К истокам «положительной философии» в России: Петр Вяземский о достоинстве интеллектуальной культуры | | Печать | |
Автор Щедрина Т.Г., Пружинин Б.И. | |
18.04.2018 г. | |
Интеллектуальное наследие П.А. Вяземского имеет не только специфически литературоведческое значение. Его литературно-критические статьи и эпистолярное наследие содержат весьма актуальные для современного гуманитарного знания рассуждения о российской словесности, народности, языке, статусе интеллектуальной деятельности. Причем их идейное содержание может быть раскрыто в контексте традиции «положительной философии на русской почве», под которой мы понимаем (вслед за Г.Г. Шпетом) единое, внутренне связанное, цельное и конкретное знание о действительности (см.: [Пружинин, Щедрина 2015]). Как мы уже писали: «В основании “положительной философии” лежит принцип, предполагающий духовный рост и обогащение этой традиции через обращение к историческому опыту отечественной культуры, органично включавшей в себя и религиозные идеи, и моральные установки, и принципы социального устройства общества и принципы познания. Между прочим, такой подход находил выражение и в отношении русских философов к их профессиональной деятельности – они воспринимали ее не как отвлеченную, но как способ конкретного существования, способ их жизни в философии» [Пружинин, Щедрина (ред.) 2013, 10]. Именно такая – интеллектуальная – жизнь в культуре была идеалом для Вяземского и некоторых его современников (Пушкина, Карамзина, Жуковского). Неслучайно Г.Г. Шпет связывал с ними – литературными аристократами пушкинской эпохи – единственную возможность положительной, не нигилистической культуры для России [Шпет 2008, 276]. Упомянув Вяземского один раз в первой части «Очерка развития русской философии», Шпет возвращается к его идеям. Он делает конспект произведений Вяземского, акцентируя в нем то, что сегодня можно определить как важнейшую характеристику эпистемологического стиля русской интеллектуальной культуры (см.: [Шпет 2009, 539–547]. Следуя за конспектом Шпета, мы также остановимся на тех идеях Вяземского, которые, на наш взгляд, обнаруживают специфические черты, свойственные «положительной философии» на русской почве: историзм применительно к собственной философской позиции; знаково-символическая трактовка знания как культурной ценности; акцентуация личностного смысла познания; конкретность знания. Фактически, Вяземский писал о том, что впоследствии будет определяться как «стиль мышления» в философии. Говоря о «русском покрое» в литературе, он сформулировал требование ко всей русской интеллектуальной культуре: необходимо писать по-своему и о своем: романтики и классики – это заимствованные проблемы: не собственную реальность литературы мы осмысливаем, но спорим о методологических проблемах литературы Европы. «Каким-то общим движением, все новокрещенцы нового исповедания спешили отрекаться от греков и римлян, как от сатаны, а от литературы их, как от дел его. У нас не было ни средних веков, ни рыцарей, ни готических зданий с их сумраком и своеобразным отпечатком: греки и римляне, грех сказать, не тяготели над нами. Но романтическое движение, разумеется, увлекло и нас. Мы в подобных случаях очень легки на подъем. Тотчас образовались у нас два войска, два стана; классики и романтики доходили до чернильной драки. Всего забавнее было то, что налицо не было ни настоящих классиков, ни настоящих романтиков: были одни подставные и самозванцы. Грешный человек, увлекся и я тогда разлившимся и мутным потоком. Пушкин остался тем, что был: ни исключительно классиком, ни исключительно романтиком, а просто поэтом и творцом, возвышавшимся над литературною междоусобицей, которая в стороне от него суетилась, копошилась и почти бесновалась» [Вяземский 1878–1896 I, 57; Шпет 2009, 541]. И сегодня мы также часто не вырабатываем свой взгляд на проблемы, нерефлексивно заимствуя у зарубежных философов смысловую наполненность этих проблем и не размышляя о собственном интеллектуальном опыте. Между тем, как подчеркивал Вяземский, человек, занимающийся литературной, философской или иной интеллектуальной деятельностью, должен прежде всего быть честным перед самим собой, идти своим путем. Не изображать действительность его задача, а преображать ее, придавая ей символический смысл. Иначе гражданственность интеллектуальной деятельности вырождается в идеологическую партийность и «социальщину» в самых худших их проявлениях (вплоть до «следственной литературы»[1]). Размышляя о творчестве Гоголя, Вяземский писал: «Руссо идеолог; в более тесном объеме был идеологом и Гоголь. Еще одно сравнение, более литературное и касающееся до авторства. И тот и другой, каждый в сфере своей, сильный боец против недугов общественных, язв человека и общества; тот и другой возмущаются всеми порочными явлениями, карают их беспощадно; но придется ли лечить эти недуги, научать, что должно предпринять, чтобы заменить их правильною гигиеною, ничем не возмутимым здоровьем, и тот и другой оказываются несостоятельными: они диагностики, а не целители, один в сфере политической, другой в сфере общежития. Тот и другой бывают иногда декламаторы. Посмотрите, например, в “Письмах к друзьям” все, что выводит Гоголь из перевода “Одиссеи” на русский язык Жуковским. Перевод, разумеется, литературное событие, но он возводит его в общественное, социальное, чуть не государственное. Он ожидает от него совершенного, целого переворота в русской жизни. Это ребячество. Такие ребячества встречаются и у Руссо» [Вяземский 1878–1896 II, 332–333]. И эта мысль Вяземского особенно значима для отечественной философии, которая сегодня, на наш взгляд, просто обязана воспринять традицию «положительной философии» на русской почве, если хочет по-настоящему творить интеллектуальную культуру. Именно по этой причине мы должны сегодня услышать и по-своему выразить то, что предлагал Вяземский Гоголю: «Пускай передаст он нам все нажитое им в эти последние годы в сочинениях повествовательных или драматических, но чуждый этой исключительности, этого ожесточения, с которым он доныне преследовал пороки и смешные слабости людей, не оставляя нигде доброго слова на мир, нигде не видя ничего отрадного и одобрительного. Гоголь во многих местах книги своей кается в бесполезности всего написанного им, — это неверно. Писанное им не бесполезно, а, напротив, принесло свою пользу; но оно частью вредно, потому что многими было худо понято и употреблено во зло» [Там же, 328–329]. Столь же решительно он обрушивается – за «шинельные стихи»[2], за превращение литературы в прессу[3], за внесение идеологии в поэзию – на Пушкина, которого ценил чрезвычайно высоко. В письме к Елизавете Хитрово он дает следующую характеристику пушкинским «Клеветникам России» и «Бородинской годовщине»: «Как огорчили меня эти стихи! Власть, государственный порядок часто должны исполнять печальные, кровавые обязанности, но у Поэта, слава Богу, нет обязанности их воспевать. Правительство, подчиняясь слепой, жестокой необходимости, может приговорить к смерти народ, как и частного человека, если он враждебен установленному порядку и условиям необходимым для существования; но Поэзия вовсе не должна быть помощницей необходимости, и не ее дело вмешиваться в эту прозу действительности» [Вяземский 1895, 113]. При этом, он отлично осознавал политический смысл происходящего, оттого и уточнял в «Старой записной книжке»: «Это дело весьма важно в государственном отношении, но тут нет ни на грош поэзии. <…> Зачем перекладывать в стихи то, что очень кстати в политической газете» [Вяземский 1878–1896 IX, 155]. Он, конечно же, понимал неизбежность переплетения политики и культуры, и был «…готов назвать поэзиею политическою всякую народную или гражданскую поэзию, объемлющую возвышенные, общественные истины» [Вяземский 1878–1896 I, 224; Шпет 2009, 545], но выступал против их сознательного смешивания, в котором поэзия, литература, философия теряют культурную глубину. «Нельзя не пожалеть, что во Франции политические, то наполеоновские, то бурбонские, мнения отражаются и в самих мнениях чисто литературных. То есть нельзя не пожалеть в смысле искусства: в другом, в высшем, но не отвлеченном отношении, в отношении государственном, напротив, должно оценить с справедливостью это присутствие постоянное главных политических мыслей, придающее всему жизнь гражданственную» [Вяземский 1878–1896 II, 133–138]. Эти размышления Вяземского имеют философский смысл, они созвучны проявлениям «положительной философии» в Европе[4] и закладывают основы «положительной философии» в русской интеллектуальной культуре, русскость (народность) которой отнюдь не сводится к квасному патриотизму[5]. «Выдумать народность трудно – рассуждает он. … По мне все, что хорошо сказано по-русски, есть чисто русское, чисто народное. Каждое теплое чувство, каждая светлая мысль, облеченная живым и стройным русским словом, есть выражение и достояние народности: будь это стих Дмитриева, которого отлучают от народности, будь стих Крылова, в котором она будто олицетворилась, будь передо мною любая страница Карамзина, будь одна из хороших страниц Гоголя» [Вяземский 1878–1896 II, 311][6]. Идеи П.А. Вяземского можно рассматривать как исток «положительной философии» на русской почве еще и потому, что в них отчетливо звучит тема конкретного знания, т.е. знания достойного, обладающего смыслом [Достоинство знания 2016, 49]. Хотя он принимал просвещенческий идеал [Остафьевский архив 1899–1913 II, 274–275], но относился критически к назидательности (критикуя Руссо как идеолога) и отвлеченности. В частности, его замечания об исторической конкретности и рефлексивном отношении к терминологическим поискам оказываются на острие современных дискуссий в области гуманитарной методологии: «Нельзя не сознаться, – пишет он, – что неуместно и неблагонравно брать у чужого народа, и особливо же из совершенно чуждой эпохи, выражения, служившие некогда орудиями ослепленных и ожесточенных страстей, и применять их там, где нет им положительного и добросовестного смысла, где весь смысл их только относительный, и то еще в каких отношениях. Смешно, но извинительно, когда русский историк передразнивает наобум, наугад понятия, соображения и язык Гизо или Тьера, когда он кроит нашу историю по чужим вырезкам, привыкнув в звании своем журналиста мод одевать нас по парижским покроям, но из подражания или из того, что сказать что-нибудь хочется, а сказать от себя не сумеет, заводить у нас и чужеземную терминологию, запятнанную в свое время не одною грязью, оно хотя и смешно, но не извинительно» [Вяземский 1878–1896 II, 164]. Вяземский в основном рассуждал о литературе, но то, что он говорил, имеет в значительной мере более широкий смысл, что дает нам сегодня возможность видеть в нем исток складывающейся в России положительной философской традиции. Особенно ярко это проявляется в его понимании философичности Карамзина. «Некоторые обвиняют “Историю” Карамзина в том, что она не философическая; нужно бы наперед ясно и явственно определить, что должно признавать философиею истории. Если под этим выражением должно подразумевать систему и обязанность с заданной точки зрения смотреть на события, то его творение в самом деле не философическое. Но между тем должно приписать это не тому, что Карамзин не знал подобного требования новейших критиков, но тому, что, в сознании ясного и самобытного ума, он был выше этих требований. Если же принять философию в более обширном и общечеловеческом смысле, то есть в смысле бесстрастной и нелицеприятной мудрости, любви к истине и к человечеству, возвышенной покорности пред Промыслом, то “История” его глубоко проникнута и одушевлена выражением этой философии» [Вяземский 1878–1896 II, 364]. Эти рассуждения Вяземского оказываются поразительно созвучными с «положительной» философской программой, суть которой выразил Грот в редакторской статье, опубликованной в первом номере журнала «Вопросы философии и психологии»: «…построить цельное, чуждое логических противоречий учение о мире и о жизни, способное удовлетворить не только требованиям нашего ума, но и запросам нашего сердца» (Цит. по: [Пружинин Щедрина (ред.) 2013, 9–10]) Примечания
[1] «Литература обратилась в какую-то следственную комиссию низших инстанций. Наши литераторы (например, автор Губернских Очерков и другие) превратились в каких-то литературных становых и следственных приставов. Они следят за злоупотреблениями мелких чиновников, ловят их на месте преступления и доносят о своих поимках читающей публике, в надежде вместе с тем, что их рапорты дойдут и до сведения высшего правительства» [Вяземский 1878–1896 VII, 35; Шпет 2009, 547]. [2] В «Старой записной книжке» Вяземского есть запись, сделанная 14 сентября 1831 г.: «Вот что я было написал в письме к Пушкину сегодня и чего не послал. Попроси Жуковского прислать мне поскорее какую-нибудь сказку свою. Охота ему было писать шинельные стихи (стихотворцы, которые в Москве ходят в шинели по домам с поздравительными одами)» [Вяземский 1878–1896 IX, 155]. [3] «Во Франции о литературе даже почти не упоминается. Это слово вытеснено другим: la presse, т.е. печатность. Выражение материального значения заменило выражение, имевшее более нравственное значение. Это не случайность, а полный смысла признак настоящего времени. Вещественность поборола духовность и, побежденная, не иначе может проявляться, как под знаменем своей победительницы» [Вяземский 1878–1896 II, 352]. [4] Вот характеристика «положительной философии», данная Шпетом в «Явлении и смысле»: «…положительная философия в самом существе своем носит уважение к философской традиции и видит в прошлом философского развития свои задачи и непрерывность подготовки их, положительная философия, поэтому, всегда есть философия с положительными задачами. Задача познания сущего во всех его формах и видах никогда в ней не подменялась другими задачами – от Платона и до Лотце, через Декарта и Лейбница идет ее один прямой путь» [Шпет 2005, 41]. [5] В «Письмах из Парижа» Вяземский замечал: «Многие признают за патриотизм безусловную похвалу всему, что свое. Тюрго называл это лакейским патриотизмом, du patriotisme d’antichambre. У нас можно бы его назвать квасным патриотизмом (Здесь в первый раз явилось это шуточное определение, которое после так часто употреблялось и употребляется)» [Вяземский 1878–1896 I, 244]. [6] См. также: «Многие с досадою жалуются, что у нас чужемыслие, чужечувствие, чужезычие господствуют в словесности; что у нас мало своего, мало русского; что никто не старается дать поэзии нашей направление народное. Может быть, отчасти это и правда. Но, по справедливости, признаться должно, что и у нас встречаются яркие примеры такого литературного патриотизма, который даже и у немцев и англичан мог бы показаться баснословным» [Вяземский 1878–1896 I, 182; Шпет 2009, 545]. |
« Пред. | След. » |
---|