Рец. на кн.: Михаил Михайлович Бахтин (серия «Философия России второй половины ХХ века») | | Печать | |
Автор Розин В.М. | |
19.01.2011 г. | |
Михаил Михайлович Бахтин. М.: РОССПЭН, 2010, 440 с. (серия «Философия России второй половины ХХ века»). В силу собственных гуманитарных предпочтений я заинтересовался этой книгой. Что еще, подумал я, можно сказать нового о Бахтине, если составитель и редактор тома В.Махлин дает библиографическую справку, из которой следует, что количество русских и иностранных работ, посвященных анализу творчества Бахтина, опубликованных к настоящему времени, значительно превышает тысячу наименований. Я хотел просто просмотреть статьи, но не тут-то было, первая же статья, В. Махлина заинтересовала меня, дальше - больше. Короче, я прочел, почти не отрываясь, весь том с начала до конца. По сути, в вышедшей книге нет слабых статей, есть трудные для понимания, особенно западных авторов (мы плохо знаем темы и контекст их обсуждений); но есть и несколько настоящих шедевров - блестящая статья В.Махлина «Замедление» (давно не читал ничего столь глубокого), С.Аверинцева «Личность и талант ученого», С.Бочарова «Об одном разговоре и вокруг него», К.Фриу «Бахтин до нас и после нас», Г.Яусса «К проблеме диалогического понимания», К.Эмерсона «Бахтин, понятый. Право, но влево». Что же для меня открылось при чтении тома? Во-первых, личность Бахтина. Я, конечно, как и многие, знал внешнюю его биографию - кружок, арест, приговор, ссылка («профессорство в Саранске, - разъясняет С. Бочаров, - в полной уже безвестности. Прогрессирующее, период за периодом, сужение поля деятельности и отход не в тень, а почти в литературное и научное небытие») (с. 72.). Но только прочитав беседу М. Бахтина с В. Дувакиным, воспоминания Ю.Кагана «Люди не нашего времени», С. Бочарова, Сергея Аверинцева, я начал понимать, отчасти почувствовал, что собой представляла личность Михаила Михайловича. Уже ради одного этого стоило прочитать. Да, крупнейший философ и литературовед ХХ столетия, причем философ, как я впервые понял, во многом сделавший себя путем самообразования[1]. Но и «человек пути», как бы сказал Мераб Мамардашвили, и «творческое одиночество», по выражению Николая Бердяева, и верность своим идеалам, и стоическое терпение, и трезвые, даже беспощадные оценки самого себя, своего не то, чтобы эгоизма, а слабости, желания жить. Чего стоит хотя бы такая констатация. «Покаянные мотивы, - вспоминает С. Бочаров, - возникали и в других беседах, причем в неслучайной увязке с темой «чужих работ». Все же известный цинизм ситуации требовал объяснения, и М.М. объяснял: «Вообще тогда разложение было в полном ходу, царило презрение к нравственным устоям, все это казалось смешно, казалось, что все это рухнуло». - М.М., и вам тоже?». - «М-да, отчасти и мне тоже. Мы ведь все предали - родину, культуру. - «А как можно было не предать?». - «Погибнуть. Я тогда же начал писать статью «О непогибших». Статью ненаучную. Конечно, не кончил и, конечно, потом уничтожил». Все это было сказано с ясным лицом и довольно весело (21.XI. 1974)» (с. 68-69). Но весело, думаю, не потому, что речь шла о чем-то веселом, а потому, что Бахтин микшировал свой образ, понимая, как странно то, что он говорит. К тому же ни родину, ни, тем более, культуру Бахтин не предал, напротив, не только сохранял их, но и развивал. Это противоречие отчасти можно понять, учитывая, что наши идеалы и реальность, как правило, не совпадают; но если большинство старается этого не замечать, то Бахтин, напротив, артикулировал и педалировал это несовпадение. Более того, он как художник «доводил» картину до конца, глядя на свою жизнь как бы со стороны. «Всё, - говорил Бахтин в разговоре с Бочаровым, - что было создано за эти полвека на этой безблагодатной почве под этим несвободным небом, все в той или иной степени порочно. - Михаил Михайлович, если не говорить пока об этой книге (Волошинова), с ней сложно, но что порочного в вашей книге о Достоевском?... - Прямо не мог говорить о главных вопросах...Философских, о том, чем мучился Достоевский всю жизнь, - существованием Божиим. Мне ведь приходилось все время вилять - туда-сюда. Приходилось за руку себя держать. Только мысль пошла - и надо ее останавливать» (с. 50). Вдумаемся, что значит постоянно останавливать закономерную разворачивающуюся мысль: травма души, ведущая, как писал Б.Пастернак в «Докторе Живаго», к микроинфарктам. Но опять же, «Проблемы творчества Достоевского» никакое не "виляние" и вообще гениальное произведение; однако Бахтину казалось, что, если бы не было идеологического террора, то он смог бы создать нечто более значительное. Трудно сказать. Я склонен согласиться с Бочаровым, что несвобода, отчасти, способствовала тому «открытию, каким являлась книга «Проблемы...» (с. 68). И согласился я бы с выводом Клода Фриу, писавшего в 1971 г.: «Вот прочему нужно отдать честь Михаилу Бахтину на многие годы вперед: этот пожилой человек задолго до нас оказался настоящим бойцом на главной линии огня» (с. 92) . Второе, что уяснил, прочитав статьи вышедшего тома: мы давно уже не слышим Бахтина (наш глаз замылен), и если хотим услышать, должны заново начинать его продумывать. Как такое может быть, вероятно, спросит читатель, Бахтин на слуху, его основные идеи тысячу раз проговорены и даже изложены в энциклопедиях и Интернете. Но именно потому и не слышим. И потому, что давно уже не думаем, не работаем, «все еще не мыслим», по выражению Хайдеггера. Есть и не зависящая от нас причина, настойчиво разъясняет В.Махлин. Потому не слышим, что тексты и мысли Бахтина «пришлись не на свое время, а на другое время», «никто в такой мере, как Бахтин, не «завис» - на сегодняшней стадии рецепции - между дореволюционным прошлым и советским прошлым русской культуры, явно не попадая ни «туда», ни «сюда» (с. 8). Потому, «что для западных читателей и интерпретаторов Бахтин, так сказать, слишком «русский», а для советских и постсоветских - слишком «европеец»; для философов - слишком «литературовед», для литературоведов - слишком «философ»...продолжать разговор с Бахтиным стало как бы незачем и некому» (с. 18). И наконец, потому, показывает Махлин, что «мы объективно оказались на исходе столетия в ситуации, так сказать, конца разговора... можно выпасть из разговора, из языка истории становления настолько, что никакие «тексты» уже не помогут...конец разговора - объективное атмосферное состояние времени, в том или ином отношении совершенно необходимое; но для наук исторического опыта и шире, для интеллигенции и общественного сознания, эта зиждительная необходимость все же оборачивается своего рода гуманитарной катастрофой гуманитарного мышления» (с. 343-345). Однако, тут же замечает Махлин, «именно состояние «конца разговора», как бы исторического обморока, если не коллапса после краха Второй империи, едва ли не впервые создает возможность «совпасть» с бахтинской мыслью и авторством, созревших после краха Первой империи, по гротескной событийно-онтологической «взаимной вненаходимости» (с. 347). Но только возможность совпасть, чтобы возможность перешла в действительность, нужна работа мысли и самоопределение. И я с помощью авторов тома начал такую работу. Что главное, спросил я себя, дал нам Бахтин? Вероятно, идею диалога, ну, еще, пожалуй, полифонического мышления и ответственного поступка. Нет, говорит С. Аверинцев, главное в другом: Бахтин заявил альтернативный аристотелевскому подход и способ мышления, осуществил, как сегодня любят говорить, «поворот»; он показал, как можно реализовать в философии гуманитарное мышление; его методология парадоксальна - это не идея нормирования (метод как «путь», как программа), а идея свободы творчества. Как пишет В.Махлин, главное увидеть в мысли Бахтина то, что «больше ее самой». Но рассмотрим это подробнее. «В сущности, - пишет Клод Фриу, - Бахтин - один из тех, кто ставит вопрос о повороте, о новом начале (redemarrage), - вопрос, который всегда был актуальным для диалектической мысли в СССР» (с. 82). «Бахтин, - как бы продолжает Сергей Аверинцев, - выбрал себе очень большого, поистине великого противника, величие которого проверено тысячелетиями, а противник этот - Аристотель (вместе с порожденной им традицией). Основоположник науки логики, непревзойденный служитель закона тождества и закона противоречия, Аристотель создал также и первую поэтику, ориентированную на идеал правильности и нормы...В противоположность этому вот темы размышлений Бахтина: слово, вышедшее из равенства себе во ознаменовании взаимопроницаемости личностных речевых сфер («диалогическое слово»); самим рождением выбитый из равенства себе жанр, сложившийся вне системы нормальных жанров; амбивалентность «верха» и «низа», взаимопереход «хвалы» и «хулы», то есть снятие всех однозначных координат оценки и установки («карнавализация») (с. 99-100). «Доминанта бахтинского представления о человеческой сущности определяется одной идеей: идеей свободы. Ради свободы человеку нужен простор «целого», между тем как расщепление, дробление «целого», урезание полноты бытия есть интеллектуальное покушение на человеческую свободу» (с. 97). И далее, как Аверинцев понимает гуманитарный подход у Бахтина. «Научное знание есть, вообще говоря, частное знание...каждая научная дисциплина в соответствии с возложенными на себя законами методической строгости снимает с реальности некую проекцию на свою плоскость и вынуждена вести будничную работу именно с этой проекцией...Если умственному усилию, затраченному на технически правильное снятие проекции, не ответит равновеликое усилие, направленное на восчувствование онтологического приоритета реальности сравнительно с проекцией, как бы нам не оказаться в фиктивном мире схем, вышедших из своей инструментальной роли и узурпировавших противопоказанную им автономию...Верховный императив гуманитарного мышления, гласящий «увидеть, вникнуть, не исказить», вытесняется покинувшим свои законные пределы императивом инженерно-устрояющего мышления, который требует изобретений, конструкций, схем, решительной борьбы с «косным» сопротивлением реальности. Вот когда гуманитарии нужны мыслители, мысль которых призвана отстоять для нее, гуманитарии, не только права на своеобычность, но само бытие предмета» (с. 96). Но не противоречит ли эта установка гуманитарного подхода другой установке Бахтина - на научность? «Из замечаний в беседах, - вспоминает Бочаров, - можно было заключить, что новую русскую философию (речь идет о русской религиозной философии. - В.Р.) он как-то не очень ценил, она у него проходила больше по разряду «свободного мыслительства», чем философии в собственном смысле. Философию же склонен был понимать как «строгую науку» (с. 65). И я, кстати, в своих работах показываю, что Бахтин мыслил очень строго, «Проблемы поэтики Достоевского» - это настоящая гуманитарная теория[2]. Нет, не противоречит установке на научность. Просто Бахтин показывает, что строгое теоретическое построение должно дополняться и направляться гуманитарной методологией, позволяющей удерживать «целое» и быть свободным. Конечно, здесь много проблем, и тем не менее, это наука, говорит Бахтин. «Науки о духе. Дух не может быть дан как вещь (прямой объект естественной науки), а только в знаковом выражении, реализации в текстах...Каждый текст (как высказывание) является чем-то индивидуальным, единственным и неповторимым, и в этом весь смысл его... он (в своем свободном ядре) не допускает ни каузального объяснения, ни научного предвидения...Возникает вопрос, может ли наука иметь дело с такими абсолютно неповторимыми индивидуальностями...не выходят ли они за рамки обобщающего научного познания. Конечно, может»[3]. Теперь тезис Махлина, утверждающего, что главное увидеть в мысли Бахтина то, что «больше ее самой»: «Для того, чтобы понятийный язык и, главное, направление бахтинской мысли стало возможным вообще заметить, нужно, как кажется, зафиксировать то в этой мысли, что в ней же самой «выходит за себя» (с. 351). Спрашивается, кто это может сделать, то есть увидеть, что мысль Бахтина «выходит за себя», «больше ее самой»? Только тот (например, Аверинцев или Махлин), кто обладает, по Бахтину, позицией «вненаходимости», ставшей возможной или в силу времени, или нового подхода, или как-то иначе. Я бы все эти парадоксы понял следующим образом; и здесь, на мой взгляд, у Бахтина брезжила гениальная идея. «Целым» для гуманитарного мышления выступает не мысль мыслящего (философа, ученого), а «мысль мыслящего и мысль по поводу этой мысли того, кто занимает позицию «вненаходимости». Второй мыслящий и, что очень важно, рефлексирующий, замыкает мысль первого, делая ее определенной. Однако, на следующем шаге рефлексии и мышления тот, кто занял позицию «вненаходимости», сам может стать объектом рефлексии. В то же время идея бахтинского диалога - это возможность снять и преодолеть любую определенность, «раскрыть» мысль, выйти на свободу. Получается, что гуманитарное, да и методологическое мышление, с одной стороны, принципиально рефлексивны, а с другой - всегда могут быть разомкнуты. Ключ к замыканию дает позиция «вненаходимости», а размыкает коммуникация (в частности, диалог, но не только он) и, как правильно отмечает Махлин, а мы это знаем по Платону, Аристотелю, Хайдеггеру и Г.П. Щедровицкому, размыкает проблематизация. В настоящее время, показывает Махлин, перед гуманитарным мышлением стоят, по меньшей мере, две проблемы: мы плохо понимаем себя и «наше общее историческое время» (с. 354). Читая статьи тома о Бахтине, я понял и еще одну вещь. Бахтин намечает схему, в которой сходятся несколько очень важных линий: рефлексия позиции и ценностей исследователя, методология гуманитарного научного познания, культурологический, психологический и семиотический подходы. Пожалуй, только намечает, удерживая целостность своей личностью. В сочетании со сказанным выше эта схема, вероятно, так привлекает западных, и да и отечественных мыслителей. Они сравнивают подход Бахтина с аналогичными поисками Лукача, Гадамера, Рорти, Деррида, Поля де Мана, Хайдеггера, и анализу этого сопоставления посвящен ряд статей вышедшей книги. Я подумал, если и другие тома серии «Философия России второй половины ХХ века» будут сходным образом провоцировать мысль, заставляя снова и снова продумывать вроде бы уже известное, то меня ожидает настоящий праздник. [1] В беседе с В. Дувакиным Бахтин вспоминает: «Канта я очень рано знал, его «Критику чистого разума» я очень рано начал читать. Притом, нужно сказать, понимал, понимал...По-немецки читал, по-немецки. По-русски я даже и не открывал...Других философов читал немецких. Очень рано...раньше кого бы то ни было в России я познакомился с Сереном Киркегором» (с. 28). [2] Розин В.М. Наука: происхождение, развитие, типология, новая концептуализация. М.- Воронеж, 2007. С. 359-372. [3] Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М., 1979. С. 283, 285, 287. |
« Пред. | След. » |
---|