«Освобождение» и свобода | Печать |
Автор Рашковский Е.Б.   
25.01.2013 г.

Гражданин

 учтите билет проездной!

- Поэзия –

        вся! –

               езда в незнаемое[i].

 

Предлагаемый читателю разговор будет связан с последней книгой российского философа Карла Моисеевича Кантора (1922-2008), посвященной личности и поэзии Владимира Маяковского. И прежде всего – в их религиозных измерениях.

Эта книга – воистину приношение любви философа к поэту. Любви ревнивой и самозабвенной. Приношение долгой жизни философа – относительно краткой жизни поэта. И потому никакие отписки и «рецензии» в данном случае невозможны. Только серьезный разговор начистоту.

Вообще, должен сказать, что знакомы мы были с Карлом Моисеевичем  еще с конца 60-х годов прошлого века. Нас связывали глубокая личная симпатия и взаимное уважение. Однако при всём при этом наши религиозно-философские воззрения – даже при некоторой близости исходных аксиом – были непримиримы. Кроме того, меня не удовлетворяло его стремление подчинить реальную фактуру истории (с ее реальными противоречиями и болью) умозрительному схематизму марксистского «проекта». Мы были людьми разных характеров, разных поколений, жизненных опытов и культур[ii]. У нас был общий гегелианский исток, только его путь шел через Маркса, а мой, скорее, – через Соловьева.



 

[i] Маяковский «Разговор с фининспектором о поэзии».

[ii] Несколько рассуждений о моих философских несогласиях с Карлом Моисеевичем см.: в [Рашковский 2006, 337-338].

Незадолго до кончины Карл Моисеевич говорил мне по телефону, что все эти годы находится в некоем критическом собеседовании со мной. Для меня такое признание было удивительным, ибо об идейных прениях наших  прошлых лет я почти что забыл. Но Вечность и Время неумолимы. Как писала Анна Ахматова, "У Бога мертвых нет"[1]. Так что приходится отвечать даже сквозь рубежи земной кончины.

 

История и «социокультура»

 

В этой книге есть слова, под которыми я готов безоговорочно подписаться: «Сознание обладает тремя духовными потенциями – религией, искусством и наукой, – от которых зависит как история, так и социокультурная эволюция»[2]. Три потенции, подобно Троице, нераздельны и неслиянны. В религии присутствуют искусство и наука, в искусстве – религия и наука, а в науке – искусство и религия. У каждой духовной потенции свое назначение. Они не только отличаются друг от друга, но и противостоят друг другу. Каждая духовная потенция имеет своего двойника: религия – религиозную идеологию, искусство – художественную идеологию (эстетизм), наука – научную идеологию (сциентизм)» [Кантор 2008, 92].

Эти три духовные «потенции», осознанно или неосознанно пронизывая души и судьбы миллионов и миллионов людей, образуют подлинную суть истории, тогда как их идеологически отчужденные, социально-присвоенные двойники – «идеологии» – образуют предпосылки «социокультурной эволюции», «социокультуры». Отношения истории духа, т.е. собственно истории, и «социокультурной эволюции» в историческом времени многозначны и колебательны, как колебательны в каждую эпоху, в каждой человеческой душе, в каждой духовной драме «коромысла» между двумя колонками кантовских антиномий – левой, позитивной, тезисной (Бог, свобода, бессмертие) и правой, эмпирической, антитезисной (случайность, обусловленность, обреченность) [Голосовкер 2010, 311-386][3].

Собственно, об этой драме на «коромыслах» космологических антиномий идет, в частности, и речь в знаменитом  афоризме Кёнигсбергского философа о двух удивляющих его вещах: «звездное небо надо мной» и «нравственный закон во мне».

Воистину, прямой, «линейной» связи между необъятностью природного мiропорядка («звездным небом») и глубинным порядком внутренней жизни человека нашему «эвклидову» разуму не дано: это – тайна Бога. Только вот вся человеческая жизнь и все творческие ее «потенции» уделяются и посвящаются прежде всего разгадке этой тайны.

И посему меня, человека Евгения (может быть, в отличие от человека Иммануила или человека Карла), поражают две несколько иные вещи: вечное самообновление эмпирического мiра через смерть и вечное самообновление внутреннего человека через чаяние бессмертия. И прямой, «линейной» связи между двумя этими порядками самообновления нашему философствующему уму не дано (см.: [Янкелевич 1966]). Разве только приоткрытая Богом Пасхальная Тайна – Тайна Воскресения – дает нам некий намек на высший порядок преодоления этого вселенского разрыва между «звездным небом» и «нравственным законом», между владычеством смерти и чаянием бессмертия [Войтыла 2011, 241-248].

Смерть – последний довод природы.

Чаяние бессмертия – последний довод человечности.

Итак, глубина религиозного опыта, подлинность художественных исканий, прорывы научной мысли есть реализация собственно истории, истории под знаком Бога, свободы и бессмертия, под знаком противоречивого и всегда недосказанного единства веры, искусства и познания. Именно полноту такой воистину «апостольской» реализации усматривает К.М. Кантор в жизни и творчестве безвременно погибшего поэта – Владимира Маяковского. Погибшего, как полагает исследователь, прежде всего благодаря гнету отчужденной от своих провиденциальных импульсов Революции. Под гнетом партийно-бюрократической и «силовой» «социокультуры». Под гнетом и травлей со стороны сложившегося на переломе 1920-х – 30-х годов победоносного, победоносиковского «реального социализма».

 

 «Апостольство» или поэзия?

 

Согласно К.М. Кантору, маяковское «апостольство», маяковское «христианство» есть прежде всего борьба против: против дооктябрьской, октябрьской и послеоктябрьской тьмы и низости [Кантор 2008, 18-19] (а уж как согласуется это воззрение с реальным наследием и реальными текстами Маяковского – это особый разговор, разговор для филологов и  текстологов). Борьба – вплоть до собственной гибели. До "полной гибели всерьез"[4].

И вот здесь, в этой точке нашего разговора вскрывается основное мое несогласие с философской позицией Карла Моисеевича. Для него Маяковский – прежде всего поэт, а потому и «апостол», свободы. Вообще, для мiровоззрения К.М. Кантора характерен традиционно-российский (а заодно и латиноамериканский) акцент на «апостольском» призвании поэта. На мой же взгляд, смысл служения поэта Богу и людям – не в проповеди, но в самой поэзии, т.е. в раскрытии и преумножении духовных, художественных и познавательных смыслов через взаимодействие слова, образа и звука. В этом, собственно, и заключается сердцевина поэтической «езды в незнаемое»…

Так вот, для меня Маяковский – прежде всего гениальнейший в русской поэзии поэт «освобождения», что, на мой взгляд, коренным образом отличает Маяковского от поэтов свободы – Пушкина и не понятого нашим философом Пастернака.

Пастернак, трактуемый К.М. Кантором на фоне Маяковского, выглядит прежде всего оппортунистом и приспособленцем. Чем-то вроде чуть облагороженного Исака Бельведонского из «Бани». Всякой исторической и текстуальной фактуре вопреки. И такому почти что голословному обоснованию этого тезиса посвящено целых сорок страниц в книге Карла Моисеевича. И это притом, что согласно нашему автору, Пастернак – «тайнопись души Маяковского» [Кантор 2008, 347]. Но вступать в полемику со всем этим комплексом недомыслий и передержек – не стану. Говоря словами одной из героинь Достоевского, – «я в торги не вступаю»[5].

Позволю себе остановиться на принципиальном для меня разграничении понятий свободы и «освобождения».

Свобода – я здесь следую за кругом  идей столь не похожих друг на друга философов прошлого столетия, как Бенедетто Кроче и Николай Бердяев, – не поддается прямолинейной расшифровке. При всей ее насущности для каждого из нас, свобода мистична и постигается лишь изнутри самое себя. Но в конечном счете она образует «единое на потребу» (Лк 10:42) человека и его истории, Хлеб и Вино истории. Именно ею и строится живой смысл нашей истории, перекрывая всё отчуждение, все тупики и срывы и самой «социокультуры», и безвылазных социокультурных противоречий. Именно она и делает историю собственно историей, ибо она, преодолевая коросту «социокультуры», образует сердцевину неприятия глумления и гнета. Беру на себя смелость отослать читателя к собственным разработкам на сей счет (см. [Рашковский 2005; Рашковский 2008, 500-518]). Хотя, впрочем, без несовершенных механизмов «социокультуры» и сама История не транслируется…

Свобода есть воистину другой лик любви. Подобно любви, она, отрицая глумление и насилие, почти бесцельна и бескорыстна, или – по словам подлинного апостола, апостола Павла – «не ищет своего» (1 Кор 13:5.). А если и «ищет», то прежде всего ищет не каких-то внешних целей, но нас с вами. Иными словами – человека в каждом из нас.

А «освобождение» – прежде всего наш протест против внешней безвылазности. Протест, подчас открывающий зоны нового рабства.

«Освобождение» – закономерный отклик человека на боли падшего мiра, тогда как свобода – его отклик на памятование о своем надмiрном призвании. «Освобождение» как некое подчас исторически неизбежное, но всё же смутное припоминание нашей онтологической свободы, всегда требует негативного объекта, оно – протестующее. Оно всегда «освобождение от…», оно всегда против кого-то. Если угодно, оно – непременная часть «негативной диалектики» «социокультуры». Оно обращается прежде всего к объективированной «социокультуре», тогда как свобода обращается прежде всего к субъекту, т.е. к тебе самому.

Освобождение и свобода чаще всего сплетены в истории, но духовно они принадлежат разным планам Бытия. И не случайно же учили мудрецы Древнего Израиля: «не спутай кинжал (харут) со свободой (херут)» [Талмуд, Пиркей Авот 6:2].

«Освобождение» – «борется» (обязательно с кем-то), свобода – взыскует. И взыскует прежде всего – самого тебя. Она не узурпируется ни «справа», ни «слева», ни революционностью, ни консерватизмом, ни коллективом, ни индивидуумом. Но она имеет свойство проницать собою мгновение и Вечность, внутренний опыт личности и долговременные потоки мысли, культуры и человеческих отношений. Ей более свойственно отдавать, нежели брать.

Она всегда недосказана, но без нее и «социокультурная эволюция» теряет всякий смысл, превращаясь лишь в санкцию опустошения и смерти.

Свобода же, соотносящая человеческие мiры с Богом и бессмертием – если вспомнить слова Евангелия от Марка – осоляет историю (Мк 9:49).

Другими словами, не подвластная никому из земнородных, она принадлежит всем.

Незрелое же чаяние свободы, заведомое смешение субъектности свободы с объектностью «освобождения», – увы, один из определяющих узлов нашей истории, с ее перманентным глумлением и рабством, с перманентным гонением на вестников «незнаемого» – поэтов – со стороны зарвавшейся «социокультуры». Мартиролог российских поэтов – убитых, доведенных до самоубийства (как это было с Есениным[6] и Маяковским), изгнанных с Родины, запертых в ГУЛАГ – можно длить до бесконечности…[7] Так что канторовская теоретическая интуиция имманентного и нередко сгущающегося в истории конфликта истории духа и тенденций самоотчуждения «социокультурной эволюции» имеет немалую объяснительную силу.  Однако боюсь, что разговор о судьбах поэзии российской не будет вполне плодотворен без усилий философии права с ее стремлением теоретически оградить человеческое чаяние «езды в незнаемое» от безбрежных притязаний со стороны «социокультуры» [Соловьев 2001, 48-55].

Маяковский – огромный поэт.

«Послушайте!» – одно из вершинных произведений русской лирики. Однако трагедией поэта оказалось торжество ненависти-«освобождения» над любовью-свободой. Слишком акцентирован у Маяковского дискурс ненависти, отмщения, расправы. Дискурс позабывшей о своих пределах и замкнувшейся на себе «социокультуры». Подлинное же апостольство – для всех, и его не замкнуть страстями и задачами «атакующего класса»[8]. Тем паче, что «атакующим классом» оказался не боготворимый поэтом пролетариат, но присвоившая его исторические чаяния и притязания верхушка идеологизированной партийной и «силовой» бюрократии. Та самая, в борении с которой, как это показано в книге Карла Моисеевича, и пал Маяковский. Сама подлинность поэтического порыва Маяковского оказалась несовместимой с характерной для тогдашней тоталитарной системы «патологической потребностью унификации всего и вся» [Кантор 2008, 151]. Об аналогичной проблематике в творческой истории Пастернака см. [Флейшман 1990].

Однако мне думается, что за одно это стихотворение «Послушайте!» или же за стихи о том, что вовек нельзя разлюбить землю, «с которою вместе мерз» (поэма «Хорошо), – в царстве мысли и поэзии два величайших среди русских поэтов свободы – Пушкин и столь антипатичный  К.М. Кантору Пастернак – должны принять Маяковского, по несчастью, отождествившего Историю со страстями «социокультуры», как одного из своих. Ибо даже отдельные отблески и интуиции свободы делают поэзию непреложным источником философского вдохновения. Потому что в конечном счете и сам основной сюжет философии – свобода.

Книга К.М. Кантора о Маяковском, прочитанная мною с болью и множеством противочувствий, все же в конечном счете свидетельствует об этой непреложности.

 

Литература

 

Войтыла 2011 – Войтыла К. Таинство Пасхальное // Иоанн Павел II. Постижение любви. М.: ВГБИЛ им. М. И. Рудомино, 2011. С. 241-248.

Голосовкер 2010 – Голосовкер Я.Э. Достоевский и Кант. Размышления читателя над романом «Братья Карамазовы» и трактатом Канта «Критика чистого разума» // Голосовкер Я.Э. Избранное. Логика мифа. М.; СПб.: Центр гуманитарных инициатив, 2010. С. 311-386.

Кантор 2008 – Кантор К. М. Тринадцатый апостол. М.: Прогресс-Традиция, 2008.

Рашковский, 2005 – Рашковский Е.Б. Осознанная свобода. Материалы к истории мысли и культуры XVIIIXX столетий. М.: Новый хронограф, 2005.

Рашковский 2006 – Рашковский Е.Б. Вновь об Афинах и Иерусалиме, или «Еврейское присутствие» в российской философской мысли ХХ столетия // Русско-еврейская культура / Под ред. О.В. Будницкого, О.В. Беловой, В.В. Мочаловой. М.: РОССПЭН, 2006. С. 325-344.

Рашковский 2008 – Рашковский Е. Б. Рассуждение о хлебе, вине и свободе, или заметки российского востоковеда и слависта на полях трудов итальянских мыслителей прошлого века // Восток как предмет экономических исследований. Очерки, статьи, разработки / Сост. и ответ. ред. А.М. Петров. М.: Ключ-С, 2008. С. 500-518.

Соловьев 2001 – Соловьев Э.Ю. Гуманитарно-правовая проблематика в философской публицистике В.С. Соловьева // Соловьевский сборник / Материалы международной конференции «В.С. Соловьев и его философское наследие». М.: Феноменология – Герменевтика, 2001. С. 29-51.

Флейшман 1990 – Fleishman L.S. Boris Pasternak and His Politics. Cambr., Mass.; L.: Harvard Univ. Press, 1990.

Янкелевич 1966 – Jankélévitch Vl. La mort. P.:  Flammarion, 1966.

 

Примечания

 



[1] Ахматова «А вы, мои друзья последнего призыва!..».

[2] Я бы позволил себе сказать и о «третьей-с-половиной» духовной потенции – философии. Ибо без последней невозможно понять природу и процессы непрерывного взаимодействия первых трех. Взаимодействия как в нашей Большой истории, так и в конкретных человеческих духовных мiрах.

[3] О своей самообреченности, самоприговоренности Маяковский размышлял еще с юности:

            Всё чаще думаю –

не поставить ли лучше

точку пули в своем конце.

Сегодня я 

на всякий случай

даю прощальный концерт («Флейта-позвоночник»).

 

[4] Пастернак, «О, знал бы я, что так бывает…».

[5] («Идиот», ч. 1, гл. VII).

[6] Как известно, за самоубийством Сергея Есенина последовал целый ряд самоубийств среди молодежи. Это событие имеет отношение и к истории моей семьи. Среди покончивших с собой вслед за гибелью Есенина был и мой родной дядя – 19-летний Яков Рашковский. Отзыв Маяковского на эту серию самоубийств был надменен:

 

 

Подражатели обрадовались:

                         бис!

Над собою

       чуть не взвод

       расправу учинил…

 

Беда только, что четыре года спустя и сам Маяковский вынужден был присоединиться к бисирующим.

[7] Это касается не только поэтов русских, но и поэтов, писавших на многих языках народов России и СССР…

[8]

Я
   всю свою
           звонкую силу поэта
тебе отдаю,
           атакующий класс.
                               (Маяковский «Владимир Ильич Ленин»).
 
« Пред.   След. »