Перевод как культурно-историческая проблема | | Печать | |
Автор Щедрина Т.Г. | |
17.01.2011 г. | |
Перевод как культурно-историческая проблема (отечественные дискуссии 1930-1950-х годов и современность)* * Работа выполнена при финансовой поддержке РГНФ. Проект № 09-03-00107а.
В статье рассматривается вопрос о культурно-исторической релятивности перевода. Автор анализирует позиции участников современных дискуссий по проблемам перевода в контексте истории обсуждения переводческих стратегий в России (1930-50-х гг.) и обосновывает вывод о том, что в зависимости от культурно-исторических задач выбор переводческой стратегии осуществляется всякий раз заново. Нет смысла в теоретических спорах, если не обсуждается конкретный перевод и не обсуждается вопрос о том, какие функции в культуре он выполняет. И это единственный методологически значимый содержательный вывод, который можно делать из тезиса о несоизмеримости культур и невозможности абсолютного перевода. The issue of the cultural-historical relativity of translation is considered in this article. The author analyses the positions of the participants of modern discussions on problems of translation in the context of the history of discussion of translation strategies in Russia (1930-1950-ies) and grounds the conclusion, that depending on cultural-historical goals, the choice of a translation strategy is being made every time anew. There is no sense in theoretical debates, if they do not consider a certain translation and the question of which particular function it fulfils in a certain culture. Therefore this is the only methodologically significant and substantive conclusion, which can be made of the thesis of incommensurability of cultures and impossibility of the absolute translation. КЛЮЧЕВЫЕ СЛОВА: Ключевые слова: перевод, переводческие стратегии, культурно-историческая релятивность, несоизмеримость культур KEYWORDS: Translation, translation strategies, cultural-historical relativity, incommensurability of cultures Проблемы теории перевода широко обсуждаются в современном философском и гуманитарном сообществе [См.: Куренной 2005; Автономова 2008; Махлин 2009; Смирнов 2009; Мотрошилова 2010; Артемьева, Микешин 2010][1]. В этих дискуссиях рассматриваются, как правило, не только сложившиеся переводческие стратегии («семантический реализм», «функционализм», «дистанцирование», «ассимиляция» [См.: Куренной 2005, 73-74]), но и их принципиальные основания, а также типология переводимых текстов. При этом каждый переводчик, рассуждая о своем опыте, представляет его в пространстве абстрактной дихотомии («между Сциллой и Харибдой»), где всякий раз на месте Сциллы и Харибды оказываются многозначные феномены («мысль - стиль», «буквализм - произвол» и др.), что влечет за собой череду непониманий и обсуждение заходит в тупик, если это, конечно, не обсуждение перевода какого-либо конкретного текста (философского или художественного). К примеру, и переводчик художественной литературы И. А. Кашкин[2] и переводчица философских текстов Н. С. Автономова, осмысливая свои переводческие стратегии, предлагают в текстах опираться на «мысль». Автономова пишет: «в слове мне интересно то, что понятийно, а в понятии то, что словесно» [Автономова 2002, 236]. Как переводчик (в данном случае произведений Деррида) она выбирает «мысль - умную, сильную, хитрую», потому что полагает, что «учесть оба эти плана - мысль и языковую игру - в равной мере невозможно» [Автономова 2002, 248]. А это значит, что Автономова имеет в виду мысль, которая выражена в слове (термин, понятие). Дихотомия, в которой работает методологическая стратегия Автономовой: «мысль - стиль». Кашкин полагает, что «при переводе художественной книги переводить надо не изолированный словесный знак и его грамматическую оболочку в данном языке, а мысль, образ, эмоцию - всю конкретность, стоящую за этим словом, при непременном учете всех выразительных средств, всей многосмысленности знака или многозначности слова» [Кашкин 1968]. Получается так, что мысль не выражается в слове как знаке, но стоит за ним как изменчивое содержание и потому не имеет к нему жесткой привязки. Дихотомия, в рамках которой рассуждает Кашкин: «мысль - слово». Фактически, в случае употребления слова «мысль» Автономовой и Кашкиным мы встречаемся с феноменом омонимии слов-понятий (термин Г. Г. Шпета). Поэтому в дискуссиях по проблемам перевода, в ходе которых участники опираются на высказывания того или иного теоретика перевода, не следует забывать о том, что «авторитеты» употребляют одинаковые слова, но подразумевают под ними разные вещи (в зависимости от того, с каким оригиналом они работают). В данном примере неоднозначность исчезает, когда мы погружаем слово «мысль» в конкретный контекст их собственных рассуждений. А это значит, что теоретический спор о переводе будет продуктивным только в том случае, если помимо устойчивого воспроизведения метафорической дихотомии «Сциллы-Харибды» будет учитываться культурно-исторический горизонт, в котором обсуждаемые стратегии приобретают конкретность (становятся культурно-исторической реальностью). Это соображение подтверждается историей переводов и их обсуждений. Погружение современных дискуссий в историю показывает, что понимание слов-понятий «стиль», «мысль», «буквализм», «произвол» было очень разным и, к сожалению, они не всегда использовались только для отстаивания соответствующих переводческих стратегий. В процессе работы над Собранием сочинений Г. Г. Шпета я постоянно сталкивалась с обсуждением проблем перевода: и в письмах, и в стенограммах и в конспектах докладов, и опубликованных произведениях. Наибольший интерес в этом плане вызывают материалы к очередному (девятому) тому «Густав Шпет: философ в культуре»[3]: стенограмма обсуждения доклада Е. Л. Ланна по проблемам перевода «Записок Пиквикского клуба», переписка Ланна и Шпета по поводу перевода этого произведения, письма А. А. Смирнова, Г. Г. Шпета и А. Д. Радловой Л. Б. Каменеву по поводу переводов Шекспира [см.: Щедрина 2008, 81-103], критические отзывы Шпета на различные пробные переводы, сделанные по заказу издательства «Academia», и многие другие. И хотя в этих документах обсуждаются проблемы переводов художественных произведений, они актуальны сегодня и для переводчиков философских текстов, и для методологов науки, поскольку специфика современных философских текстов такова, что содержание и мысль представлены в них зачастую как языковая игра. Стиль в таком случае становится онтологической характеристикой текста и экзистенциальной характеристикой автора. Архивные документы относятся к 1930-м годам. Это время - время расцвета переводческой деятельности в Советской России. С 1922 по 1937 гг. только сотрудники издательства «Academia» перевели 273 книги (включая классическую художественную литературу, мемуары, дневники, письма, книги по философии, истории, экономике, праву, литературоведению, языкознанию, искусствоведению, науке и технике) [См.: Рац 1980][4]. В газетах и журналах того времени обсуждалось качество переводов. Все эти материалы позволяют иначе посмотреть на сегодняшние дискуссии по переводу. Прежде всего они показывают, что проблема перевода - это проблема культурно-историческая. Обратимся к стенограмме обсуждения доклада Ланна [Стенограмма 1934]. В дискуссии приняли участие: В. М. Инбер (председатель), П. И. Замойский, Г. Г. Шпет, И. А. Кашкин, Р. О. Шор. Текст доклада не приводится (основные позиции Ланна изложены в более поздних статьях и монографии [См.: Ланн 1937; Ланн 1939; Ланн 1946]). По контексту обсуждения видно, что в нем раскрываются принципы перевода (т. е. те правила, которыми Ланн, Кривцова и Шпет пользовались в процессе работы над «Записками Пиквикского клуба»)[5]. Однако Шпет уточняет: «Естественно, это не априорный принцип, а некоторое обобщение, которое сделано в результате работы и которое возникает в самом процессе работы» [Стенограмма 1934]. Для нас это уточнение Шпета очень важно, поскольку он предлагает обсуждать уже состоявшийся перевод, в котором выбор переводческой стратегии уже сделан[6]. Между тем участники продолжили обсуждение перевода, опираясь (каждый на свои) априорные принципы. Наиболее последовательным был И. А. Кашкин. Он построил свое выступление, лавируя между «Сциллой» и «Харибдой», за которыми стояли русификация и англицизм. «Первый вопрос, - говорил он, - это вопрос о пределах и, если можно так выразиться, допусках русификации и англизирования Диккенса и писателей его типа. Это связано с вопросом о точности» [Стенограмма 1934]. В качестве примера полной русификации Диккенса он привел переводы И. И. Введенского: «Когда знакомились с переводом Введенского, то смех разбирал, а иногда жутко становилось, когда Введенский во что бы то ни стало, стремится "поддидюлить" Диккенса, "пришпандорить", "по-вальяжнее" и т. д. Как говорит Введенский, тут есть смак - это выражение Джингля, но смак этот особенный, специфический, особого рода. Когда читаешь об английских ямщиках, или слушаешь английскую балладу, которая звучит так: "Как поехал наш бандит во дремучий лес. Ай-люли, ай-люли, во дремучий лес". <...> Введенский привнес в переводную литературу очень красочную переделку Диккенса и вместе с тем внес убийственную традицию, убийственную, главным образом, не для такого талантливого человека, как Введенский, которому многое прощалось, а убийственную для многих его продолжателей. Дело в том, что еще и сейчас есть переводчики, которые гордо заявляют: "Если бы имярек писал по-русски, он писал бы как я". И критика за это его хвалит. А в переводе драматургических вещей там это, очевидно, вошло в традицию. Мы недавно слышали, как говорили, что переводчики хвалятся, что у них совсем не похоже на подлинник» [Стенограмма 1934]. И далее Кашкин, уже не персонифицируя, обозначает вторую принципиальную крайность в переводе: «В противовес этому дешевому гениальничанью имеется тенденция покорного подчинения и притом подчинения иногда в спорных случаях: не только подчинение смыслам и художественным особенностям подлинника, но и подчинение чуждой обще-языковой и фонетической стихии. Они стремятся во что бы то ни стало сделать русский язык похожим на английский, вообще похожим на язык подлинника» [Стенограмма 1934]. В обсуждении Кашкин дальше общей фразы не пошел, хотя и отметил, что «этот перевод <Записок Пиквикского клуба> я не имел возможности прочитать, но этот перевод по тем отдельным страницам, которые удалось отметить, все-таки, носит некоторое влияние именно этой тенденции, хотя в основном он стремится быть, конечно, совершенно в этом отношении свободным от рабской зависимости» [Стенограмма 1934]. На мой взгляд, эта маленькая оговорка: «...я не имел возможности прочитать, но...», в данном случае еще раз ярко демонстрирует принципиально важное условие обсуждения переводческой работы и ее результатов: стратегии и принципы перевода, взятые сами по себе, вне самого перевода, не дают оснований для оценки его качества, его социального и культурного статуса. Это мое замечание наверное выглядело бы как «натяжка», если бы дискуссия не получила продолжения, в ходе которого рассуждения Кашкина по поводу принципов перевода стали наполняться довольно зловещим идеологическим смыслом в ущерб обсуждению реального контекста функционирования перевода в культуре. Место культуры, в которой реально живет перевод, выполняя свои культурно-исторические функции, занимает идеологическая среда, в которой оцениваются принципы перевода как бы сами по себе, и в которой реальный перевод - лишь пример этих принципов. Когда Кашкин обсуждал доклад Ланна в 1934 г., то во главу угла ставил сам перевод и опыт переводчика (недаром он говорит о нем как об эксперименте). В тот момент и Ланн, и Шпет занимали лидирующие позиции в сообществе советских писателей и переводчиков. Шпет в это время был одним из редакторов переводимого на русский язык Собрания сочинений Шекспира. Объектом же идеологической критики «с точки зрения принципов» Кашкина в феврале 1934 г. стал Пильняк, над которым уже в то время сгущалась атмосфера недоверия и неприятия. «Стремление к фетишизации, - говорил Кашкин, - это рабская привычка, недостаточное уважение к русскому языку. Она перестала быть свойственной нашему переводчику, канула в пучину, но эта привычка входит в моду среди писателей типа Пильняка. Пильняк не переводчик, а органический русский писатель. Возьмем его "О-кей". В погоне за американцем, он совершенно выплеснул из ванны ребенка - русский язык. У него на каждом шагу можно встретить, примерно, такие выражения - «Мутатис-мутатис:........» (читает). Вот пример обогащения русского языка. Ломкой русского языка наряду с Пильняком занимаются и другие люди, побывавшие в Америке (читает). Кто так говорит, что это за язык? А говорят это люди, приехавшие из Америки, так говорят русские, которые считают, что они русские, говорят по-русски, но вместе с тем, они подверглись.......,[7] они говорят: "Я вижу". Это голос русского эмигранта. Это курьез. Но для того, чтобы нам - переводчикам не оказаться в положении, напоминающем таких эмигрантов, вернее, чуждыми языковой стихии переводчиками, нужно тщательно поставить вопрос о преодолении фетишизма» [Стенограмма 1934]. В 1952 г. цель Кашкина - иная: перевод Ланна становится примером «ложного переводческого принципа» (как он сам формулирует) и этот отрыв от обсуждения перевода как культурно-исторического феномена позволяет ему напрямую идеологически критиковать Ланна и его перевод «Записок Пиквикского клуба». В статье 1952 г. он приводит ряд идеологических аргументов (и их идеологичность в том, что напрямую они к переводу Ланна не имеют никакого отношения, зато провоцируют неприятие самой позиции Ланна в атмосфере бушевавшей тогда кампании, направленной на борьбу с «космополитами»). Прежде всего, Кашкин ссылается на Энгельса в качестве подтверждения своего суждения о том, что «за каждым словом стоит все произведение как идейно художественное целое» [Кашкин 1968]. Далее следует цитата: «Без этого, по словам Энгельса, переводчику очень легко дать образец превращения "немецкой мысли в английскую бессмыслицу"» [Кашкин 1968]. Казалось бы, Энгельс в данном случае приведен по делу, но это только на взгляд широкой публики, для которой не важно, что Энгельс в цитируемом фрагменте говорит не о мысли (как стоящей за словом, по Кашкину), но о мысли, выраженной в слове (по Автономовой). Поскольку Энгельс обсуждает не перевод произведения в целом, но понятийно-терминологические ошибки переводчика (т.е. перевод понятий «труд» и «гражданское общество») [Энгельс 1961, 243]. Приведу еще одно, ставшее хрестоматийным[8], рассуждение Кашкина в двух редакциях (1934 и 1952 гг.). Оно показывает, как можно, руководствуясь идеологическими задачами, в свою очередь, легко манипулировать принципами перевода, превращая эти инструменты переводческой работы в средство идеологической борьбы. В стенограмме 1934 г.: «Возьмем одно место, где видно, что Введенский чувствовал Диккенса. Может быть, не умел передать, но чувствовал. Вот это место по-английски. Собираются в путь, выезжают в погоню за Джинглем, собираются быстро (читает). У Введенского какое-то ухо, конечно, было. Он слышит, что дело не просто. Что же он делает. Сначала сочиняет весь предшествующий разговор, две реплики (читает). Он стремился своими средствами ввести эту интонацию, он делает это, конечно, наивно: разбил конструкции и ввел такие наречия, как "мигом" и "бойко". Издание Academia дает более последовательную и четкую передачу (читает). То есть даны короткие фразы с существительными вначале, не совсем обычные для русского языка, но передающие энергичную конструкцию Диккенса, которая построена на внесении предлогов (........). Какими средствами это сделано. Максимально простыми. Достигнуто приближение. Вы видите здесь совсем иной подход. Введенский, вводя наречие "мигом", "бойко" передает ощущение быстроты». В статье 1952 г.: «Иногда, даже в простейших случаях периода, утрата темпа лишает его динамики и художественного смысла. Вот, например, в переводе "Записок Пиквикского клуба" читаем: "Конюхи и форейторы пустились бегом (куда?), мелькали фонари (когда?), люди бегали взад и вперед; копыта лошадей застучали по плохо вымощенному двору; с грохотом выкатилась карета из сарая (сама?), все шумели и суетились... Карету выкатили, лошадей впрягли, форейторы вскочили на них, путешественники влезли в карету". Английский текст передан технологически точно, но беда в том, что лошади кажутся деревянными, форейторы манекенами, карета игрушечной. Все точно, все на месте, но это напоминает бег на месте, а ведь у Диккенса пиквикисты спешат в погоню за Джинглем. Но переводчик, путаясь в глагольных формах и повторах, не видит того, что стоит за английской фразой и что ощутил Иринарх Введенский. В одном издании его перевода находим: "Засуетились ямщики, взад и вперед забегали мальчишки, засверкали фонари и застучали лошадиные копыта по широкому двору... Дружно выкатили карету, мигом впрягли лошадей, бойко вскочили возницы на козлы, и путники поспешно уселись на свои места". "Все шумели и суетились", - слово в слово переводит Е. Ланн, а мы ему не верим, потому что слова эти не вызывают у читателя ощущения спешки и остаются только ремаркой, без которой свободно обходится Введенский. Он взамен искусственных инверсий играет на глагольных формах, на четырех введенных им наречиях: дружно, мигом, бойко, поспешно - и, передав самую функцию диккенсовской инверсии, вызывает у читателя нужное ощущение напряженной спешки, за что простятся переводчику и неуместные "ямщики". Этот пример показывает границу между механической, формальной точностью и внутренне обоснованной точностью перевода» [Кашкин 1968]. Очевидно, что если в первой редакции (1934 г.) Кашкин обсуждает переводы Ланна и Введенского и две разных стратегии, то во второй редакции - критике подвергается «ложный принцип» Ланна, а принцип Введенского преподносится как «истинный». Здесь налицо - идеология в науке, а не стремление к истине в процессе обсуждения конкретных переводов. Об этом, кроме всего прочего красноречиво свидетельствует и еще один идеологический «выпад» Кашкина против Ланна в самом конце статьи 1952 г.: «Бывают дни на Южном берегу Крыма, когда стоит безоблачная штилевая погода. Светит солнце, еле дышит ветерок с берега - а на скалы все время набегает крупная пологая зыбь и бьет о камни сильный прибой и может с размаху швырнуть лодку на берег. Это чужая, коварная, так называемая "турецкая" волна, отголосок разгулявшейся где-то у берегов Анатолии и давно стихнувшей там непогоды. Мы заняты сейчас вопросами реалистического искусства, в творческом и теоретическом плане работаем над реалистическим переводом, но раскроешь иную переводную книгу даже последних лет - и по ее страницам, как круги по воде, растекается все та же "турецкая" волна, мертвая зыбь каких-то уже изжитых, но дающих о себе знать влияний. И ветра как будто нет, а все качает. Так вот, подобная, давно пришедшая от чужого берега волна уже много лет мертвой зыбью колышется и на страницах буквалистических переводов, характерным примером которых могут служить переводы романов Диккенса под редакцией Е. Л. Ланна» [Кашкин 1968]. Эти исторические экскурсы очень важны для нас сегодня, поскольку позволяют осознать те опасности, которые подстерегают обсуждения принципов перевода-вообще вне опыта конкретной переводческой работы, всегда погруженной в реальный культурно-исторический контекст. Между прочим, учет этой погруженности как раз и придает проблеме перевода философский смысл. Вернемся к позиции Шпета, который призывал не терять из виду «оригинал», благодаря которому перевод обретает реальность, а принципы - инструментальность. Он призывает не заслонять эту реальность принципами, но использовать их как своего рода инструменты, с помощью которых только и можно понять и словесно выразить то, что в перевод не укладывается, но составляет важную часть реальности оригинала. Ведь что такое перевод? В философском смысле это всегда отношение, дающее «продуктивную релятивизацию познавательного предмета» [Автономова 2008, 13], т. е. оригинала. Поэтому представление об идеальном («хорошем») переводе зависит от того, как мы определяем статус оригинала в культуре. В целях уточнения сказанного обратимся к опубликованным не так давно статьям А. В. Смирнова и В. А. Куренного. Оба автора - сами переводчики, но в процессе рассуждения о принципах перевода они исходят не столько из собственного опыта, сколько пытаются дать, исходя из этих принципов, универсальное определение переводческой деятельности и тем самым обозначить ее границы как культурного феномена вообще. Показательно то, что при этом происходит с подобными определениями. «Идеальный перевод - по В. А. Куренному - состоял бы в том, что текст, переведенный на другой язык, потенциально содержал бы в себе возможность воспроизведения всей этой многоуровневой структуры и действительно воспроизводил бы ее при фактическом обращении читателя к знаковой системе сходств и различий, выраженной на другом языке. Эта система могла бы, кроме того, получать (по нашему усмотрению) индекс дистанцированного или адаптированного текста - в зависимости от того, какую культурную функцию мы захотели бы закрепить за нашим переводом» [Куренной 2005, 74]. Вместе с тем, как бы уточняя свой взгляд на реальную переводческую деятельность и ее результаты, Куренной делает вывод о невозможности идеального перевода, поскольку «эта система не может быть идентичной даже для читателей оригинала, принадлежащих к одной и той же культуре в одно и то же время» [Куренной 2005, 74], т. е. фактически апеллирует к тезису о несоизмеримости не то что культур, но даже сознания и опыта индивидов. «Хороший перевод, - по Смирнову, - мы имеем в том случае, когда сказанное на одном языке сказано на другом так, как если бы текст был порожден говорящим, как если бы он был оригинальным текстом, а не переводом» [Смирнов 2009, 363]. Надо полагать, Смирнов не говорит, как Куренной, об «идеальном» переводе потому, что под идеальным переводом (если следовать его логике рассуждений) он, как и Куренной, подразумевает «буквалистский» перевод, а такой невозможен, поскольку культуры несоизмеримы. Соответственно, в качестве универсального определения перевода Смирнов выдвигает стратегию «со-творчества», т. е., говоря его словами, «инициирования оригинального высказывания через логико-смысловую трансформацию» [Смирнов 2009, 360] (если следовать понятийной сетке Шпета, то речь в данном случае идет об «активной интерпретации» [см. ниже], а если принять за основу стратегию Кашкина, то речь будет идти о «заглядывании за текст», поиска мысли за словом в произведении как «идейно-художественном целом»). Фактически, и Куренной и Смирнов, определяя границы «идеального» или «хорошего» перевода в культуре, указывают на переводческие стратегии, приспособленные к культурной ситуации несоизмеримости культур. Но при этом они вынуждены отказаться от самой сути определения перевода как собственно перевода, теряют его смысл как отношения. Определяя перевод, они терминологизируют только одну сторону перевода как отношения, причем именно ту, которой фактически нет: идеальный перевод определяется в сослагательном наклонении, как несостоявшийся, а «хороший» - как «не-перевод», т. е. «невозможный». Они выносят принципиальную, сущностную культурную относительность всякого перевода во-вне собственно переводческой деятельности как деятельности культурной и восполняют свои определения весьма широким тезисом о несоизмеримости культур. В результате, оригинал выносится ими за рамки переводческой деятельности, т. е. они определяют оригинал (текст, или язык оригинала в целом) как реальность «абсолютно открытую», «совершенно незавершенную», и присутствующую в работе переводчика лишь в виде «вещи в себе». Вот здесь и начинаются сложности. Дело в том, что сказать сегодня применительно к художественному или философскому тексту (а тем более к их переводам) слово «реальность» значит ничего не сказать. Как пишет Автономова: «мы всегда переводим не только с языка на язык, но и с культуры на культуру. Любой перевод имеет дело с некоей реальной бесконечностью и в принципе не может перевести все, поскольку переводческая работа сталкивается с огромным количеством препятствий - видимых и невидимых, языковых и неязыковых, культурных, исторических, идеологических. Что-то переводится, что-то остается за бортом: вопрос в том, насколько сознательно совершается выбор» [Автономова 2002, 246]. Действительно реальность оригинала многослойна и переводчик это очень хорошо понимает: помимо содержания произведения, которое он должен передать читателю, реальность любого текста складывается из лексического состава, конструкций фраз, фонетических и интонационных особенностей при воспроизведении (особенно для пьес), ритма и метра (для перевода стихотворных произведений), терминологического ряда, стиля, наконец [см. об этом: Автономова 2008, 10]. И если понимать «идеальный» перевод как дословное перекодирование одной языковой системы в другую, то такое узкое понимание порождает негативную реакцию современных переводчиков (особенно переводчиков с необычных, далеких в культурном смысле текстов) и бросает их в другую крайность - к полной релятивизации оригинала. В этой негативной реакции и в том и в другом случае зачастую тонет понимание текста перевода как культурно-исторической реальности, а переводческой деятельности как вполне определенного типа культурной деятельности во вполне определенных исторических условиях. Если переводить текст как целое (не ставя проблему многослойности текстовой реальности), то результат, как правило, сводится к тому, что вместо перевода мы получаем вольный пересказ, качество которого зависит исключительно от творческой способности переводчика как самостоятельного писателя или поэта (как у И. И. Введенского, переводившего Диккенса и Теккерея[9], или у Маршака в сонетах Шекспира; см.: [Автономова, Гаспаров 1969]). И берясь за такого рода перевод, переводчик решает для себя вполне определенную культурную задачу, под которую он и выбирает инструмент - стратегию. Но в любом случае, если он хоть как-то соотносится с реальным оригиналом он должен понимать, где кончается собственно перевод и начинается писательское творчество (или со-творчество), ибо какая-то степень буквальности должна все же обеспечить его отнесенность к оригиналу. Вот как об этой проблеме рассуждал Шпет в одном из писем жене: «я давно удивлялся, почему Messer не переведен. Читал я его года 4 назад, тогда еще подумал, что переводить его чертовски трудно, но именно поэтому (!) решил сам его перевести. Сейчас умылся и пр., прочел газеты, приступил... и сразу же осекся! Я совершенно забыл про одну особенность книги: это то, что свойственно и Гуссерлю, - анализировать значение самого слова. Это страшно важно, поучительно и интересно, но тут перевод ни в коем случае не может совпадать с оригиналом. Явилась мысль заменить эти анализы русскими, - это еще лучше и полезнее. Но, 1, это создаст массу новой непредвиденной работы, 2, это уже не будет перевод, и несправедливо, что такая самостоятельная работа пойдет под флагом переведенной книги. У меня явилась теперь новая мысль: самому написать книжку о психологии мышления. <...> Это требует очень тщательного размышления, которому я и думаю посвятить сегодняшний день. То есть нужно внимательно просмотреть всего Messer'а (может перевод все-таки нужен будет, как предварительная работа), а затем и литературу по вопросу. Но тогда весь порядок моих занятий здесь меняется» [Щедрина (отв. ред.) 2005, 213-214]. В этом письме Шпет фактически обозначил две формы «интерпретации» (активную и пассивную), которые он впоследствии различит и терминологически. «Значение этих двух форм интерпретации, - писал Шпет во второй части "Истории как проблемы логики", - очевидно, неодинаково: понимание другого, как он себя понимает, оставляет нас пассивными, пока следуем только за ним и воспроизводим шаг за шагом таким образом его течение мыслей; понимание другого с нашей точки зрения есть некоторое активное действие, спор с ним, диалектика; и только в том случае, когда мы принимаем всецело понимание другого, разделяем его, оно начинает и в нас играть активную роль. Каждое имеет свои преимущества в зависимости от целей нашего исследования. Здесь начинается логическое значение интерпретации. Пользуясь для наши целей только пониманием другого, мы остаемся только как бы передатчиками его мнений, повествований, мы как бы не восходим до самого содержания их, до вещей, процессов и объектов, о которых он повествует, мы - бесстрастный передаточный механизм. Дело меняется, как только мы вступаем в пререкательство с рассказчиком, когда мы как бы претендуем знать самое вещь лучше его, тут мы переделываем его показания и восходим к самой вещи. Ввиду того, что нередко чужое понимание становится для нас своим, - все равно, проистекает это из силы мышления, конгениальности, умения проникнуть в мышление другого или от слабости, подчинения авторитету, веры в слова учителя, - все равно первый вид интерпретации совершенно естественно переходит во второй. Тем не менее ввиду разных целей мы можем различать эти два вида интерпретации. Интерпретацию, исходящую из наших собственных логических задач и целей, мы предлагаем назвать ввиду указанных ее признаков активной или диалектической интерпретацией, интерпретацию, только осведомляющую нас о чужом понимании, - пассивной или авторитарной» [Шпет 2002, 720-721]. Шпет не перевел Мессера, потому что переводимое произведение (оригинал) базировалось на анализе слов немецкого языка, что предполагало поиск соответствующих русских эквивалентов (как это, к примеру, делала Аполлинария Константиновна Соловьева, переводя отрывки из «Введения в этническую психологию» Г. Шпета в письмах к Ш. Балли; см. об этом: [Щедрина 2008, 290-323]). Когда язык перестает быть только инструментом для изложения, но становится реальностью переводимого произведения, переводчик обязан признать, что дихотомия и априорные стратегии перевода дают сбой. Нужно опереться на тот слой (срез) реальности, который позволит переводчику, пусть и ценой жертв, найти единственно возможный в каждом конкретном случае путь между «Сциллой и Харибдой». А это значит, что проблемы «переводимости» как таковой не существует, люди переводят и пытаются переводить даже тогда, когда это сложно. Но есть проблема «непереводимостей», которую поставила и последовательно пытается решать европейская культура ассимилируя или дистанцируясь в процессе перевода от того, что определяется как «непереводимость» (см., например, материалы «Словаря европейских философских языков (словарь непереводимостей)»: [Cassin 2004]; об этом словаре см.: [Автономова 2005, 89-101]). И это культурный труд, который возможен только в саморефлексивном философском становлении переводчика. Это тоже творческий процесс, только творчество здесь понимается не как конструирование реальности, но как «подражание по воспоминанию» (см. об этом: [Шпет 2007, 196]). Многослойность реальности требует многослойного движения по уровням рефлексии, требует и активной и пассивной интерпретации одновременно. Здесь особую роль играет герменевтический комментарий. Как я уже отмечала, говоря о комментировании архивных текстов: «словосочетание "герменевтический комментарий" не означает, что комментарий "сделан" герменевтом или осуществлен по каким-то определенным, раз и навсегда заданным, критериям герменевтического анализа. Называя комментарий герменевтическим, я хочу подчеркнуть не принадлежность его к герменевтическим канонам, но его внутреннюю характеристику: направленность, нацеленность на прояснение смысла, т.е. того, что составляет объективное поле текста, его логический состав. А это значит, что комментаторская работа должна осуществляться в нескольких направлениях. На уровне внутритекстового анализа: истолкование терминологической основы, прояснение метафорического фона, а также реконструкция системы связей и отношений между элементами текста. На уровне анализа контекстуальной обусловленности: сравнительный анализ терминологического строя текста в соотношении с существующими концепциями и идеями. Герменевтический комментарий предполагает переосмысление не только исторически сложившегося понятийного ряда, представленного в тексте» [Щедрина 2010, 5]. Полагаю, что и для переводческой деятельности этот способ комментирования будет эффективен. Возвращаясь к историческому примеру, который, собственно, и послужил основанием для данной статьи, полагаю, что вариантом такого комментария может служить комментарий Шпета к «Запискам Пиквикского клуба», изданный отдельной (третьей) книгой в 1934 г. (уже после обсуждения доклада Ланна). Не случайно Кашкин в обсуждении, подчеркнем, 1934 г. сетовал, что третий том комментария надо было издать до выхода в свет первых двух томов собственно перевода. В предисловии составителя Шпет отмечал: «Предлагаемый комментарий к Запискам Пиквикского клуба содержит сведения, касающиеся жизни Диккенса до момента выхода в свет его первого романа, обстоятельств и истории возникновения романа, исторического фона, на котором развивается действие романа и который Диккенсу был хорошо известен, хотя и не раскрыт им с исторической конкретностью; далее, сведения, разъясняющие малознакомую нам номенклатуру специфически английских учреждений, титулов и званий, бытовых отношений и т. п.; наконец, пояснения к археологическим указаниям и литературно-историческим намекам романа» [Шпет 1934, 5]. Кроме перечисленных Шпетом слоев комментария, не менее важно «снабжать каждый перевод философской литературы кратким отчетом переводчика перед собой, коллегами и читателями относительно того, какие терминологические единицы он пытался сохранять и проводить через текст, какие эквиваленты он рассмотрел, какие и на каких основаниях принял или отверг» [Автономова 2002, 247]. И еще. Переводчику принципиально важно ответить на вопрос (и выразить этот ответ в комментарии): какое место занимал оригинал в своей культуре и какое мог бы занять его перевод в нашей. Ответ на этот вопрос определяет выбор переводческой стратегии. Все это, надо полагать, предчувствовали переводчики 1930-х гг., и эту же тенденцию уже как закономерность отмечает Н. С. Автономова, размышляя над собственной стратегией перевода Психоаналитического словаря Лапланша и Понталиса: «Существование практики переводов в культуре подчиняется некоторым закономерностям. Ее можно проследить в тех случаях, когда значимые тексты культуры, живущие в веках, переводятся по нескольку раз. Как правило, в первый раз переводчики переводят их более вольно, приближая эти произведения к читателю, но позднее неизбежно возникает и другое культурное устремление, в силу которого нас более всего начинает интересовать "сам Фрейд", его способы мысли и ее изъяснения, что бы это ни значило, и соответственно возникает потребность в переводе, который мог бы приблизить читателя - теперь уже более подготовленного - к оригиналу» [Автономова 2009, 158]. Но, еще раз подчеркнем, отнюдь не для того, чтобы считать такой перевод исчерпывающим отражением оригинала. Современная культура научила нас тому, что такое невозможно ни в каком человеческом начинании - ни в научном познании, ни в диалоге культур, ни в переводе. В современной нам культуре перевод, оставаясь переводом, выполняет другую функцию. И именно в этой своей функции он выступает как актуальная философская проблема. Если раньше (XVIII, XIX вв.) проблема перевода была фоновой и не требовала специального внимания, то к концу ХХ в. она становится фундаментальной во всех странах и для всех культур (ускорение и парадоксальность развития становятся характеристикой европейской культуры). Статус перевода как феномена культуры изменился, если раньше он должен был быть знаком, имеющим значение оригинала, то сегодня он выступает в качестве знака, указывающего на оригинал, ибо он должен выполнять дистанцирующую функцию, показывая границы своего и чужого. И если раньше надо было в оригинале скопировать (ассимилировать все), для того чтобы увидеть сходства, то сегодня мы стремимся к «буквализму» перевода, чтобы увидеть различия. Как быть с этими различиями? Можно и нужно ли работать над их преодолением? Во всяком случае, европейская культура такую работу ведет и переводчики по мере сил в нее и участвуют. А совершенствовать точность, с этой позиции, перевода нужно для того, чтобы рельефнее очертить непереводимое (несоизмеримое). Или все это бесполезно и переводческая деятельность с ее результатами ни к какому пониманию другого нас не приближает? Иными словами, речь идет о реальном месте перевода в культуре. Перевод - это всегда культурная ассимиляция и она может выполнять самые различные задачи: художественные, научные, практические, даже сакральные. И в зависимости от этих культурных задач переводы важны и нужные самые разные - все это всякий раз решается конкретно. Нет смысла в теоретических спорах, если не обсуждается конкретный перевод и не обсуждается вопрос о том, какие функции в культуре он выполняет. И это единственный методологически значимый содержательный вывод, который можно делать из тезиса о несоизмеримости культур и невозможности абсолютного перевода.
ЛИТЕРАТУРА Автономова 2002 - Автономова Н. С. Заметки о философском языке // Субъект, познание, деятельность. М., 2002. Автономова 2006 - Автономова Н. С. О философском переводе // Вопросы философии. 2006. № 2. Автономова 2008 - Автономова Н. С. Познание и перевод. Опыты философии языка. М., 2008. Автономова 2009 - Автономова Н. С. Археология перевода: европейский опыт и современные задачи российского психоанализа // Культурология. Дайджест. РАН. ИНИОН. 2009. № 1. Автономова, Гаспаров 1969 - Автономова Н. С., Гаспаров М. Л. Сонеты Шекспира - переводы Маршака // Вопросы литературы. 1969. № 2. Артемьева, Микешин 2010 - Артемьева Т. В., Микешин М. И. Перевод времени, или непереводимая игра понятий // Философия познания. К 80-летию Л. А. Микешиной. Сост. И. Н. Грифцова, Т. Г. Щедрина. М., 2010. Бархударов 1975 - Бархударов Л. С. Язык и перевод (Вопросы общей и частной теории перевода). М., 1975. Кассен 2004 - Vocabulaire européen des philosophies / Sous la direction de Barbara Cassin. Paris: Seuil-Robert, 2004. Кашкин 1968 - Кашкин И. А. Ложный принцип и неприемлемые результаты (О буквализме в русских переводах Ч. Диккенса). [«Иностранные языки в школе». М., 1952. № 2] // Кашкин И. А. Для читателя-современника. Статьи и исследования. М., 1968. С. 377-410. Электронный ресурс: <http://www.gramotey.com/?open_file=1269023608> Куренной 2005 - Куренной В. А. Как сделать наши переводы ясными // Логос. 2005. № 2. Ланн 1937 - Ланн Е. Л. Стиль раннего Диккенса // Литературная учеба. 1937. № 2. Ланн 1939 - Ланн Е. Л. Стиль раннего Диккенса и перевод «Посмертных записок Пиквикского клуба» // Литературный критик. 1939. № 1. Ланн 1946 - Ланн Е. Л. Диккенс (Беллетризованная биография). М., 1946. Махлин 2009 - Махлин В. Л. Перевод и образование // Вопросы литературы. 2009. № 2. Мотрошилова 2010 - Мотрошилова Н. В. К проблеме перевода вообще, перевода терминов «Феноменологии духа», в частности // «Феноменология духа» Гегеля в контексте современного гегелеведения / Отв. ред. Н. В. Мотрошилова. М., 2010. Рац 1980 - Издательство «Academia» / Сост. М. В. Рац. М., 1980. Смирнов 2009 - Смирнов А. В. Как возможен перевод? Язык, мышление и логика смысла // Философия и этика. Сборник научных трудов к 70-летию академика А. А. Гусейнова. М., 2009. Стенограмма 1934 - Выступление на собрании переводчиков Бюро переводной литературы при оргкомитете I съезда советских писателей. Стенограмма. 15 апреля 1934 года // РГАЛИ. Ф. 2854 (Кашкин Иван Александрович). Оп. 1. Ед. хр. 110. Шпет 1934 - Шпет Г. Г. От составителя // Шпет Г. Г. Комментарий к «Посмертным запискам Пиквикского клуба». М.-Л., 1934. Шпет 2002 - Шпет Г. Г. История как проблема логики. В двух частях / Археографическая работа Л. В. Федоровой и И. М. Чубарова. М., 2002. Шпет 2007 - Шпет Г. Г. Эстетические фрагменты // Шпет Г. Г. Искусство как вид знания. Избранные труды по философии культуры / Отв. ред.-сост. Т. Г. Щедрина. М., 2007. Шпет 2010 - Шпет Г. Г. Философская критика: отзывы, рецензии, обзоры / Отв. ред.-сост. Т. Г. Щедрина. М., 2010. Щедрина (отв. ред.) 2005 - Письмо Г. Г. Шпета к Н. К. Шпет от 13 июля 1914 года // Густав Шпет: жизнь в письмах. Эпистолярное наследие / Отв. ред.-сост. Т. Г. Щедрина. М., 2005. Щедрина 2008 - Щедрина Т. Г. Архив эпохи: тематическое единство русской философии. М., 2008. Щедрина 2008 - Щедрина Т. Г. Четыре письма Л. Б. Каменеву, или роль Густава Шпета в переводах Шекспира... // Новое литературное обозрение (НЛО). 2008. № 92. Щедрина 2010 - Выступление Т. Г. Щедриной на «круглом столе» «Густав Шпет и современная философия гуманитарного знания. К 130-летию Г. Г. Шпета. Встреча вторая» // Вопросы философии. 2010. № 7. Энгельс 1961 - Энгельс Ф. Как не следует переводить Маркса // Маркс К., Энге[1] О международном интересе к этой теме свидетельствуют: конференция «Бюро находок перевода: Понятия истории, культуры и идентичности в исследованиях современной России» (Lost and Found in translation: Concepts of History, Culture and Self in Interdisciplinary Scholarship of Modern Russia), состоявшаяся 23 - 25 декабря 2009 года в Иерусалиме, а также один из последних номеров Интернет-журнала «Прикладная семиотика». См.: Applied Semiotics / Sémiotique appliquée (AS/SA). Vol. 9. №º24. Translating Culture/Traduire la culture (University of Toronto 2010.02.19) [2] Кашкин Иван Александрович (1899-1963) - литературовед, переводчик, теоретик перевода. Переводил произведения У. Уитмена, Дж. Джойса, А. Бирса, Э. Хемингуэя, Дж. Чосера и др. Разрабатывал «реалистическую теорию перевода» (семантический реализм). В начале 1930-х годов создал школу художественного перевода, в которую входили В. М. Топер, О. П. Холмская, Е. Д. Калашникова, Н. А. Волжина, Н. Л. Дарузес, М. Ф. Лорие, М. П. Богословская. Эта школа перевода доминировала в СССР в 1950-1960-е годы. Они не только переводили заново классиков зарубежной литературы, но и открывали русским читателям новые имена: Дж. Джойса, Дж. Стейнбека, Дж. Голсуорси, Б. Шоу, Дж. Олдриджа и др. [3] Как известно, Шпет знал 17 языков, сам переводил философскую и художественную литературу, выступал в качестве редактора переводов и часто критически оценивал переводческую деятельность своих современников. Его критические отзывы о философских переводах см.: [Шпет 2010]. [4] По своим масштабам этот переводческий «всплеск» в области художественной литературы может быть сопоставлен с ситуацией в России 1990-х годов в области литературы философской и гуманитарной. [5] Издание 1933 года было единственным, где фамилия Шпета значилась на титуле не только в качестве редактора, но и в качестве переводчика. Последующие переиздания эту фамилию просто не воспроизводили. См. об этом подробнее: [Щедрина 2008, 327-328] [6] Заметим, что и сегодня аналогичная позиция присутствует в нашем гуманитарном сообществе. Процитирую одну из последних публикаций на эту тему: «Практический опыт перевода - опыт, который "сам теория", - род замедленного чтения и понимания, которые "тормозят" слишком поспешный способ "схватывания" чужого» [Махлин 2009]. [7] Многоточие приведено по стенограмме. - Прим. Т. Щ. [8] Ее часто приводят в учебных пособиях по теории перевода. См., например: [Бархударов 1975, 155]. Примечательно, что Бархударов критикует Кашкина именно за его «отрывание» мысли от слова (мысль «стоит за английской фразой»): «Здесь, - пишет Бархударов, - И. А. Кашкин неправ - значение, о котором идет речь, не "стоит за английской фразой", а выражается в ней определённым формальным способом (инверсией). Выражение "стоит за фразой" в данном случае отражает концепцию И. А. Кашкина о "заглядывании за текст" и "прорыве сквозь слово"» [Бархударов 1975, 155]. [9] Кашкин говорит в своем выступлении: «Я нашел по английскому тексту ясное место, где появляется бродячий актер, который по-английски носит кличку "Рейсмонден". У Введенского он становится "Горемычный Яша"». [Стенограмма 1934]. |
« Пред. | След. » |
---|