Интеллигенты и первая русская революция 1917 г. | Печать |
Автор Киселева М.С.   
11.01.2018 г.
Интеллигенты и первая русская революция 1917 г.: Н. Бердяев и М. Горький

Что принесли России события февраля-марта 1917 г.[i]? Каким русские интеллигенты увидели, попытались осмыслить и поставить в контекст интеллектуальной истории ее главное событие – падение русской монархии? Зная дальнейший ход истории, нельзя не понимать принципиальной разницы в оценке события весны 1917 г. до и после Октябрьского переворота. А. Солженицын писал: «Столетняя дуэль общества и трона не прошла вничью: в мартовские дни идеология интеллигенции победила – вот, захватив и генералов, а те помогли обессилить и трон. <…> Национальное сознание было отброшено интеллигенцией – но и обронено верхами. Так мы шли к своей национальной катастрофе» [Солженицын 2017, 36]. Если согласиться с Солженицыным и считать первую революцию победой русской интеллигенции, то важно понять, как эту победу оценивали победители.

Николай Бердяев и Максим Горький – две значимые фигуры, различающиеся по своему социальному происхождению, роду занятий, политическим и религиозным убеждениям, опыту и практикам отношения к власти и т.д. Оба, при всех различиях, были людьми свободного пера, жившие писательским трудом (философско-публицистическим и художественным), глубоко переживавшие за судьбу России. И тот, и другой активно публиковали свои наблюдения, размышления и прогнозы в периодической печати. Предшествующая мартовским дням и сопровождавшая революционные события 1917 г. Первая мировая война, связала осмысление обоих событий накрепко, а потому и Бердяев, и Горький многократно обращались к осмыслению и военных, и революционных тем.

* * *

Готовя сборник «Судьба России» [Бердяев 1990] из своих статей о войне, Бердяев в предисловии, озаглавленном «Мировая опасность», желал скорейшего завершения войны. Это было полной противоположностью той позиции, которую он занимал на протяжении трех с половиной лет военных действий: гуманист и религиозный мыслитель Н. Бердяев тогда поддерживал войну. В самом ее начале война мыслилась им «новым историческим измерением», решением «таинственных судеб человечества». Желание мира и ненасилия, по Бердяеву, есть «таинство» желания Царства Божия. Оценивая мировую войну в религиозно-метафизическом смысле, Бердяев полагал, что в ней находит выражение «трагический ужас жизни»: «…если в войне есть озверение и потеря человеческого облика, то есть в ней и великая любовь, преломленная во тьме» [Там же, 183]. «Антиномическое» отношение к войне объяснялось им антиномичностью самого христианства: Христос принес на землю меч, но Он же проповедовал непротивление злу как Божью заповедь. Имея в виду этот религиозно-метафизический смысл, философ не соглашался с тем, что в мирской жизни война есть борьба «нравственных складов» воюющих между собой народов. Так, он писал в тексте «О правде и справедливости в борьбе народов», что «…война апеллирует не к моральной справедливости, а к онтологической силе» [Там же, 194]. В статьях военных лет не раз была высказана уверенность, что «онтологическая сила» будет за русской идеей, которая, в свою очередь, подпитывается чувством, свойственным русской душе – «богоизбранности и богоносности»: «Бьет тот час мировой истории, когда славянская раса во главе с Россией призывается к определяющей роли в жизни человечества» [Там же, 3].

Однако случилась революция, и Бердяев констатировал: «…русский народ не выдержал великого испытания войны… потерял свою идею» [Там же, III]. В стилистике пророка, «предсказывающего назад», он писал: «Я знал, что в русском народе и в русской интеллигенции скрыты начала самоистребления» [Там же, IV]. Он готов включить в список виновных потери идеи и себя самого: «Все мы к этому руку приложили» [Там же]. И вот запоздалое покаяние: «Нельзя было расшатывать исторические основы русского государства во время страшной мировой войны, нельзя было отравлять вооруженный народ подозрением, что власть изменяет ему и предает его. Это было безумие, подрывавшее возможность вести войну» [Там же].

Как на эту же тему рассуждал М. Горький[ii]? В 1913 г. он вернулся в Россию из Италии и начал сотрудничать с большевиками, редактируя партийные газеты. С апреля 1917 г. в Петрограде под редакцией Горького выходит газета «Новая жизнь», где публиковались статьи и социал-демократов, и меньшевиков. Считая чрезвычайно важными свои новожизненские статьи, Горький собрал их в книгу и издал в 1918 г., назвав «Несвоевременные мысли. Заметки о революции и культуре». Авторский замысел книги подчинил ее структуру не хронологии выхода статьей, а их проблемному содержанию. Самым актуальным было отношение к мировой войне. Горький с самого начала военных действий видел войну как «мировую бойню», то есть, по Бердяеву, односторонне, только в мирском ее осмыслении. Его позицию выражали инвективы против войны, как бессмысленного «кровавого кошмара», который привел к безумию людей, способных разрушать то, что создано «вековым трудом множества поколений»: «Плодоносный слой земли уничтожен взрывами фугасов, мин, снарядов, изрыт окопами, обнажена бесплодная подпочва, вся земля исковеркана, осквернена гниющим мясом невинно убитых. Насилуют женщин, убивают детей, – нет гнусности, которая не допускалась бы войной, нет преступления, которое бы не оправдывалось ею» [Горький 1990, 85]. Не делая разницы между воюющими сторонами, Горький ставит свой диагноз: «Эта война – самоубийство Европы!» [Там же]. Как видим, его мысли существенно отличаются от того, что писал Бердяев, как в отношении воюющей Европы, так и в отношении России.

* * *

Февральскую революцию Бердяев встретил в Москве. В «Самопознании» он еще раз констатировал: «Характер русской революции определился тем, что она была порождением войны» и заметил: «Есть что-то безрадостное в революции, происшедшей из войны» [Бердяев 1991, 227]. Однако он принял эту революцию. Размышляя о текущих событиях, пытаясь предвидеть будущее, философ активно обсуждал происходящее на страницах разных журналов. Позже Бердяев собрал статьи (апрель 1917 г. – октябрь 1918 г.) в сборник «Духовные основы русской революции».

Несмотря на внимание к революционным событиям Бердяев в автобиографии сообщал, что когда «разразилась революция», он «чувствовал себя чужим и ненужным», «испытал большое одиночество». Чем же это объяснялось? Бердяев писал: «Меня очень отталкивало, что представители революционной интеллигенции стремились сделать карьеру во Временном правительстве и легко превращались в сановников» [Там же, 227–228]. Сам философ при этом сообщает, что принимал участие в уличных событиях первых дней революции. Он пишет, что тяжело пережил «бегство русской армии с фронта», «...готов был даже солидаризоваться с генералами старой армии» [Там же, 228], объясняя это традициями военной семьи, из которой происходил. Бердяев обвинял интернационалистские партии, проводящие антивоенную агитацию в том, что они «…узурпируют волю народа... будучи меньшинством» [Бердяев 2007, 532]. Видя в интернационализме угрозу России, он полагал, что идея прекращения войны означает «…защиту Германии и германского социализма, настроенного наиболее империалистически» [Бердяев 2007, 531].

В статьях Бердяева о мартовских днях 1917 г. можно найти немало объяснений ее главному эпизоду – отречению царя и падению российского самодержавия. Философ поставил это событие в контекст мировой истории, вспомнив и Рим, и покорение Византии: «…пало тысячелетнее священное русское царство… последнее священное царство в мире» [Бердяев 2007, 508]. Бердяев думал, что монархия рухнула, потому что власть и народ были разделены. Теократическая идея в ее российском воплощении, по Бердяеву, сделала Россию «…классической страной абсолютизма, деспотизма, бюрократического самовластия» [Там же, 509], где «…власть была оторвана от народа, история нашей государственности… была непрерывным насилием над народом, рабством его у инородных начал» [Там же]. Далее становится понятным, что «инородность» имеет значение «трансцендентности»: «Рабство народа у какой-то инородной ему, трансцендентной власти переживалось, как священное царство. В этом было много специфически русского и восточного». [Там же]. Его вывод: «…русская абсолютная монархия не была народной и не имела твердой опоры в народе» [Там же]. Этот вывод повлек за собой подробное рассуждение философа о священной власти как символе, материализовавшемся «во плоти», в «земном царстве». Источником рабства явилось принятие символа за реальность, что определило иллюзорность теократической идеи. По мысли Бердяева, осознание символизма, отказ от которого уже произошел в марте 1917 г., позволил бы в будущем преобразовать Россию на основах «человеческого властвования». Именно оно должно привести к свободе, расчистить дорогу «самоуправлению» человека, который не символически, через земную царскую власть, а напрямую соединится с Богом. И тогда в человеке будет «присутствовать непосредственная духовная реальность», в него вольется «реальная божественная энергия» [Там же, 511]. Это и есть духовная революция по Бердяеву – свершение «мистерии человеческого “я”». Он писал: «…религиозное сознание должно прийти к парадоксальной истине: реально божественна может быть лишь антропократия, теократия же всегда лишь символически божественна» [Там же]. Пройдя через религиозно-мистические искания после революции 1905 г. Бердяев нашел метафизическое объяснение падению священного российского царства и определил философско-антропологическую перспективу Февральской революции.

Однако не надо думать, что Бердяев видел весенние события только в религиозных одеждах. В статье «О политической и социальной революции»[iii] он не соглашался с определением революции как «политической» или «социальной», считая ее «буржуазной» и видя в ней выражение прогресса в истории: «“Буржуазная” революция сейчас в России и есть не классовая, а сверхклассовая, всенародная революция, осуществляющая задачи общенациональные и общегосударственные» [Там же, 524]. В полемике, идущей на страницах пореволюционной прессы о характере и задачах мартовской революции, Бердяев выступал за скорейшее перенаправление всех политических сил страны в реформаторское, хозяйственное русло. Он видел опасность в «пролетарской революции», классовой по своему характеру, которая будет иметь своим результатом «насильственную диктатуру» [Там же]. И он оказался в этом суждении абсолютно прав.

Бердяевская идея «самоуправления человека» отчасти корреспондировалась с тем, что писал Горький в статьях весны 1917 г. Однако реакция Горького на революцию не имела ничего общего с религиозно-мистической антропократией Бердяева. Его понимание революции и тех преобразований, в которых нуждалось российское общество, имело совершенно «земной» характер. В статье «Об убийстве» писатель обосновывал важность преодоления «подлого прошлого», «хаоса темных, анархических чувств», порожденных «бесстыдным гнетом монархии» [Горький 1990, 82]. Горький считал убийство «преступлением против свободного человека», которое свидетельствует о «внутреннем» рабстве человека и от которого необходимо освободиться так же, как недавно Россия освободилась от «рабства внешнего» (самодержавия).

Задачи будущей России, которые определял Горький, в отличие от тех, что предлагал Бердяев, состояли в необходимости развивать «самоопределение» человека на почве культуры, в области образования, науки, развития интеллектуальных сил, собственного свободного творчества и искусства. «Теперь, – писал Горький, – в нашей воле показать самим себе (курсив мой. – М.К.) и миру наши дарования, таланты, наш гений. Наше спасение – в труде, да найдем мы наслаждение в труде» [Там же], заключая статью известной фразой – «мир создан не словом, а деянием» – отсылкой к гётевскому «Фаусту». Однако Горький, пройдя молодым пол-России, зная мужицкую жизнь – работу за копейку, которую легко пропить в кабаке, драку на смерть без особой на то причины, побои, достававшиеся и жене, и детям, безграмотность, безучастность к ближнему – не имел иллюзий о возможностях и темпах выполнения сформулированной им культурной задачи. Он прямо говорит об этом: «Разумеется, – в два месяца не переродишься, однако чем скорее мы позаботимся очистить себя от пыли и грязи прошлого, тем крепче будет наше духовное здоровье, тем продуктивнее работа по созданию новых форм социального бытия» [Горький 1990, 113]. И снова пишет о состоянии души российского человека: «Мы не умеем любить, не уважаем друг друга, у нас не развито внимание к человеку, о нас давно уже и совершенно правильно сказано: “К добру и злу постыдно равнодушны”» [Горький 1990, 90]. Чем далее развивались события, тем вопросы культуры все больше поглощались политикой и войной: в мае 1917 г. Горький писал, что отправка на фронт музыкантов, художников, артистов – невосполнимая потеря для русской культуры. Необходимость разъяснения «народной массе» «трех оснований культуры» – опытной науки, свободного искусства и технически мощной промышленности (о развитии машинного производства много писал и Бердяев) – все это задачи «культурной работы», на которой настаивал М. Горький. Как мы знаем, он не только писал статьи на эти темы, но и был организатором: создавал общество «Культура и свобода», занимался охраной памятников культуры и искусства, возглавлял «Особое совещание по делам искусства», учреждал «Общество памяти декабристов», «Лигу социального воспитания» и др. организации.

Итак, завершая, можно констатировать, что первая революция и Бердяевым, и Горьким воспринималась как реализация общих интересов страны: свержения самодержавия и достижения свободы. Бердяев определил март 1917 г. как время реализации «инстинкта самоосвобождения целого народа», в котором не было «ничего классового и корыстного» [Бердяев 2007, 567]. К маю стало ясно, что само «развитие революции» обостряет противоположные интересы, потворствуя ее «разгульной стихии». Горький в «Несвоевременных мыслях» (2/15 мая 1917) писал, что противоположность интересов пропагандировалась и газетной полемикой. Разоблачая изо дня в день, из месяца в месяц рост доходов промышленников в печати, не стоило удивляться ответом народа – разрушением производства. Задача, как ее видел Горький, состояла не столько в обличении хозяев, сколько в «культурной работе», в объяснении людям «культурной», «творческой» роли промышленности, ее «государственного значения». Горький завершил эту статью словами о «полезности» интеллигенции – посвятить «…умы и сердца наши российскому народу для воодушевления его к разумному творчеству новых форм жизни» [Горький 1990, 125].

И Бердяев, и Горький весны 1917 г. видели одну и ту же проблему – «стихийная масса» более готова к разрушению, чем к созиданию в продолжающейся революции. Оба, как показала дальнейшая жизнь, не смогли повлиять на стихию революции.



Примечания

[i] В некоторых воспоминаниях о Февральской революции события в Петрограде и Москве назывались иногда «мартовской революцией». К примеру, историк С.П. Мельгунов назвал свою книгу «Мартовские дни 1917 года» (в тексте он пользуется понятием «Февраль», «Февральская революция»). В ней выстроена хроника событий февраля (марта) 1917 г. по документам и воспоминаниям очевидцев буквально по часам: подготовка и отречение императора Николая II, создание Временного комитета Государственной думы – предшественника Временного правительства, последствия «Приказа № 1», приведшего к развалу армии во время войны и др. [Мельгунов 2016]. Демонстрация работниц Путиловского завода случилась 14 февраля по юлианскому календарю, март в Европе (по григорианскому календарю) наступил уже через день. Так что название «мартовская революция» использовалось в мемуарах некоторыми современниками.

[ii] По этой проблеме [Спиридонова 2013, 145–168].

[iii] Заметим, что статья была опубликована после событий 21 апреля – выступления рабочих и солдат против Временного правительства, приведшего к жертвам со стороны выступавших. Об этом также отозвался Горький в статье «Об убийстве».

 
« Пред.   След. »