самого и его знакомых. С Гоголем с невероятно болезненным и раздвоенным внутренним миром, Гоголем со страхом перед «свиными рылами», живущими в повседневной реальности, с человеком с практически переломанной личной и профессиональной жизнью, но с тайной и несгибаемой верой в Свет Христов, который когда-нибудь просветит этот мир.
В центре книги Л.В. Карасева – главы «Nervoso fasciculoso: о «внутреннем содержании гоголевских текстов» и «Сюжет поглощения», где делается попытка репрезентировать его литературное письмо Гоголя через его телесность. «Мистика ночного света» – другая фундаментальная составляющая книги. По сути, если в «Nervoso» и «Поглощении» речь идет о телесных интуициях Гоголя, то глава «Ночной свет» открывает нам духовное – не душевное – измерение писателя. Особый смысл, которым Гоголь наделял «свет ночи», отражает его понимание того, какими будут Новая земля и Новое небо после Страшного суда.
Подспудно переосмысливая Лакана, автор книги явно не соглашается с ним относительно наличия в формировании психики писателя краеугольной для всей его последующей жизни «стадии зеркала» и переносит фокус своего внимания на фазу, предшествующую процессу вхождения писателя в мир языковых структур. Он как будто предлагает Гоголю вернуться «издалека» в «пустоту», из «низа» культуры - во «вне-культуру», в творческое «детство». Таким образом, преодолевается тот заслон, который воздвигался многими поколениями литературоведов и литературных критиков, как будто нарочно пытавшихся спрятать от нас истинного, целостного Гоголя. Ведь тело, а вместе с ним дыхание и речь этого «канонизированного» писателя, были не просто конфискованы у него классиками отечественного литературоведения – его тело было превращено нашей советской культурой в неведомого чужака, выставленного на обозрение, в чахлую, мертвую куклу, в неприятного попутчика.
То, что Л.В. Карасев назвал «сюжетом поглощения», это попытка описать гоголевские сюжеты через триаду «поглощение-переваривание-отторжение». От золота – к помойке, от серебра и сияния – к глине и песку, от неба – к ногам, сапогам и грязным подошвам, от угощения за столом – к выгребной яме. Все логично! В середине же – некий мотор, трансформирующий все чистое и светлое в опошленное, мерзкое, отвратное и тошнотворное. Не просто искусственный мотор, а какой-то чудовищный полумеханический желудок, переваривающий все лучшее, что придумано и изобретено в жизни, в отходы и отбросы. Выходит, Гоголь – пессимист, если в его творчестве все доброе делается гадостью? Автор далек от такого вывода. Наоборот, говорит он, считать Гоголя пессимистом, неверующим человеком, павшим христианином, предавшимся унынию и черной тоске, – совершенно неправильно.
Не был Гоголь неверующим или потерявшим веру – несмотря на все драмы своей нелегкой жизни. Он лишь был гением подмечать всю пошлость мира, он почти один из всех русских писателей XIX в. был наделен особым рентгеновским зрением, позволяющим видеть всю гнилостную клоаку человеческих сердец. Гоголь был способен просвечивать ходячие гробы насквозь – и то, что видел там – тлен и разложение, зловоние и смрад – то и описывал. Хотя лучше сказать – не то описывал, а так описывал – дело больше не в предмете, а в методе.
Признаться, меня, как и Л.В. Карасева, всегда поражало, насколько в творчестве Гоголя много всевозможной нечистой силы: ведьм, колдунов, русалок, водяных, виев, домовых, мертвецов, смертей с косами, бесов и прочих представителей этого сословия, не говоря уже о том, что слово, начинающееся на букву «ч», встречается подчас по десять-двадцать раз на странице. Из-за этого многие произведения писателя автоматически воспринимаются в неприятно-мистическом ключе. Более того, даже когда разговор у него идет о вере, он течет в русле жутких суеверий.
Иногда может возникнуть такое чувство, что «Вечера на хуторе близ Диканьки» и «Миргород» – это пособие по черной магии опытного специалиста-колдуна, нередко прибегающего к сношениям с потусторонними силами. Это побуждало многих церковных авторов того времени весьма косо смотреть на Гоголя как на еретика, кощунника и полного безбожника, хотя, как мы знаем, у Гоголя не меньше мест, где звучат мотивы искренней любви к Богу и истинной православной веры.
Советские литературоведы нередко искажали истинный смысл его творчества, настаивая, что в отличие, скажем, от Тика, Гофмана и Жуковского с их романтическим мистицизмом, гоголевские персонажи из мира нечисти – всего лишь карикатура, к которой «сам писатель относился с насмешкой, поскольку был веселым юмористом и рассказчиком»[1]. Нет ничего более далекого от истины! Для Гоголя вся эта бесовщина была абсолютно осязаемой, реальной и невероятно устрашающей, сводящей его с ума на протяжении всей его жизни. С ней он боролся на протяжении всего своего недолгого земного пути на страшном поле брани – поле своей души.
По сути, Гоголь был монахом в миру («Я не рожден для треволнений и чувствую с каждым днем и часом, что нет выше удела на свете, как звание монаха», «Евангелист прав, сказавши, что иные уже не свяжутся никогда никакими земными узами»), не имевшим собственной семьи, за всю жизнь так и не осевшим на каком-либо одном месте. Монахом без дома, без друзей, без земных привязанностей, за исключением матери и сестер. Неудивительно, что такой человек постоянно размышлял о Боге, конце и Страшном суде, о загробных испытаниях души, и о дьявольской силе, мешающей человеку спастись. Гоголь не давал обетов, но вспомним три обета монаха: безбрачия, нестяжания и послушания, и сравним их с гоголевской судьбой.
Книга Л.В. Карасева поражает своими смелыми сравнениями – многие главы даже названы так, что не остается сомнений в нетривиальности карасевской компаративистики и проведении параллелей. Сравнивается все: герои, слова, имена, вещи, предметы, фразы, события, встречи. Наверное, способность аналитически препарировать сравнения – одно из главных достоинств онтологической поэтики, и в данной книге оно блестяще реализовано. Сравнения разные по серьезности, проработанности и дальнейшим перспективам онтопоэтического анализа. Различные персонажи у автора книги, как у умелого жонглера, выстраиваются в быстрый вихрь: ведьма и кошка, Хома Брут и панночка, Тентетников и Раскольников, гусь из чеховской «Каштанки» и Иван Иванович из «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем», чиновник Поприщин и инженер-изобретатель Крейцкопф из «Эфирного тракта» и «Лунной бомбы» А.Платонова.
Признаться, я никогда не заметил бы сходства, скажем, между Тентетниковым и Раскольниковым, это, пожалуй, наиболее смелая аналогия. С первого взгляда, не сыщешь двух менее похожих друг на друга людей. Но это только для тех, кто читает «Мертвые души» и «Преступление и наказание» буквально, не ухватывая всего того, что написано между строк. Онтологическая поэтика помогает находить смыслы, упущенные при ортодоксальном чтении, и зачастую менять отношение читателя к произведению. Так и здесь: при поэтапном объяснении того, как и почему можно привести к одному знаменателю провинциального обленившегося помещика и петербургского изгоя, все осколки смыслов выстраиваются в одну мозаику, вернее даже – витраж. К концу этой главы так и хочется воскликнуть: «Это же так просто! Очевидно! Как же я сам до этого раньше не додумался, по-другому и быть не может!» Сразу вспоминается знаменитое: «Элементарно, Ватсон!» Автор словно говорит нам: «Элементарно, читатель!», и мы понимаем, что в некотором смысле логика и выводы действительно элементарны. Но без аппарата онтологической поэтики нам было бы трудно, если не сказать – просто невозможно, проводить столь невообразимые параллели.
Главный лейтмотив, на котором выстроено здание онтологического анализа гоголевского творчества – тема поглощения – гротескно подходит к самой жизни писателя. Начало: Петербургский свет, блеск, наряды, балы, мечты о славе и карьере. Середина: переваривание идиотизма людского и пророческая горечь во чреве. Конец: смертельная борьба с собой, тоска, голод, пост, страх.
Гоголь острее Пушкина видел ужас мира, но, как известно, Бог увидел этот ужас намного раньше, когда навел на Землю потоп. Однако Бог не истребил всех людей, хотя знал, что ужас продолжится и дальше. Гоголь знал, что жизнь не кончается смертью, и потом придет время, когда не будет никакого мирского чрева, переваривающего настоящее добро в гниль. Гоголь предчувствовал, что и для него, и для каждого из нас засияет-таки после грязи и праха то, что уже никогда не будет поглощено – Свет Невечерний, Свет Истинный. Л.В. Карасев, разбираясь в не очень-то веселых гоголевских сюжетных подробностях, сам онтологически оптимистичен, и этот настрой, как кажется, помогает читателю лучше понять оптимистический подтекст у Гоголя.
К.С. Шаров
|
« Пред. | След. » |
---|