Трагедия красоты в книге «Красота и польза» | Печать |
Автор Соловьев Э.Ю.   
15.01.2013 г.

Весной 1958 г. Борис Шрагин и я стояли на улице Горького, напротив Телеграфа. Борис Иосифович Шрагин в 1952 г. был моим учителем логики в средней школе в Свердловске, в конце пятидесятых – старшим коллегой по тесному околоильенковскому цеху эстетиков (выдающийся острослов Михаил Лившиц называл его сообществом «московских младомарксистов»). Борис Шрагин сказал: «Вот, Эрик, сейчас  я познакомлю тебя с живым воплощением замечательного эстетического императива, сформулированного Чеховым, “В человеке все должно быть прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли”».

Со стороны Кремля к нам приближался Карл Кантор.

Лицо: он походил на библейского пророка и пребывал в Христовом возрасте.

Одежда: на нем был закордонный добротный плащ, о каком мечтали в ту пору все поклонники Ремарка.

Душа: о ее достоинствах неопровержимо свидетельствовал голос.

Поставленные голоса, которые мне дотоле доводилось слышать, как правило, были поставлены под Левитана, под дикторство. Их обладатели интонационно кричали и гремели, даже если говорили совсем тихо. В бархатном баритоне Карла Кантора не было ни грана дикторства. Человек страстный, он, однако, говорил тихо даже тогда, когда громко декларировал. Секрет уникального исполнения им стихов Маяковского (о чем так часто с восхищением вспоминают), на мой взгляд, заключался в том, что он всего Маяковского читал лирически, умудряясь даже плакатные строфы изымать из митингового дискурса. Подобная дикция одними голосовыми упражнениями не достигается; за ней непременно кроется внутренняя духовная работа.

Красоту ума выявили уже первые дружеские беседы, состоявшиеся в 1958-1959 гг. В Канторе восхищала не столько даже незаурядная эрудиция, сколько редкая проработанность, цельность и укомплектованность его многознания. Уже в ту пору можно было догадаться, что он призван к великолепию историософских размышлений (которым, слава Богу, и отдался в конце жизни, - с первых лет столь подозрительной для него перестроечной свободы).

Беседующим Карлом нельзя было не любоваться. Вместе с тем чем чаще случались наши беседы, тем навязчивее преследовал меня почему-то следующий вопрос: а не сомнительно ли само словосочетание «красивая мысль»; не избыточно ли качество красоты для истинной мысли; не скрадывает ли оно нравственно значимую прозаичность и затрудненность ответственного рассуждения?

По строгому счету вопрос относился не к Кантору, а, скорее, ко мне самому, но одним из стимулов к его долгому (по сей день незавершенному) обдумыванию послужила монография «Красота и польза», подаренная мне Карлом в конце 1967 г. (М., 1967).

Это была книга интересная и странная, и именно ей я хотел бы уделить максимальное внимание в нынешнем, по необходимости кратком, мемориальном очерке.

 

***

 

Попробую прежде всего восстановить впечатления 1967 г. и предъявить их суммарно, отказываясь от какой-либо систематизации задним числом.

Хорошо помнится сам эффект встречи, продолжительной читательской встрече с автором, которого уже давно знаешь через устное общение. Восхищало (и вызвало улбыку), что многогранно красивый человек посвящает свои силы выяснению сущности красоты.

Книга Кантора была именно об этом. Его общий подход (и основной тезис) поражал своей неожиданностью, элегантностью и простотой: оказывалось, что секрет красоты, над разгадкой которого веками билась эстетика, по строгому счету, раскрывается вовсе не ею, а социальной философией и философией истории. Сущность красоты адекватно постигается и высказывается в общественном идеале. Таков, решительно настаивал Карл, коммунистический идеал Маркса и исключительно Маркса. Последнее, как особую историко-критическую интонацию, могли легче всего расслышать молодые философы – шестидесятники, сформировавшиеся под лидерством Э.В. Ильенкова. Освоить первомарксизм (а) в его аутентичности, открывающейся нам через свободное живое чтение, (б) в его глубинных связях с классическим философским наследием, (в) в его разящем отличии от господствующего (пропагандистского или кафедрального) советского марксизма, - так было услышано ими исходившее от Эвальда триединое требование–задание.

Кантор к прозелитам Ильенкова не принадлежал и не может считаться шестидесятником по времени своего идейного рождения. Он (как и сам Ильенков) был «родом из пятидесятых» и уже тогда самостоятельно взрастил свой, эстетически востребованный образ Маркса. Тем поразительнее было, что все рассуждение Кантора, начиная с общих определений искусства, кончая проектными проблемами художественных промыслов и дизайна, оказалось подчиненным ильенковскому философскому требованию–заданию.

Оно (требование–задание) подтверждалось теперь книгой «Красота и польза» как «дух самого времени»…

О том, что социальная философия Маркса допускает и даже непременно предполагает широкие эстетические экспликации, к 1967 г. было уже сказано немало (прежде всего в статьях, вышедших из-под пера Л. Столовича, Б. Шрагина, Л. Пажитнова, В. Тасалова, Ю. Давыдова). Но не было монографии, где все социокультурные феномены прекрасного с таким методологическим мастерством сводились бы к основному смыслу коммунистического идеала по Марксу. Смысл этот Карл Моисеевич определял коротко, ясно и безоговорочно: свободный осмысленный труд на базисе общественной собственности, или (хрестоматийно): труд в коллективе, но непременно обладающий достоинством свободы и творчества. В очень близком подтексте лежало следующее утверждение: общественная собственность еще не отвечает понятию коммунистической, если на деле, на практике не обеспечивает всеобщности творческого труда. Этот недосказанный, но легко вычитываемый тезис приобретал опасную остроту в обществе, которое вот уже пять лет как было заброшено в идеологическое ожидание поколенчески близкого коммунизма…

Но что было, пожалуй, самым удивительным (и лучше всего запомнилось), так это общая – глобальная по характеру – социально-критическая настроенность Кантора. В книге "Красота и польза" Марксова критика капитализма сохранена и позиционирована в качестве универсального, непредвидимо долгосрочного способа толкования всей общественной истории, состоявшейся после Маркса. Как его самочинный, свободный, никем не опосредованный кабинетный преемник, Кантор 1967 года не признает, если вглядеться, никаких региональных формационных рубежей, никакого принципиального формационного раскола мира "на два лагеря", "на две системы". Социализм – первая стадия коммунизма? – Бросьте шутить! Советский "реальный социализм" (он же "социализм развитой") – это такая же перверсия ("превращенная форма") капитализма, как и государственно-монополистическая организация на Западе, но только иным цивилизационным путем образовавшаяся…

Глобальную антикапиталистическую атаку Кантор совершает с твердостью и уверенностью концептуального энтузиаста. В его логическом построении (это поразительно!) нет ни одной фразы в модальности неуверенности и сомнения. Суждения Карла страстны и, вместе с тем, отмечены печатью холодного спокойствия, необходимого для ведения сложной и продолжительной интеллектуальной игры. Ее техника и культура – это критико-аналитическая диалектика первомарксизма. Именно диалектическое мастерство позволяет Кантору сохранять упование на предельно высокий идеал перед лицом предельно неприглядной глобальной действительности. Именно оно сопрягает в стройное целое череду затеянных им очерков (так жанр книги определяется в Предисловии).

Красота мысли Кантора – это ее диалектический блеск. Поверьте, я без всякой иронии употребляю данное выражение. Диалектически блестящими надо признать и парадоксы, которые автор задает читателю, и риторические (похожие на девизы действия) формулировки промежуточных выводов, и антитетику исходных понятий (такова сама оппозиция красоты и пользы, в которой Кантор верно усматривает одну из парадигм классической философии), и, наконец, такие синтетические концепты, как "общественное благо" и "общественная польза". Характер диалектически блестящих решений имеют также настоящие искусствоведческие и культуроведческие открытия, совершенные как бы "между делом" (в книге "Красота и польза" их по меньшей мере три).

Читатель, внимательно прочитавший Кантора и вспомнивший формулу Чехова, выразился бы совершенно адекватно, если бы сказал, что ему посчастливилось встретить человека с прекрасными мыслями…

Таково суммарное впечатление от монографии "Красота и польза", сложившееся у меня сразу по ее прочтении в 1967 г. Я закрыл книгу с отрадной и твердой уверенностью в том, что из-под пера моего друга вышло талантливое, вызывающе смелое сочинение, которое превращает в пасквиль всю идеологию ускоренного продвижения от социализма к коммунизму и проникнуто глубоко оригинальным пафосом эмансипации.

Кода позднее, в пору Перестройки, меня спрашивали, какие философские тексты 60-70-х годов уже подтачивали и расшатывали тогдашние идеологические сваи,  я в числе немногих называл и книгу "Красота и польза".

Готов ли я повторить это сегодня? – Да, без малейших колебаний, но на условии, что мне позволят сделать некоторые дополнения и пояснения.

 

***

Готовясь к написанию настоящего очерка, я, конечно же, прочел "Красоту и пользу" еще раз. Шестидесятнические впечатления получили ряд подтверждений, но я наткнулся на новую, щепетильную проблему.

Как не раз уже объяснялось, всякая идеологически значимая книга, выходившая в СССР, непременно должна была содержать идеологически-приспособительные тексты. Как минимум – ссылки на партийные документы или дежурный пересказ содержащихся в них положений (Н.В. Новиков, друг Карла Моисеевича и мой, называл это "наименьшей цензурной данью, взымаемой с публикующихся").

Идеологически-приспособительные фрагменты содержит и монография "Красота и польза". Читая ее в 1967 г., я в лучшем случае бегло просматривал их, а иногда просто пропускал. В 2012-м я в них вчитался и обнаружил, что имею дело с весьма сложными смысловыми образованиями.

Я не пишу рецензию, и это, слава Богу, избавляет меня от обстоятельного анализа подцензурных мучений 1967 г. (занятия муторного и до крайности неприятного). Замечу лишь, что идеологически-приспособительных текстов, выполненных "абы как", в книге "Красота и польза" немного. Обычно Карл Кантор нагружает их некоторым дополнительным смыслом, отсылающим к квалифицированному критико-литературному контексту, для сегодняшнего читателя уже совершенно непонятному. Читаем, например, следующее сожаление, касающееся "реального социализма": "Еще не для каждого непосредственного производителя его участие в материальном производстве является творческой деятельностью" (с. 84). Сказать "еще не для каждого" там, где следовало бы сказать "едва ли не для всех", "для большинства", значит пойти на наглую приспособительную фальшь. Но Карл Моисеевич позволяет себе это сделать, поскольку знает, что эстетикам, которым прежде всего адресуется его книга, прекрасно известна сатирическая формула расхожего лицемерия, отчеканенная одним из талантливых литературных критиков: "Еще есть у нас иные-некоторые-отдельные недостатки и изъяны".

Выражение "еще не для каждого" по формальной аналогии с этой сатирой предупреждает о вынужденной заведомой лжи, которая посредством его высказывается.

В других случаях фальшивое утверждение отменяется уличимым абсурдом, который в нем содержится. Например: "В советской эстетике нет окончательных решений и необходима полемика, чтобы получить результаты, соответствующие нашей идеологии" (с. 19) (абсурд отыскания уже известного результата, выявляющий, что идеология – "наша идеология" – стоит вне полемики).

 

Я не исключаю даже, что в этом и других случаях Карл просто издевательски валял дурака.

Вот приглашает его к себе издательский редактор-цензор (в 60-80-х гг. это основная фигура в механизме партийно-государственного надзора за печатью)… приглашает и говорит: «Мне кажется, Карл Моисеевич, что Вы напрасно полагаетесь на свободную полемику в эстетике. Полемика, знаете ли, полемикой, а истина нашей идеологии должна, знаете ли, остаться незыблемой». Тогда Карл берет и вписывает в текст сам абсурдный и трагикомичный цензорский императив: ищите истину в свободном споре, но только ту, которая вам приказана.

Читатель поймет, и важен только тот читатель, который поймет.

У идеологически-приспособительных авторских уступок, как правило, суконный язык. На в канторовской диалектически блещущей ткани они смотрятся как заплаты. От них веет тоской. Вместе с тем они помогают расслышать, что «Красота и польза» вообще представляет собой трагическую книгу о красоте.

 

***

 

Сопоставляя впечатления, полученные от книги Кантора в 1967 г., с теми, что пережиты мною полвека спустя, я не могу не выделить проблему, которая сегодня обозначается как превратности и угрозы потребительства (глобальной потребительской культуры). Где-то с 90-х гг. она наступает на нас по всем фронтам психологии, социологии и культурологии. Шестидесятые годы ее практически не знали.

К неоспоримым заслугам К.М. Кантора надо отнести то, что в книге «Красота и польза» он первым в нашей стране обозначил эту проблему и сразу, как говорится, ударил в колокол тревоги. На мой взгляд, в один ряд с его монографией можно поставить лишь шедевры шестидесятнической научной фантастики, – пару антиконсумеристских «ужастиков», вышедших из-под пера братьев Стругацких.

Термином «потребительство» Кантор в 1967 г. еще не пользовался, однако феномен потребительства обрисован им определенно и рельефно. Это сделано через новое осмысление таких достаточно давних социально-критических понятий, как «культ вещей», «власть вещей», «вещизм» и «товарный фетишизм». Последнее, как одно из важнейших выражений Марксова категориального словаря, конечно же, выдвинуто на положение ключевого и первозначимого.

Я не пишу рецензию на книгу Кантора, но все-таки, жертвуя живостью повествования, не могу не представить вашему вниманию краткий пересказ его концепции товарного фетишизма.

Обращаясь к истории капитализма в XIX и ХХ вв., Кантор выделяет два типа товарного фетишизма.

Первый, характерный для домонополистического капитализма, можно простоты ради назвать «мещанским». Уже в «мещанском обиходе», читаем мы, на передний план выдвигается забота о «видимости вещей», складывается оккультное отношение к видимости, а сама вещь «принимает на себя функции "хранителя" и показателя богатства» (с. 243). (Вспомним о вещах, запираемых в сундуки, или в особых обстоятельствах выставляемых напоказ.) Это похоже на средневековое собирание сокровищ и ведет к эффекту «вещного консерватизма».

Крутые перемены происходят с того времени, как на экономической арене появляется «монопольное товарное хозяйство» (с. 244) (это понятие, введенное К.М. Кантором, восхищает меня своей простотой и смысловой емкостью). На базе прежде утвердившегося мещанского вещизма организуется и приводится в действие «рыночно-принудительная регулярная смена всего вещного состава среды», когда «мода следует за модой в каком-то бешеном темпе» и все устраивается так, чтобы «выгоднее было приобрести новую вещь, чем ремонтировать старую» (там же). В итоге, отчеканивает Кантор, власть над потреблением получают «производство на срочный износ и модернизацию всей экономики» (с. 247).

Особым и новейшим подвидом внутри этого типа товарного фетишизма является «конформистская реформа фетишизма» (с. 246).

Разъясняя данное понятие, совершенно новое для всей марксистской традиции, Кантор опирается на талантливые исследования, которые в середине 60-х гг. вышли из-под пера наших социологов-американистов (см. [Новиков 1963; Замошкин 1966][i]. В них были детально проработаны (а) тема престижного потребления, (б) тема престижа и социального статуса, (в) тема изнурительной потребительской гонки, на которую обрекает внутрикорпоративная конкуренция. Рассматривая разные аспекты этой новой тематики, вплоть до товароведческих и эстетических, Кантор утверждает свой оригинальный подход к определению социальной функции дизайна

Перечитывая сегодня книгу «Красота и польза», я ясно вижу актуальную значимость канторовской (Карловой, или, если хотите, Карлово Марксовой) концепции товарного фетишизма, – вижу в горизонте нынешней российской экономики, которая признала законы рынка и бьется над загадками модернизации.

В 1967 г. книга смотрелась совсем иначе. Свою критику потребительства Карл Кантор предъявил обществу, где хронически современными стали такие явления, как эксплуататорски низкие зарплаты, товарные дефициты и льготы.  Никогда свободно не обсуждаемые, они как пресс давили на расхожую политэкономическую мысль. Поэтому даже самые радикальные интеллигенты-шестидесятники в суждении о производстве и потреблении не подымались выше мещански-пролетарского или физиократически-крестьянского взгляда на вещи. Соответственно, любые обличения лукавств и несообразностей буржуазного потребительства должны были меркнуть и отступать перед фактом достигнутого на Западе высокого уровня массового потребления. Факт этот замалчивался и завирался, но, тем не менее, был известен любому возможному читателю книги «Красота и польза». И достаточно было ввести в поле зрения контраст уровней потребления, чтобы рассказы об ужасах вещизма и супервещизма сделались комичными, а сам рассказчик стал походить на человека, подверженного особой, кабинетно нажитой фобии.

В начале 70-х гг. мой приятель В.М. Вильчек (впоследствии известный журналист) рассказывал мне, что книгу «Красота и польза» он дочитывал под Шатурой, в деревенском доме, обследуемом под покупку. В продмаге – шаром покати, в селе – пьянь, на дворе мороз. Печь в доме оказалась старой, с поврежденным дымоходом, и достаточного тепла не давала. В шесть вечера вырубили свет (хозяева сказали: часто бывает). Когда свет врубили, Вильчек вернулся к отложенной книге Кантора и прочел в ней следующее грозное предупреждение: «Сегодня в США выпускается шестьдесят видов электрических бытовых приборов, в скором времени их число предполагают довести до ста. И среди них, такие, например, как электронагреватели тарелок, электронагреватели подушек, электроодеяла, электрическая зубная щетка и т.д., и т.п. Представьте себе квартиру, в которой содержится сто (!) различных электроприборов. Можно ли при этом говорить о высоком жизненном стандарте, о благосостоянии? Не оборачивается ли это своей противоположностью?» (с. 274).

Вильчек почувствовал себя туберкулезником, которого хотят напугать ужасами чесотки.

Но, как мы знаем, есть и другая сторона проблемы.

Сева Вильчек был мастером жесткой иронии. Он умел осмеять и рассмешить. Но он едва ли задумался над трагикомическим характером описанного им события и едва ли сумел бы с горечью и болью разъяснить шокирующую преждевременность канторовского текста для России.

Буквального смысла этого текста ирония Вильчека просто не затрагивает. Кантор прав безотносительно к потребительскому убожеству российской деревни 60-х гг., – прав в контексте универсальных цивилизационных противоречий, которые (пусть вопреки собственным социальным ожиданиям Карла) обрушились на Россию полвека спустя.

Это мое утверждение сделается более понятным, если мы со страницы, на которую сослался Вильчек, перекочуем на следующую (с. 275).

Разъясняя, что такое «благосостояние, оборачивающееся своей противоположностью», Кантор говорит: «Обилие легковых автомобилей, находящихся в личном владении, превращает автомобиль в больших городах в тормоз для быстрого передвижения, в орудие массового убийства, в социальное бедствие». Уже через 10-15 лет в больших городах России не останется ни одного человека, который не понимал бы, о чем здесь говорится. Карл Кантор предъявляет читателям наглядную антиномию вещизма и (это замечательно!) завершает ею все рассуждение о вещизме. Всякий, кто надумал бы возражать Кантору по этой теме, непременно упрется в метафору дорожной пробки. В финале своей монографии он как бы вывешивает над потребительской культурой предупреждение «Берегись автомобиля!». (Напомню, что замечательный фильм Э. Рязанова, фильм-аллегория, – это точный сверстник книги «Красота и польза»: он был запущен в кинопрокат в 1967 г. и не вызвал непонимания ни в интеллигенции, ни в народе.)

Рассуждения Карла Кантора о фетишистском отношении к вещам (к автомобилю как собственности, в частности) книгой «Красота и польза» не завершаются, продвигаясь в дальнейшем в совершенно неожиданных направлениях.

Позволю себе в этой связи сослаться на одну из наших бесед, состоявшихся в середине 80-х гг.

 

***

 

Помнится, мы надолго засели в помещении мастерской, которым Карл Моисеевич располагал как член Союза художников. Сперва почтили тему «иных уж нет, а те далече». Вспомнили Эвальда Ильенкова, в 1979-м наложившего на себя руки, вспомнили и Бориса Шрагина, который эмигрировал в начале 70-х гг., а на момент нашей встречи уже талантливо досаждал советской власти из Нью-Йорка в качестве одного из ведущих политических комментаторов радиостанции «Свобода». Потом Карл энергично похвалил мою первую публикацию о немецкой и западноевропейской реформации, появившуюся в книге «Философия эпохи ранних буржуазных революций»…

Кантор умел щедро хвалить. Он исповедовал презумпцию упреждающего доверия к таланту и в беседах с людьми, которые ему понравились, выдавал им под их талант внушительные кредиты доброго (и, конечно же, прекрасного) слова. «Старик, ты гений!», – полушутливо вдохновляли друг друга шестидесятники аксёновской чеканки. Карл Кантор отваживался не в шутку говорить на этом языке. Под мой талант он за полвека нашего знакомства выплатил огромные кредиты признания. И вот в чем был проницателен и мудр: отлично понимая, что он сильно преувеличивал мои способности, я, однако же, при всякой литературной неудаче по сей день чувствую себя виноватым не только перед Богом, но еще и перед Карлом…

Разговор о Реформации был долгим и вдруг как-то само собой перекинулся на тему потребительской культуры. Деталей не помню, но вот что примерно декларировал Кантор: реформация, начатая Лютером и завершившаяся пуританским религиозным санкционированием трудовой добросовестности, респектабельности и частной наживы, – это всего лишь первая реформация. В предвидимом будущем нас, возможно, ждет вторая (не обязательно религиозная). Она санкционирует элементарные, но, вместе с тем, универсальные, всемирные и категорически обязательные требования потребительской аскезы. Только вторая реформация способна, по-видимому, создать нравственный заслон против «фетишизма вещей», – более надежный, чем любые политические и экономические преграды, с помощью которых мы пытаемся от него заслониться.

Поддерживая Карла, я вспомнил заключительный пассаж из «Красоты и пользы» (Канторова «Берегись автомобиля!») и заговорил о том, что вторая реформация может подготовляться радикальным антиутилитарным отрезвлением, которое наступит, если в потреблении появится много разных заторов, похожих на автомобильную пробку.

И тут Карл Кантор вдруг сделал рывок в новое смысловое измерение, отсутствовавшее в монографии «Красота и польза». «Разве только в утилитаризме дело! – воскликнул он. – Собственный автомобиль для человека – это больше чем польза. Собственный автомобиль – это свобода. Это независимость пространственного перемещения, особенно ценная, когда других свобод недостает. Это такая вещь, которая в политико-юридическом поле требует права на свободное перемещение по всему миру. Может быть, и пробки в нашей столице малость рассосались бы, если б граждане СССР получили возможность на своих собственных машинах летать по Италии, по Франции, по Австралии».

Я запамятовал, куда дальше потек разговор. Но я точно помню, что он не кончился на последней фразе, вполне отвечающей известной сентенции «Когда мы были молодыми и чушь прекрасную несли». Я горько сожалел, что не запомнил продолжения.

Однако совсем недавно (где-то полгода назад) меня занесло в старую записную книжку (не дневник, а, к сожалению, просто рабочий блокнот). И вот какую заметку я там обнаружил.

 

Встретился с Карлом. Вспомнили Шрагина, который нас познакомил.

Собственный автомобиль – это прежде всего свобода. Запрос на право перемещения.

Дизайн уважения к свободе.

Вещи, отмеченные печатью уважения к правам человека.

Материальная культура непотерянного свободного времени.

[Без даты]

 

Последние три формулировки едва ли представляют собой фиксацию прямых высказываний Кантора. Они, скорее, обозначают темы нашего продолжающегося разговора[ii].

Но, несомненно, что в разговоре этом Карл творил музыку, а я ее только аранжировал, пытаясь с помощью девизных формул уловить трагическую красоту преждевременных достоверных мыслей.

 

Литература

Новиков 1963 – Новиков Н.В. Современный американский капитализм и теория социального действия Т. Парсонса // Вопросы философии. 1963. № 3.

Замошкин 1966 – Замошкин Ю.А. Кризис буржуазного индивидуализма и личность. М.: Наука, 1966.



[i] В списке литературы, который мы находим в книге "Красота и польза", названа почему-то только первая из этих работ.

[ii] В последней формулировке («материальная культура непотерянного свободного времени») угадывается проблема, которая займет заметное место в поздних работах Кантора. Идеал всеобщего творческого труда уступит здесь место идеалу «свободного времени как меры общественного богатства» и острой тревоге по поводу пагубного (потребительски-варварского!) расточения досуга.

 
« Пред.   След. »