В статье рассматриваются процессы, связанные с зарождением и развитием гражданского общества в городских общинах Западной Европы в Средние века. Статья построена на контрастном диахроническом сопоставлении двух типов жизнедеятельности и общественно-культурного устройства, вкупе с организацией пространства и времени – сельском и городском. Автор приходит к выводу, что многочисленные ограничения «естественной» свободы поведения, с которыми сталкивался человек, становясь горожанином, с лихвой окупались приобретением внутренней свободы личности и свободы общественно-экономического деяния. На страже этой свободы стоял принцип незыблемости частной собственности и соблюдения установленного правопорядка. В то же время в России, где отсутствовало развитое городское сословие, а сельские отношения распространялись на бóльшую часть городского населения, построение гражданского общества наталкивается далее на непреодолимые трудности. In his article V.G. Shchukin examines the processes associated with the birth and development of civil society in urban communities in Western Europe during the Middle Ages. The article is based on the contrast diachronic comparison of two types of life and socio-cultural unit, coupled with the organization of space and time – rural and urban. The author concludes that the numerous limitations of "natural" freedom of behavior faced by the people, becoming a citizen, is compensated by the acquisition of the inside of individual liberty and freedom of social and economic offenses. On guard this freedom was a principle of the inviolability of private property and respect for the established order. At the same time in Russia, where there was no development of the urban class, and rural relationships extend to most of the urban population, civil society building more runs into insurmountable difficulties. КЛЮЧЕВЫЕ СЛОВА: Западная Европа, Россия, средневековье, город, нравственные ценности, деревня, дворянство, бюргерство, крестьянство, феодализм, капитализм, частная собственность, свобода личности, гражданское общество. KEY WORDS: West Europe, Russia, Middle Ages, city, moral values, country, nobility, bourgeoisie, peasantry, feudalism, capitalism, private property, personal freedom, civil society.
Человеку, всю жизнь прожившему в России, трудно себе представить, что такое закрытый, компактно застроенный западноевропейский город. Он вырастает посреди лугов и полей внезапно, составляя полный контраст с окружающей природой. Суровые стены на холме или на равнине, а внутри – каменный лес тесно прижатых друг к другу домов, узкие улицы, мощенные гранитом или базальтом, сплетенные в хитрый лабиринт и все как бы состоящие из укромных уголков, в которых так легко укрыться, спрятаться от посторонних взглядов – и быть только самим собою. Там господствует порядок: в самом центре возвышается собор, чуть поодаль рыночная площадь с ратушей. Неподалеку, на одной из башен, помещают и огромные часы – гордость каждого города, с мелодичным звоном больших и малых колоколов, с движущимися фигурами апостолов, святых и даже самой смерти. И во всём видна миниатюрность защищенного пространства и скученность жизни как результат свободного выбора, во всём столь непривычная для русского человека теснота. Но стоило только человеку выйти за городские ворота, как он сразу попадал совсем в другой, сельский мир. Простора для тела и эмоций в нем немало, но любое проявление индивидуальности казалось в этом мире подозрительным, а свобода выбора, эта основная потребность мыслящего духа, наталкивалась на непреодолимые трудности. Контраст городского и сельского пространства разителен. В позднем Средневековье да и в последующие века, вплоть до промышленной революции XVIII в., человек Запада словно должен решиться на один из двух возможных вариантов жизни: или он будет до конца горожанином, не понимающим и не принимающим прелестей жизни на селе, или же до конца крестьянином или феодалом, презирающим город за его тесноту, мелочность и меркантильность. Классическим примером миниатюрного, идеально спланированного может послужить Нордлинген (Nördlingen) – небольшой город на севере Баварии [Иконников 1985, 241]. Фотоснимки из космоса, без труда находимые в Интернете, и просто фотоснимки с земли позволяют по достоинству оценить его красоту. Самое удивительное в нем – то, что на плане он овальный, почти круглый, плотно застроенный домами и церквями с красными черепичными крышами; сверху на фоне зеленых четко разлинованных полей он выглядит как чужеродное тело, как большая родинка на идеально гладкой коже. За городом, на равнине – энтропия, расслабленность и монотонность извечного аграрного ритма. Внутри стен – напряженность, четкая организация рукотворного ландшафта, стерильность городской цивилизации и никакой природы. В таком маленьком, тесном, скученном городе нет места для вольготности, так милой сердцу жителям Восточной Европы, a погулять можно только по площади после воскресной литургии. Кстати о религии. На рубеже XII-XIII вв. жители Западной Европы после долгих веков господства религиозного фундаментализма дождались наконец облегченного, компромиссного варианта загробной жизни – чистилища. Эта кощунственная с точки зрения христианской ортодоксии концепция победила во многом благодаря заметному повышению уровня жизни и была уступкой по отношению к сильным мира сего, в том числе богатым бюргерам, от пожертвований которых церковь всё более зависела. Последней пришлось санкционировать допустимость обогащения и прочих земных радостей, за что теперь грешникам совсем не обязательно грозили ввержение в печь огненную, плач и скрежет зубов (Мф 13: 42), - при условии искреннего покаяния перед смертью или... оплаченной индульгенции. Тогда же, в XIII в., Запад заново открыл такую важную вещь, как вексель [Бродель 1979, 392]. Утихли протесты Ватикана, ранее отвергавшего возможность давать деньги в рост, т.е. требовать от должника больше денег, чем занятая им сумма, на том основании, что человек не вправе торговать временем, которое целиком и полностью принадлежит Богу. Новые структуры потустороннего мира, равно как и вновь появляющиеся структуры общественной жизни – братства, корпорации, всё более усиливали привязанность горожан к «торговому» стилю жизни [Россио 1996, 210–211]. Монгольское нашествие заставило произвести в завоеванных городах Центральной Европы так называемую локацию, т.е. принять немецкое городское право. С этого момента то, что находилось внутри городских стен, жило в соответствии с правами города, которые обеспечивали человеку любого сословия личную свободу и неприкосновенность частной собственности, - с возможностью использования последней для собственного обогащения. При этом городское общество требовало от собственника организованности, порядочности, ответственности за свои поступки. Зато вне стен города по-прежнему царило право «сильного» феодала, который бесплатно использовал чужой труд только потому, что был «благородно рожденным». Если житель города пришел из деревни, он должен был приспособиться к новому для него образу жизни. Это значило забыть о просторах, об открытом горизонте и свыкнуться с теснотою каменной крепости, в которой бурлил человеческий муравейник. Жить приходилось не в собственном доме, а в общей комнате с чужими людьми – мастером, его семьей, другими подмастерьями. Дом на долгие годы, а то и на всю жизнь превращался в угол, вокруг которого скапливалась бытовая грязь: помои, человеческие отходы, дым и копоть. Горожанин не мог в такой же степени, как крестьянин, рассчитывать на помощь родственников, ибо в городе патриархальная семья легко подвергалась эрозии, падая жертвой личных корыстных интересов. Но было и много преимуществ. Жизнь в тесном городском пространстве оказывалась куда интереснее, чем на деревенском просторе. Многообразие образов жизни, возможность выбора того или иного из них, доступность контактов с разными людьми и неизбежное следствие подобной ситуации – толерантность. Крестьянин прежде всего выступал в роли родственника – горожанин же становился членом сообщества соседей и приятелей, участвовал в жизни своего улицы, квартала, цеха, часто становился членом многочисленных «братств» и товариществ. В городе жила чернь и знать, люди богатые, бедные и «средние», высокие и низкие, толстые и тонкие, работяги и бездельники, гении рынка и артистические натуры. В нем звучали разные региональные и социальные диалекты, а в городах побольше, в морских портах – и иностранные языки. Необходимо было привыкнуть к постоянным переменам: к колебаниям цен, сословным метаморфозам и к новым общественным ситуациям. В городе гораздо чаще, чем на селе, можно было стать наблюдателем или участником различного рода празднеств, процессий, «триумфов», карнавальных игр и непристойных забав, пыток и казней. В этом тесном, внутренне противоречивом мирке жизнь была столь непроста, что терпимость по отношению к чужому, умеренность и аккуратность становились жизненно необходимыми чертами характера, второй натурой. Русскому образованному человеку трудно не усмехнуться. Ну как же: умеренность и аккуратность, о которых еще в школе всем твердили, что это суть тяжелые пороки хитрых и духовно ограниченных людей – «господ Молчалиных». И почему-то никому не приходило на ум, что Молчалин – это дворянская, феодально-аристократическая идеологема среднего человека, а средними людьми или разночинцами во всей Европе, и в том числе в России, были незнатные жители городов – низшее духовенство, чиновники, ремесленники, мещане (от польского mieszczanie – горожане). Это не значит, что Грибоедов был не прав в своей критике приспособленцев – это только значит, что его критика была аристократически односторонней, в то время как необходимость приспособиться к многоликому городскому тиглю являлась объективной необходимостью. Самое время вспомнить о мещанских добродетелях. Первая и самая важная из них – civilisatia, по-русски воспитанность, следование правилам хорошего тона. Средневековые авторы хвалили жителей Майнца за необыкновенную вежливость и учтивость, миланских женщин за королевскую осанку, а граждан итальянского города города Павии за то, что они так сердечны в личных контактах и даже встают, когда кто-нибудь входит. С другой стороны, считалось неприличным слишком откровенное публичное покаяние или излияние эмоций, а больные и иные страдальцы не могли себе позволить слишком громко кричать или плакать. Спонтанная, не втиснутая в общепринятые формы откровенность или неистовая, «юродивая» религиозность также считались неуместными [Россио 1996, 220–223]. Солидарность, соседская и корпоративная взаимопомощь составляли вторую группу добродетелей [Россио 1996, 198–199]. Они ничуть не противоречили еще одной важной городской добродетели – индивидуализму. Весьма распространенной ошибкой многих русских наблюдателей западноевропейской жизни было построение следующего силлогизма: коль скоро горожанин стремится быть индивидуалистом, то исходя из личных корыстных интересов он никогда не поможет ближнему, оставит его в беде, ибо видит в нем конкурента. Подобные рассуждения – плод недоразумения, причины которого кроются в особенностях сельского, дворянско-крестьянского мышления. Индивидуализм и эгоизм – далеко не синонимы. Первое – добродетель. Разумеется, добродетель городская, мещанская, но как долго мы будем придавать понятию мещанства одно лишь отрицательное значение? Второе – порок, который распространен всюду, в том числе и в деревне. Нет никакого парадокса в том, что именно индивидуалист больше уважает чужие личные интересы и чужие убеждения. В условиях городской скученности и социальной разнородности, чреватой конфликтами, выгодно прислушаться к иначе мыслящему и живущему, даже к конкуренту, выгодно в случае надобности и помочь ему, чтобы он также уважал твои взгляды, а в случае надобности помог тебе. Разумеется, что таким образом сформулированная апология индивидуализма является идеальной схемой, а в реальной жизни всё было гораздо сложнее и нередко бесчеловечнее. Приход в город всё новых и новых переселенцев из патриархальной деревни также не способствовал социальной гармонии. Однако в принципе городское общество, как микрокосм, заключающий с себе по необходимости целую гамму малых микрокосмов, было не только цивилизованнее, но и солидарнее, в конечном итоге гуманнее деревни, ибо солидарность как свободный индивидуальный выбор, а не навязанная самой природой необходимость означает не триумф «мещанского» эгоизма, а наоборот, его посрамление и обуздание. Другой важной мещанской добродетелью была точность и пунктуальность, в своем крайнем проявлении перерождавшаяся в педантизм, которому немало досталось от многочисленных «аграрнородных» авторов. Механические часы, появившиеся на городских или церковных башнях на рубеже XIII- XIV вв.1, надолго определили ритм жизни западноевропейских городов в целом и каждого их жителя в отдельности. В мире, существовавшем в значительной степени за счет торговли, не могло быть иначе, так как сама жизнь учила горожан, что время – деньги2, а деньги – это относительная свобода и относительный, но всё же прогресс. Бесполезная трата времени считалась первым и тягчайшим грехом [Вебер 1934, 148]. Другой причиной уважения к времени была насущная потребность в сохранении установленного, т.е. придуманного и хорошо продуманного, порядка. В городе беспорядок может привести не только к большим убыткам, но также к бытовым и социальным катаклизмам, в частности к большим пожарам, распространению заразы, бунтам. Вот почему детей с малых лет не просто пускали на весь день погулять во дворе, а следили за тем, чтобы они возвращались домой, к примеру от соседей или из школы, точно по часам. Пунктуальность горожанина была непосредственным образом связана с двумя причинами: со спецификой городского труда, сводившегося к ремеслу, торговле или к учебно-научно-медицинской деятельности, и с ярко выраженной ограниченностью городской территории. Стены защищали город от грозившей ему со всех сторон опасности, и бóльшая продолжительность жизни горожан по сравнению с крестьянами уже в XIII в. подтверждает этот неоспоримый факт. Но те же самые стены, порождавшие невообразимую скученность (а строить вне стен категорически запрещало городское право), обрекали жителей города на такое в прямом смысле слова тесное взаимодействие, что строгий порядок и соблюдение строгого режима жизни, основанного на «часовом» ритме, становились самой насущной необходимостью. Безалаберность, расхлябанность и разболтанность оказались в этих условиях недопустимой роскошью «принцев» или «нищих». Специфически западной чертой городской культуры и городской добродетелью было уважение не только к натуральному, но также к формально выраженному праву и неукоснительная подчиненность установленному правопорядку. Еще Макс Вебер отмечал, что западноевропейский город в зрелой форме представляет собой совокупность пяти необходимых элементов: 1) крепостных стен с военным гарнизоном; 2) центральной рыночной площади; 3) резиденции автономного суда; 4) корпораций с юридически определенным статусом и 5) взаимно координированных органов самоуправления [Вебер 1947, 523]. Населенные пункты, обладающие первыми двумя элементами, существуют на всем земном шаре, но только в Западной Европе и в некоторых бывших колониях западноевропейских стран жизнь городов определяется тремя последующими элементами, которые относятся к сфере правопорядка и управления обществом [Пайпс 1980, 264]. Спешу заметить, что слово управление в данном случае следует понимать не с учетом привычных всем нам русских коннотаций («управлять» означает для русского человека командовать сверху, с позиции полномочной власти, которая требует от подчиненных беспрекословного исполнения своих распоряжений), а как эквивалент английского mаnаgеment или немецкого Leitung. Уже в доисторические времена в древнегерманских соседских общинах – марках – появились первые удачные попытки организовать свою жизнь самостоятельно, «снизу», и появились первые избираемые органы самоуправления – допустим, советы мудрецов (witena gemot) у англов и саксов [Пайпс 1999, 190–194]. Эти попытки удались, и удались они только в германских землях, главным образом благодаря специфическому германскому праву, к которому относились очень серьезно, ибо у германцев не принято было обходить законы или решения суда стороной или ставить обычай над установленным и формально выраженным правом. «Три кита» юридически закрепленного германского образа жизни – самоуправление, корпоративность и формальность общественных отношений – сыграли огромную роль в формировании судопроизводства, просвещения и, конечно, устройства жизни городов. Всем этим нужно было управлять, и по мере развития общества всё больше управленческих функций брали на себя не церковные, феодальные или политические иерархи, а само гражданское общество, используя для этого органы самоуправления. Западная Европа веками училась у германцев сложному искусству брать на себя ответственность за судьбы людей, не ожидая милости ни от неопределенной судьбы, ни от вполне определенного «начальства». Следует, однако, подчеркнуть, что ценою создания самоуправляемого общества она отказывалась от таких казалось бы «естественных» действий, как устройство дел «по-родственному» или «по знакомству», не прибегая к порою сложным судебным процедурам и обходя формальные запреты. В знаменитом трактате «Общность и общество» (1887) немецкий социолог Фердинанд Тённис впервые указал на кардинальное различие Gemeinschaft (общности низшего уровня, которая организована на основе неформальных, к примеру кровно-родственных или дружеских отношений) и Gesellschaft (гражданского общества, организованного на формально-правовой основе) [Tённис 2003]. Нетрудно догадаться, что первый тип отношений более характерен для деревни, второй – для города, где друг с другом соседствуют не родственники, а люди с разными взглядами и интересами. * * * Ценою гибели девственных лесов, исчезновения болот и загрязнения кристально чистых вод человек Запада достиг того, к чему особенно стремился – личной свободы. Свобода в специфически западном понимании этого слова – порождение западноевропейской городской цивилизации, городского образа жизни. Старая немецкая пословица «Городской воздух делает свободным» означала всего-навсего то, что если подневольному крестьянину удавалось убежать от своего сеньора и прожить в городе один год и один день, то он в полном соответствии с правом обретал личную свободу [Перцик 1999, 92]. Однако в тесном пространстве города дышалось свободнее также в более широком, переносном смысле. В городе человек работал и зарабатывал деньги не по повелению господина, а на свой страх и риск или как наемный рабочий, который в любой момент мог уволиться. Неаграрный, в сравнительно небольшой степени зависящий от капризов природы характер городского труда явился залогом того, что «свободолюбие» любого, в том числе восточноевропейского, города было универсальной чертой европейской культуры в целом. Макс Вебер в этой связи утверждал, что «и в древности, и в России, и на Западе с развитием денежного хозяйства город был тем местом, где совершался переход от несвободы в свободное состояние» [Вебер 1923, 30]. При этом важно подчеркнуть, что главным субъектом городской свободы была отдельно взятая человеческая личность, что нисколько не противоречило принципам корпоративности и гражданственности: наоборот, только осознающий свои права, обязанности и известные ограничения абсолютной вседозволенности гражданин мог стать относительно, т.е. реально, свободным. Как верно указывал Д.С. Лихачев, существовало три главные особенности общеевропейской культуры в духовной сфере: личностное начало, восприимчивость к другим личностям и культурам и, наконец, свобода творческого самовыражения [Лихачев 2000, 45]. На Западе Европы к этому добавлялись еще две: свобода предпринимательства и свобода гражданской деятельности3. В этом плане европейский город также противостоял деревне. Крестьянский мир представлял собою, по известному определению Роберта Редфилда, переходную стадию от примитивной общности к городскому гражданскому обществу Нового времени, основы которого были заложены уже в позднем Средневековье [Редфилд 1956, 23]. Своего рода «тирания» природы или, по меткому выражению Глеба Успенского, «власть земли» приучили крестьянина мыслить реалистически и вполне конкретно, в духе элементарного, но не рационального здравого смысла. Ему трудно было мыслить абстрактно: он знал, что такое две мили, но не умел объяснить, что такое расстояние; он знал, кто такой король, но не знал понятия власти или государства. Подходя к людям как к конкретным индивидам, без сословных, национальных или религиозных предрассудков, крестьянин был, как правило, добр и инстинктивно порядочен. Для индивидуальных, поистине свободных решений жизненных вопросов в деревне не было места, потому как личное честолюбие и личное самосознание обычно растворялись в групповом сознании большой семьи или деревенской общины [Пайпс 1980, 204–208]. Спешу, однако, заметить, что во втором тысячелетии христианской эры во многих странах Западной Европы крестьяне пользовались определенными правами, например могли непосредственно жаловаться королю на своего сеньора, а самое главное то, что право стояло на страже их собственности на землю, что отличало их от совершенно бесправных русских крепостных крестьян XVII–XIX вв. [Пайпс 1980, 201–202]. Тем не менее крестьянские права были сильно ограничены по сравнению с правами горожанина, который, в отличие от крестьянина, уже в те далекие времена был гражданином своего города. Он обладал широкими формально установленными правами и был в них заинтересован, а потому абстрактное мышление и правовое сознание были у него развиты несравненно выше, чем у крестьянина. Недаром в западноевропейских языках лексемы, обозначающие понятие «гражданин» происходят от слов «город» и «горожанин»: ср. французские слова cité и citoyen, английские (заимствованные из французского) city и citizen, немецкие Burg и Bürger. Послепетровская Россия пошла по тому же пути, образовав во времена братьев Паниных, Новикова и Радищева соответствующую кальку (град – гражданин). Важнейшей гарантией городской свободы была частная собственность. Этот древнейший правовой институт обрел наиболее сложные, продвинутые формы именно в Западной Европе. В V–X вв. вотчинное землевладение, преобладавшее в континентальной Европе, по сути дела напоминало порядки, господствовавшие в восточных деспотиях, так как тот, кто осуществлял политическую власть (суверенитет), в то же самое время являлся собственником подчиненных ему земель и живших на них людей. Теоретически вся земля в вотчине принадлежала властелину, а остальные жители этой территории пользовались ею условно, например в форме ленна. Со временем, однако, условное землевладение всё чаще трансформировалось, становясь практически независимым от суверена и переходящим по наследству от поколения к поколению. В XI в. Запад заново открыл римское право, которое ясно и однозначно определяло институт частной земельной собственности, и процесс превращения вотчин в частные феодальные поместья и крестьянские наделы еще более ускорился [Ковалевский 1901; Блох 1939, 190–210]. В великолепной работе «Дух, лицо и стиль русской культуры» Федор Степун, говоря о том, что «ни как колонизатор, ни как крепостной, ни как общинный крестьянин не был русский сельский работник полным хозяином своей земли», вспоминает немецкое слово Scholle, обозначающее как раз такой, совершенно свой участок. «Звучащее почти сакрально в немецком языке, это слово почти непереводимо на русский», – замечает философ, в равной мере принадлежавший и к русской, и к немецкой культуре [Степун 2000, 585]. И всё-таки ничто так не способствовало появлению и широкому распространению развитых форм частной собственности и прав, регулирующих взаимные отношения собственников, как появление городских общин. Если в деревне можно было превратить вотчину в частный земельный надел медленно, незаметно и неформально, в городе подобные процессы сразу же приобрели легальные формы. Дело было в том, что товары можно было продавать, а деньги пускать в оборот или инвестировать только тогда, когда их обладатель является их несомненным легальным владельцем. Поскольку торговля предполагает, что продавец действительно обладает каким бы то ни было товаром, и поскольку торговля, основанная на отсроченной во времени доставке товара или позднейшей оплате, составляет главный предмет всевозможных сделок, становится практически неизбежным то обстоятельство, что собственность и связанные с ней договорные отношения в жизни города должны занимать столько же места, сколько они занимают в разного рода капиталистических институтах [Розенберг, Бирдцел 1986, 50]4. Таким образом, характер специфически городских занятий стал причиной того, что тон в городе задавали частные владельцы. Частными, т.е. принадлежавшими обособленным, индивидуальным владельцам, были земельные участки, на которых могло вестись строительство, жилые дома, торговые и хозяйственные помещения, а также движимое имущество – деньги, товары, одежда, предметы домашнего обихода и прочее. К началу XIII в. старые феодальные обычаи, сильно ограничивающие свободу предпринимательства и воспринимавшиеся третьим сословием как унизительные, были практически везде на Западе заменены либеральными системами, защищавшими интересы горожан. Предприниматели пользовались услугами независимых городских судов, могли свободно нанимать рабочих, осуществляли контроль над весами, складскими помещениями и рынками [Россио 1996, 182–183]. Во всём этом еще не было ничего принципиально нового: точно так же обстояли дела и в городах античного мира. Неслыханное доселе новшество заключалось в том, что в феодальном мире, где каждый человек был подчинен другому человеку, а то и прикреплен к земле, появилось целое сословие иного рода собственников – живших за счет ремесла и торговли, богатых, а главное, лично свободных. И хотя социалисты XIX в. не без основания указывали на темные стороны свободы, основанной на частной собственности, неоспоримо то, что и наемный работник, и даже обнищавший пролетарий, которому, по словам Маркса, нечего терять, кроме своих цепей, в отличие от крепостного крестьянина, всё равно обладает личной свободой. Никто не отнимет у него права свободного выбора жизненных путей, никто не в силах заставить согласно лишь обычаю, без собственной воли совершать те или иные поступки, никто, наконец, не может заставить его даром работать на себя и на других. Если сегодня у него нет ни свободы, ни собственности, то завтра то и другое может появиться, – хотя это не значит, что обязательно появится. Мир частной собственности, он же мир общественно ограниченной, компромиссной или договорной свободы – это мир, где человеку предоставлены определенные шансы. Только лишь шансы, но всё же шансы. Ричард Пайпс открыл необычайно важную закономерность, которую можно охарактеризовать как прямо пропорциональную зависимость между развитостью двух общественных институтов – частной собственности и гражданской свободы. Где частная собственность признается неотъемлемым правом каждого человека и охраняется законом, более того – где она испокон веков сопутствует каждому человеку, как естественная и органическая часть его жизни, там человек на самом деле свободен [Пайпс 1999, 9–14]. Не абсолютная свобода, волновавшая умы «вольных казаков» и утопистов, а свобода реальная и приемлемая для всех основывается на взаимном компромиссе. Чтобы его достичь, нужны хорошо налаженные договорные отношения. Нужны механизмы, позволяющие не полюбовно, не по обычаю, а формальным образом регулировать конфликты и споры – в том числе с сильными мира сего, магнатами и монархами. Одним словом, нужно право. И кроме того, нужно правовое сознание, которое благоприятствует его нормальному функционированию. Демократические свободы получили наибольшее развитие на западе, а не на востоке Европы потому, что Западу в силу разных обстоятельств удалось уже к XIII в. в известной степени освоить или покорить природу, отделить от нее город – уникальную лабораторию относительно свободной жизни, свободного предпринимательства и общественного самоуправления, а затем там же, в городе, выработать хорошо продуманную и гибкую правовую систему, стоящую на страже как частной свободы, так и частной собственности. В этой связи обычно упоминают два великих документа – Великую хартию вольностей (Magna Carta Libertatum, 1215), которую король Иоанн Безземельный пожаловал городским общинам Лондона и других городов королевства, и немецкую Золотую буллу (Bulla aurea, 1222). Знаменательный факт: оба документа датируются XIII в., причем первый из них формально является договором, подписанным папой Иннокентием III, королем и представителем лондонских баронов. Если феодальный договор составил основу современного конституционализма, то привилегии, полученные горожанами от местных властелинов, можно считать фундаментом современных гражданских прав. Все мужчины, жившие в пределах городских стен, обладали, в соответствии с Магдебургским правом или с его аналогами, одинаковым правовым статусом и правом участвовать в общих коммунальных собраниях. Это было беспрецедентным новшеством, поскольку воплощало в жизнь невиданный доселе принцип территориального права, вместо прав, обусловленных позицией в социальной иерархии. Лично свободными были все без исключения жители таких городов [Пайпс 1999, 169–170]. Так посреди аграрного общества, как оазисы среди пустыни, появились островки свободы, правопорядка и гражданского самоуправления. С этого момента urbanitas может не только рифмоваться с libertas, но и в значительной степени становится синонимом свободы5. * * * А что было на Руси? Начну издалека, то есть... с современности. Даже сейчас, в эпоху всемирной глобализации и культурной униформизации, и житель России, и ее иностранный наблюдатель могут легко убедиться в том, что русская культура глубоко дихотомична. Существует интеллигентный образ жизни, для которого характерным является высокий общий уровень образованности, цивилизованные (в западном понимании этого слова) формы внешнего поведения, высокие нравственные требования, умение держать свою волю и эмоции в известных границах и еще многое другое, многократно описанное русскими писателями. Но интеллигентов в России мало. Преобладает иной тип культурного поведения. В советские годы его можно было бы назвать колхозно-совхозным, причем это определение вполне подходило и ко многим жившим в городе рабочим, а также к людям умственного труда (по официальной номенклатуре – «служащим»), ибо поведение офицерского состава Советской Армии, милиционеров, вахтеров или бухгалтеров в принципе не отличалось от поведения колхозников. В последние два десятилетия в связи с естественной сменой поколений на смену колхозно-совхозному культурному типу приходит человек «попсы», т.е. массовой потребительской культуры, яркими примерами которой могут служить рестораны фирмы «Макдоналдз» или низкопробные боевики. Так или иначе на протяжении всего ХХ в. тонкому образованному слою в России противостояла могучая стихия полуобразованности. Но особенно примечательно в данном случае то, что третьей культурной силы, которая способствовала бы взаимопониманию или хотя бы сглаживанию существующего между простонародьем и интеллигенцией антагонизма, в нашей стране пока что не существует. Причиной так сложившейся ситуации обычно считается развращающее влияние советского образа жизни. В самом деле трудно переоценить крайне отрицательную роль советского строя и трудно не согласиться с тем, что такой культурный тип, как булгаковский Шариков, мог появиться не ранее 1917 г. в результате целой серии исторических катаклизмов, начиная с проигранной мировой войны и кончая красным террором и введением военного коммунизма. Однако культурной триады (аграрно-крестьянский традиционализм – феодальная куртуазность – бюргерский демократизм) в качестве основополагающего принципа всего строя национальной культуры в России не существовало и до Первой мировой войны, несмотря на наличие трех соответствующих ей общественно-хозяйственных укладов. При самом поверхностном взгляде на Россию классического периода (вторая половина XVIII в. – начало XX в.) вновь и вновь бросается в глаза очевидная социально-культурная дихотомия. С одной стороны, мы видим нищую допетровскую деревню, с другой же – богатую дворянскую усадьбу, колыбель и надежное прибежище высочайших достижений отечественной культуры, обитатели которой, с некоторыми оговорками, вели себя вполне по-европейски. И это несмотря на то что жизненная практика неразрывно связывала высшее и низшее сельское сословие множеством неразрывных нитей. У дворян и крестьян, как в Западной Европе и во всем остальном мире, была общая забота – вовремя вспахать землю, вырастить и собрать урожай, обеспечить хороший приплод скота. Однако культурные навыки и культурные традиции русского крестьянина и русского дворянина классической поры восходили к совершенно разным источникам. Даже по-русски они говорили как бы на разных языках6, потому что были воспитаны в духе разных представлений об основополагающих ценностях и пользовались разными культурными кодами, а потому были обречены не только на сословный антагонизм, но и на полное взаимное непонимание. Не книжные и заморские – христианские, а «тутошние», «нормальные» – языческие представления преобладали в миросозерцании и во внутренне когерентной системе ценностей крестьянина. В то же время культурное поведение русского образованного дворянства было основано не на продолжении средневековой национальной традиции, а на подражании западным – античным и христианским образцам. Традиции древнерусских бояр и дружинников были не просто давно забыты – на протяжении ряда веков они запрещались и насильственно подавлялись верховной государственной властью, поскольку та не без причины видела в них культурную программу политической оппозиции. Последнюю точку в этом процессе поставила деятельность Петра I. Понимая глубочайший драматизм подобного рода преобразований, я не вижу в них, однако, признаков катастрофы и в целом оцениваю их положительно, потому что дальнейшее развитие элитарной отечественной культуры (но не культуры социальных низов) обеспечило ее небывалый расцвет и принесло честь и славу нашему отечеству. Как справедливо заметил Герцен, русский народ «в ответ на царской призыв образоваться – ответил через сто лет громадным явлением Пушкина» [Герцен 1954–1966 VI, 18], а после Пушкина явились Гоголь и Достоевский, Чайковский и Менделеев, Мейерхольд и Бахтин. Вряд ли всё это было бы возможно без насильственного петровского поворота. Позволю себе всё же обратить внимание на то обстоятельство, что просвещенное русское дворянство XVIII в., обращая взоры на современную ему Западную Европу, усваивало не куртуазную культурную модель в ее чистой, феодально-антибюргерской форме, а именно городскую западную культуру, облагороженную на заре Нового времени благодаря многовековому ее диалогу с королевским дворцом, феодальным замком и усадьбой знатного землевладельца. Именно дворянство, зачастую вопреки своим так называемым «классовым интересам», взяло на себя задачу демократизации и рационализации общественной жизни и культурных образцов, в определенном смысле выполняя в России ту же роль, которая на Западе стала уделом третьего сословия [Кантор 2008, 245–260]. Дворянские усадьбы явились очагами городской упорядоченности, городского демократизма, городской веротерпимости посреди чуждой всему этому стихии полуазиатского русского села [Щукин 2008, 443–446]. В противоречивом, дихотомичном строе общенациональной культуры ее магистральная дворянская линия развития в конечном итоге оказалась ближе по духу исконно городской, разночинно-интеллигентной – их трудный диалог во второй половине XIX в. всё же оказался возможным и плодотворным. Этому вселяющему надежду согласию, как безмолвный Сфинкс, противостояла культура крестьянского большинства, предвещая одну из величайших трагедий жестокого ХХ в. – трагедию русской городской интеллигенции в бушующем море «колхозности» и «совхозности». Одной из причин этой трагедии было то, что западноевропейская тринарная система взаимодействия социально-культурных традиций так и не была воспринята в России, которая оставалась верна культурной бинарности, в духе раннесредневекового pro et contra. Литература Ковалевский 1901 – Kowalewsky M. Die Ökonomische Entwicklung Europas bis zum Beginn der kapitalistischen Wirtschaftsform. Bd. 1. Berlin, 1901. Блох 1939 – Bloch M. La société féodale; la formation des liens de dépendance. Paris: A. Michel, 1939. Бродель 1979 – Braudel F. Civilisation matérielle, économie et capitalisme, XV–XVIII siècle. Les structures du quotidien, le possible et l’impossible. Paris, 1979. Pусский перевод: Бродель Ф. Материальная цивилизация, экономика, капитализм. XV–XVIII вв. Т. 1: Структуры повседневности: возможное и невозможное / Пер. с франц. Л.Е. Куббеля. Вступ. статья и ред. Ю.Н. Афанасьева. М.: Прогресс, 1986. Вебер 1923 – Вебер М. Город / Пер. Б.Н. Попова. Под ред. Н.И. Кареева. Пг., 1923. Вебер 1934 – Weber M. Die protestantische Ethik und der Geist des Kapitalismus. Tübingen, 1934. Вебер 1947 – Weber M. Wirtschaft und Gesellschaft. 3. Ausgabe. Tübingen, 1947. Вебер 1981 – Weber M. General Economic History. New Brunswick–New York: Transaction Books, 1981. Герцен 1954–1966 – Герцен А.И. Собр. соч. в 30 т. М.: Издательство АН СССР, Наука, 1954–1966. Иконников 1985 – Иконников А.В. Искусство, среда, время (Эстетическая организация городской среды). М.: Советский художник, 1985. Кантор 2008 – Кантор В.К. Санкт-Петербург: Российская империя против российского хаоса. К проблеме имперского сознания в России. М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН), 2008. Лихачев 2000 – Лихачев Д.С. Русская культура. М.: Искусство, 2000. Мругальский 2008 – Mrugalski Z. Czas i urządzenia do jego pomiaru: Zegary dawne i współczesne. Warszawa: Cursor, 2008. Пайпс 1980 – Пайпс Р. Россия при старом режиме / Пер. с англ. В. Козловского. Изд. 2-е, испр. Кембридж, Массачусетс, Harvard University Press, 1980. Пайпс 1999 – Pipes R. Property and Freedom. New York: Alfred A. Knopf, Inc., 1999. P. 190–194. Пайпс 2000 – Pipes R. Własność i wolność / Przełożył Lech Niedzielski. Warszawa: Warszawskie Wydawnictwo Literackie MUZA S.A., 2000. Перцик 1999 – Перцик Е.Н. Города мира. География мировой урбанизации. М.: Международные отношения, 1999. Редфилд 1956 – Redfield R. Peasant Society and Culture. Chicago: University of Chicago Press, 1956. Розенберг, Бирдцел 1986 – Rosenberg N., Birdzell L.E.Jr. How the West Grew Rich. New York, 1986. Россио 1996 – Rossiaud J. Mieszczanin i życie w mieście // Człowiek średniowiecza / Pod redakcją J. Le Goffa. Tłumaczyła M. Radożycka-Paoletti. Warszawa–Gdańsk: Oficyna Wydawnicza VOLUMEN, Wydawnictwo MARABUT, 1996. Степун 2000 – Степун Ф.А. Сочинения / Составление, вступительная статья, примечания и библиография В.К. Кантора. М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН), 2000. Тённис 2003 – Тённис Ф. Общность и общество. Основные понятия чистой социологии. СПб.: Фонд «Университет», 2003. Франклин 1836-1840 – Franklin B. Adrise to a joung tradesman // Franklin B. The Works of Benjamin Franklin: containing several political and historical tracts not included in any former edition and many letters official and private, not hitherto published: with notes and a life of the author / By Javed Sparks. Boston: Hilliard, Gray and Company, 1836–1840. Щукин 2008 – Щукин В.Г. Российский гений просвещения. Исследования в области мифопоэтики и истории идей. М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН), 2007. Примечания 1 Изобретателем механических часов в Европе принято считать французского математика и механика Жербера д’Орийяка, впоследствии папы Сильвестра II (Gerbert d’Aurillac, 935–1003). Историки, однако, предполагают, что в Китае подобные часы были известны уже в VIII в. Первое упоминание о башенных механических часах содержится в тексте «Божественная комедия» Данте. Согласно сохранившимся документам, башенные часы в Милане появились в 1335 г., в Падуе в 1344 г., в Лондоне в 1348 г., в Страсбурге в 1354 г., во Вроцлаве (Брацлаве, Бреслау) в 1368 г., а в Париже в 1370 г. [Мругальский 2008, 18]. 2 Бенджамен Франклин, который в 1748 г. в «Советах молодому купцу» торжественно провозглашал: «Помни, что время – деньги» и «Деньги порождают деньги» – по всей вероятности не был первооткрывателем этих двух небесспорных истин, по сей день определяющих поведение капиталиста-хозяина и капиталистического труженика [Франклин 1836–1840 II, 87]. 3 Последнюю не следует путать с деятельностью политической. Граждане западных стран получили политические права сравнительно недавно в результате широкого распространения идей Просвещения к концу XVIII в. 4 Цит по: [Пайпс 2000, 167]. Перевод с польского мой. – В.Щ. Ср. также категорическое заявление Макса Вебера: «Не существует никакого связанного с деньгами объекта, который не имел бы отношения к индивидуальному владению» [Вебер 1981, 236]. Цит. по: [Пайпс 2000, 167, примеч.]. 5 Интересно, что однокоренными словами латинского libertas – “свобода” являются городские, «цивилизованные» понятия – liber – “книга” и libra – “весы”. С другой же стороны, от пассивного глагола liceri – “торговаться” образовано существительное licentia – “вольность, свобода делать что угодно” (cр. licet – “можно, позволено”). 6 Что не всегда было вообще возможно в конце XVIII – начале XIX в., когда для многих представителей высшего дворянства родным языком и языком ежедневного общения был французский. |