Концепты «смерть» и «старость» в лирике П.А. Вяземского | | Печать | |
Автор Прохорова И.Е. | |
17.04.2018 г. | |
Интерес к опыту осмысления феноменов старости и смерти в лирике Вяземского имеет давние корни, недаром его нередко называли «поэтом мысли». Этот интерес отразился во многих исследованиях, среди которых стоит особо выделить монографию М.И. Гиллельсона [Гиллельсон 1969], вступительные статьи В.С. Нечаевой и Л.Я Гинзбург к собраниям стихотворений Вяземского [Нечаева 1935; Гинзбург 1986], а также появившиеся уже в 2000-х публикации [Бондаренко 2014; Букина 2011; Митрофанова 2007; Моторин 2010 web]. Однако если первые часто (и, вероятно, вынужденно) стремились показать размышления Вяземского на темы смерти и старости как размышления «безбожника», даже «богоборца», то последние, напротив, часто преувеличивают православные интенции в соответствующих высказываниях поэта, в целом в его многосложной «колеблющейся» мировоззренческой позиции. Целостных работ, специально и притом по возможности объективно анализирующих концепты «смерть» и «старость» в их взаимосвязях в лирике П.А. Вяземского, практически нет, что делает актуальной поставленную в нашей статье задачу. К проблеме восприятия смерти Вяземский обратился уже в раннем, незаконченном и до сих пор почти не привлекавшем внимание ученых стихотворении «Из области тайной…», написанном, видимо, в 1814 г. на кончину первенца (опубликовано лишь в 1935 г.). Поэт размышляет о божественном промысле, о «благости кроткой благого отца» в ситуации, когда умирает младенец, а уныние родителей считается греховным. Он обращается к Творцу с риторическим вопросом: «Иль буду я думать, / Что ропотом сердца, / Тобою мне данным, / Могу я в день скорби / Тебя оскорбить?». Безутешный отец готов отказаться от земной жизни, чтобы «в стране безразлучной, безоблачной, мирной» встретиться с душой «утраченного сына». Но его сознание остается в кругу неразрешимых противоречий: «Законов предвечных / Премудрости тайной / Ты не дал постигнуть» (см.: [Вяземский 1935, 87–94]). Здесь Вяземский впервые высказался о непостижимости для него христианского смысла смерти, которая призвана «и скорбию» дружить «нас с небесами», как утверждал, например, В.А. Жуковский в одном из поразивших Вяземского стихотворений 1819 г. [Жуковский 2000, 121]. Позднее концепт «смерть» наиболее ярко разрабатывается в лирике Вяземского уже в непосредственной связи с концептом «старость» и темой «последнего возраста» (выражение, заметим, входило в словарь писателя [Вяземский 1878–1896 VIII, 128]). Их трудное осмысление-переживание станет основой пронзительной «поэзии старости» – одного из самых значительных творческих достижений Вяземского на протяжении четырех десятилетий жизни поэта – с 1837 г., отмеченного созданием стихотворения «Я пережил», и практически до последних дней жизни в 1878 г. В стихотворении «Я пережил» впервые четко проявилось повышенное внимание 45-летнего Вяземского к философским и психологическим проблемам старости и конечности человеческой жизни. Толчком к его написанию стала череда смертей дорогих поэту людей – дожившего до преклонных лет И.И. Дмитриева и ушедшего в расцвете сил А.С. Пушкина. Наступающая старость рисуется в образе сужающегося горизонта, который «с каждым днем всё ближе и темней», причем значимость этого образа для Вяземского подтверждается его почти дословным повтором в стихотворении «Битва жизни» (1861). В стихотворении 1837 г. впервые дан и запоминающийся психологический автопортрет поэта, с которым «жизнь разочлась» и «мир души» которого всё «безлюдней и бедней»: «Во мне найдешь, быть может, след вчерашний, / Но ничего уж завтрашнего нет» [Вяземский 1986, 261]. Развитием этих лирических мотивов в отношении всего «старого поколения», оскудевшего «смертью ближних» и уже не рвущегося «в жизнь, как в бой», доживающего «печально век свой», подобно «развалинам», стало стихотворение «Смерть жатву жизни косит, косит…» (1840) [Вяземский 1986, 270–271]. Возникающий в первой же строке традиционный образ смерти с пугающей косой будто подчеркивал несогласие автора с трактовкой смерти в известном ему одноименном стихотворении Е.А. Боратынского 1828 г.: «Смерть дщерью тьмы не назову я / …О дочь верховного Эфира! / …В руке твоей олива мира, / А не губящая коса» [Боратынский 2002, 210, 211]. Вяземский акцентировал, напротив, роль смерти как силы, драматизирующей противостояние «старое» – «новое» в мире людей, верно отмечая, что под знаком смерти смена поколений порождает жесткие ментальные конфликты: «Живых нам чужды впечатленья,/А нашим – в них сочувствий нет» [Вяземский 1986, 271]. Интересно, что, когда в конце 1850-х конфликт «отцов и детей» обострился, поэт всё же выступил со «Словом примирения» (1858), апеллируя к вечному «порядку» мирозданья: «В самом законе увяданья / Есть обновления завет». Он призывал всех к «общему труду» во имя неостановимого, но «постепенного развитья» и напоминал молодым: «Другие придут вам на смену, / Как вы на смену нам пришли» [Вяземский 1935, 299]. Философски мудрые строки о необходимости сотрудничества поколений, приобретшие тогда публицистическую злободневность, современниками, по словам поэта, услышаны не были [Вяземский 1935, 513]. Уже с середины 1840-х гг. в лирике Вяземского стала педалироваться тема напряженного ожидания собственной смерти. Едва разменяв шестой десяток, под впечатлением от прощания с И.А. Крыловым и Е.А. Боратынским в 1844 г. он написал стихотворение, «закольцованное» вопросом «Уж не за мной ли дело стало?». Смертный час видится поэту одновременно как «час страшный пробужденья» и как «отбой», когда «придется», несмотря на «ненасытный пыл» жизни, «хладным сном заснуть до утренней звезды» [Вяземский 1986, 279]. Здесь вновь проявилось довольно сложное отношение поэта к традиционному христианскому восприятию кончины как «великого таинства», когда происходит «рождение человека из земной временной жизни в вечность», ведь светлый мотив спасения, предстоящего обретения «истинной жизни» [Игнатий (Брянчанинов) 1862 web] у Вяземского явно приглушен. Вместе с тем, судя по стихотворению «Утешение» (1845), поэт тогда весьма остро осознавал необходимость памяти смертной и подготовки христианина к смерти, обретения «отрады» в молитве, в «Божьем доме», где его «внутренний слух» внимал именно «смерти призывному гласу», ощущая себя «на пороге / Последнего страшного дня» [Вяземский 1878–1896 IV, 289–290]. Внимание исследователей давно привлекли оптимистические строки «Утешения» о том, что дух поэта «окреп под ненастьем», и позднейший комментарий к ним автора, признавшего их «поэтической ложью» [Вяземский 1935, 42]. Мнения ученых здесь разошлись, демонстрируя обозначенные нами в начале статьи противоположные тенденции. С нашей точки зрения, оба процитированные высказывания Вяземского обусловлены постоянными колебаниями в философских исканиях поэта, которые не были связаны только с болезненной ипохондрией в старческие годы. Идеи деизма, вообще просветительская философия с её скептицизмом и амбивалентностью в вопросах вероисповедания, усвоенные Вяземским в молодости, продолжали влиять на его миропонимание, систему ценностей до конца жизни, хотя никогда и не определяли их полностью. Ставя вопрос о приготовлении человека к «последнему дню», Вяземский не мог не размышлять и о готовности человека к «последнему возрасту». О задаче психологической адаптации – умении жить «в уровень с годами» Вяземский писал в стихотворении «Старость» (1861 или 1862?). В этом переложении «Стансов» Вольтера 1741 г. Вяземский отошел от типичных для его собственной «поэзии старости» форм саморефлексии и лирических излияний ради поэтического воплощения некой внеличностной сентенции. Отсюда афористичность начала («Беда не в старости. Беда / Не состареться c жизнью вместе»), относительно небольшой объем текста и четкость строфики (четыре четверостишия, написанных четырехстопным ямбом). В эпиграфе к стихотворению и в его финале содержалась прямая отсылка к «правоте» Вольтера, утверждавшего, что «несчастны» старики только тогда, когда в них «чувства и умы не одногодки с сединами» [Вяземский 1986, 369]. Возможно, в сознании Вяземского эти давние стихи «фернейского» мудреца актуализировала публикация в 1858 г. вариантов их перевода А.С. Пушкиным в 1817 г. Однако в отличие от юного Пушкина стареющий Вяземский минимизировал эпикурейские намеки и интонации, усилив общефилософский пафос темы счастья/несчастья старости и неприемлемости геронтофобии. Важное место в поэтических размышлениях Вяземского 1850-х гг. занимает концепция двух вариантов старости человека – тягостно-мрачной и «бодрой» – в зависимости от предшествующего жизненного опыта. Печальный опыт самого поэта довольно подробно рассматривается в стихотворении «Сознание» (1854), которое начинается с констатации: «Я не могу сказать, что старость для меня/ Безоблачный закат безоблачного дня. / …Я к старости дошел путем родных могил:/ Я пережил детей, друзей я схоронил». Оглядываясь назад, Вяземский строг в самооценках: «боец без мужества и труженик без веры», который «жизни таинства и смысла не постиг», «не сумел нести святых ее вериг», оставил «праздным» свой талант и пожелал невозможного – «промысл обмануть», «призванью вопреки». «Минувших дней итоги» неутешительны: «И чужд был для меня созревшей жатвы день» [Вяземский 1986, 327]. Вяземский здесь не просто воспроизвел распространенную в мировой литературе ассоциацию старости и времени жатвы (кстати, своеобразно отраженную им и в стихотворении «Смерть жатву жизни косит, косит…»), но вступил в диалог со многими философами прошлого. Например, со всегда занимавшим его Вольтером, которому приписывают афоризм о старости как «золотой жатве» для человека ученого и тяжелом бремени для глупца. А в финальных строках «Сознания» можно услышать перекличку с другим знаменитым французом – Монтенем, остро поставившим проблему «науки умирания» в книге «Опыты», одна из глав которой так и называлась «О том, что философствовать – это значит учиться умирать». Вяземский же заканчивает лирическую исповедь горькими словами: «И видя дней своих скудеющую нить, / <…> / Я только сознаю, что разучился жить, / Но умирать не научаюсь» [Вяземский 1986, 328]. С бесстрашной откровенностью поэт обрисовал подобное психологическое состояние не-жизни и не-смерти как желание однообразных дней в позднейшем стихотворении: «Я жить устал – я прозябать хочу» [Вяземский 1986, 390]. В стихотворении «12 июля 1854 года» поэт прямо противопоставил собственную старость «последнему возрасту» Н.М. Карамзина и Жуковского – тогда уже покойных его старших друзей и наставников. «Примером» жизни, которая «на земле …созрела для небес», стала «бессмертья светлого задаток и начало», объявлялась жизнь Карамзина. Старость Жуковского сравнивалась с «цветущей весной». Не менее парадоксальной, чем это сравнение, кажется самохарактеристика – «забытый смертью гость на жизненном пиру». Не сумевший вовремя «подчинить себя их (друзей – И.П.) строгому примеру», поэт склонен видеть в своем очередном дне рожденья «поминки так легко убитых» им годов [Вяземский 1935, 274–277]. В результате христианские мотивы раскаяния весьма своеобразно переплетаются с почти не скрываемыми Вяземским упреками высшим силам, продлевающим его старость. Эти мотивы прозвучали и в стихотворении «А есть же где-нибудь приютный уголок…». Возможно, не без «подсказки» Жуковского, в последние годы жизни работавшему над поэмой об Агасфере, Вяземский обращается к этому легендарному герою, «на коем божья кара» вечной жизни до Страшного суда. Но для лирика главное – сопоставление участи бессмертного скитальца с собственным психологическим опытом старика, лишенного надежды на смерть как «пристань тихую», на избавление и от томительности дней и ночей, и от «расслабленности» воли. А «упадший дух» грозил «ленивым сном души», равнодушием к ближнему и к «книге чудной таинственной природы», к самой «книге жизни» [Вяземский 1935, 274–277]. Знаковой предстает датировка Вяземским «Эпитафии себе заживо» сочельником (кануном Рождества) 1871 г. Мысль, заявленная ещё в 1837 г. в стихотворении «Я пережил» («Во мне найдешь, быть может, след вчерашний, / Но ничего уж завтрашнего нет»), в «автоэпитафии» доведена до предела: «Того, которого вы знали, / Того уж Вяземского нет» [Вяземский 1986, 402]. Интересно, что не предназначавшееся для публикации произведение сопровождалось характерным комментарием: «Стихи не хороши, но правдивы» [Вяземский 1986, 525]. Точность, с которой Вяземскому удалось выразить острейшую для многих стариков психологическую проблему потери идентичности, очевидно, предопределила повтор автором формулы «поминки по себе самом» в послании «Из Царского Села в Ливадию» [Вяземский 1986, 402]. Концепты «старости» и «смерти» всё активнее включали в свою сферу самопрезентацию доживающего восьмой десяток поэта не только как «заживо отпетого» другими «останка старины» [Вяземский 1935, 387], но и как «живого трупа», способного лишь на «самоотпевание». В год 80-летия в своей мучительно «продленной» старости Вяземский склонен винить уже не столько себя (что характерно для стихотворений 1854 г.), сколько «злопамятливого бога» (курсив поэта). Трагическое восприятие «злой памяти» бога – «палача», оставившего его «забытым каторжником на каторге земной» (ср. данное ранее самоопределение «забытый смертью гость на жизненном пиру»), мощно передано в стихотворениях 1872 г. «Все сверстники мои давно уж на покое…» [Вяземский 1986, 403] и «Свой катехизис сплошь прилежно изуча…» [Там же, 404]. Мрачен финал стихотворения «Куда девались вы с своим закатом ясным…» (1875), воплотившего раздумья старика, которому «в тягость» жизнь: «И спрашиваю я: где ж благость провиденья?/ И нет ответа мне на скорбный мой вопрос» [Вяземский 1935, 365]. Так скептические вопрошания, намеченные в стихотворении 1814 г. на смерть сына, с новой силой артикулированы Вяземским в конце собственной жизни. Ещё одна ментальная сфера, напрямую связанная с концептами «смерть» и «старость» – сфера посмертной памяти. В лирике Вяземского с ранних лет звучал мотив памяти об ушедших, но наиболее концептуальным в этом отношении представляется стихотворение 1864(?) г. «Поминки». В нем развито понимание памяти как «живого» и оживляющего самого вспоминающего «потока», который отражает минувшее во всем его разнообразии: «Дело пополам с бездельем, / Труд степенный, неги лень» [Вяземский 1986, 391]. При этом ёмко характеризуется и противоречивый комплекс переживаний поэта, погруженного в «поток» памяти: «Сладко мне, свежо и больно, / Сердцу тяжко и легко» [Там же, 392]. Для нашего анализа представляет интерес также высказанная Вяземским в стихотворении «Тропинка» [Вяземский 1986, 286–288] мысль, что светлые мгновения старости – это мгновенья, когда душе открывается картина «милой старины» и поэт, «с смиренным умиленьем», может принести цветы «на тихие могилы милых ближних». В этом контексте закономерно внимание Вяземского к вопросу о том, в каком уголке земли сам он хотел бы обрести последний покой. В «Баденских воспоминаниях» (1854) говорится о готовности умереть и «на чужбине», в Баден-Бадене, ведь там его тоже окружали «родные могилы» – дочери Надежды и Жуковского. «Знакомство» [Вяземский 1935, 277–278] с ними во время первого посещения Вяземским этого курортного городка в марте 1854 г. и навеяло строку: «здесь вчуже я уж дважды умирал». Важнейшая составляющая темы посмертной памяти – тема творческого бессмертия, и, конечно, волнующая каждого автора – собственного «памятника нерукотворного». Смиренная самокритичность Вяземского (пусть не без дани романтическому элегическому канону) сказалась уже в раннем стихотворении «Уныние» (1819): «…мой пожравшая уединенный прах, / Забвеньем зарастет безмолвная могила» [Вяземский 1986, 133]. В ожидаемо скептическом ключе тема посмертной славы разработана в стихотворениях «Лукавый рок его обчел» и «Игрок задорный, рок насмешливый и злобный» (между 1873 и 1875). И хотя в первом из них используется отстраненная форма рассказа о неком «не вовремя» рожденном «бедняке», не вызывает сомнений автобиографический подтекст этого образа, на что уже указывали комментаторы. Автор стремится осмыслить причину, почему его герой, умирая, не мог сказать «Воздвиг я памятник себе!», и предлагает, обыгрывая сюжет евангельской притчи, диалектическую формулу: «Талант не в землю он зарыл, / Но в ход пустить не удавалось» [Вяземский 1986, 408]. Это объяснение детализируется во втором стихотворении, указывающем на судьбой дарованный «дилетантизм» лирического героя как главное препятствие на его пути к бессмертию. Однако в финале все же утверждается надежда, что поэт рожден «не напрасно» и «в семье людей не всем …чужой» [Вяземский 1986, 408], как и его «улетающий минутный голос» [Там же, 409]. Нельзя не заметить различия в подходе Вяземского к теме творческого бессмертия и к теме бессмертия человека в её христианской трактовке. Если ощущение собственной несостоятельности в обретении посмертной славы вызывает сожаление, то раздумья поэта о возможности жизни в «загробной стороне» сопряжены в основном с негативными эмоциями. Сама мысль о том, «не книги ли одной и жизнь и смерть два тома», высказанная в стихотворении «Мне всё прискучилось, приелось, присмотрелось» (1863), кажется поэту трагичной. У разочарованного первой частью этой книги «вторую часть прочесть охоты нет» [Вяземский 1935, 323]. Неприятие христианского постулата об ожидающей человека загробной жизни прозвучало и в лирической миниатюре «Жизнь так противна мне, я так страдал и стражду…» (1871) [Вяземский 1986, 402], и в шестистишии, начинающемся строками: «Нет, нет, я не хочу и вовсе мне не льстит / Чтоб жизнь в последние минуты расставанья / Мне в утешение сказала: до свиданья» (1876) [Вяземский 1986, 410]. Вместе с тем в стихотворениях 1870-х гг. продолжали звучать смелые признания в собственных слабостях и немощах, в которых можно увидеть и верность христианской исповедальной традиции. Посещали Вяземского и мечты соединиться с ушедшими ранее его братьями в «загробных объятьях» [Вяземский 1935, 377]. О спасительной силе религии для «бойца», утомленного «битвой дня» [Вяземский 1935, 375], прямо говорилось в стихотворении «Вхожу с надеждою и трепетом в твой храм…», которое автор, по предположению Нечаевой, планировал включить в «собрание» стихотворений под общим названием “Хандра с проблесками” (1876?). Вообще это «собрание» – один из последних замыслов Вяземского – до сих пор, представляется, недооценен и недостаточно изучен исследователями. Семь из десяти входивших в него произведений в концентрированном виде отражали почти все рассмотренные в данной статье основные темы и образы «поэзии старости» Вяземского с господствовавшим в ней настроениями «хандры» и скепсиса. Хотя степень и характер их проявлений, конечно, различны в стихотворениях «Пью по ночам хлорал запоем…», «И жизнь, и жизни все явленья…», «Чувств одичалых и суровых…», «Загадка», «Я прозябаемого царства…», «Цветок», «“Такой-то умер”, – что ж? Он жил да был и умер…». Совсем иным идеям и настроениям – способности наслаждаться воспоминанием как «старости цветком», готовности «старца с печальной улыбкой» спокойно «приветствовать желтые листья и близкий последний свой день» ( см.: [Вяземский 1935, 372, 375–376]), которые, как показано выше, также посещали позднего Вяземского – посвящены стихотворения «Жизнь коротка: но в ней не все же скоротечно…», «Вхожу с надеждою и трепетом в Твой храм…» и «Уж падают желтые листья». К сожалению, рамки данной статьи не позволяют подробнее остановиться на анализе этого замысла, как и венчающего «поэзию старости» Вяземского стихотворения «Жизнь наша в старости – изношенный халат» (между 1874 и 1877). Скажем только, что в последнем размышления поэта на темы старости дополнились пластически и психологически емким сравнением «жизни в старости» с «изношенным халатом», который представлен как вполне достойный уважения атрибут долгого творческого труда («чернилами …расписан, окроплен») и борьбы (сопоставление с «плащом, простреленным в бою») [Вяземский 1986, 416]. Подводя итоги, надо отметить, что от стихотворения к стихотворению смысловое пространство концептов «смерть» и «старость» в лирике Вяземского заметно обогащалось и, конечно, менялось под воздействием меняющегося времени и, конечно, жизненного опыта поэта. И хотя впервые поэт обратился к теме смерти ещё в молодые годы в связи с потерей первенца, постоянной она стала уже в зрелом творчестве Вяземского, естественно соединяясь с темой старости. Судьбою данное творческое долголетие позволило поэту едва ли не с энциклопедической полнотой передать многообразные философские и психологические проблемы «последнего возраста» и восприятия смерти. Как показал анализ, в лирике Вяземского, обращенной к концептам «смерти» и «старости», наиболее значимыми стали концепция двух вариантов старости, вопросы о возможностях адаптации к ней и «самоотпевании», о ментальном конфликте поколений и перспективах «общего труда», а также размышления о жизни после смерти («втором томе книги жизни»), о посмертной памяти и творческом бессмертии. Причем бытийная рефлексия Вяземского тем интереснее для современных читателей и исследователей, что в ней отразились напряженные духовные искания поэта с серьезной просветительской закваской и сложным отношением к традиционному христианскому пониманию феноменов жизни человека в старости, смерти и бессмертия, постоянный диалог на эти темы со многими авторами - предшественниками и современниками. |
« Пред. | След. » |
---|