Слово и сознание: в пространстве культурно-исторической психологии (к 120-летию Л.С. Выготского) | | Печать | |
Автор Лобастов Г.В. | ||||||||||||||
24.07.2017 г. | ||||||||||||||
Сознание отображает себя в слове, как солнце в малой капле вод. Л.С. Выготский
Чтобы был понятен контекст рассуждений, придется привести одну выдержку «Мышления и речи» Л.С. Выготского: «Мы стремились экспериментально изучить диалектический переход от ощущения к мышлению и показать, что в мышлении иначе отражена действительность, чем в ощущении, что основной отличительной чертой слова является обобщенное отражение действительности. Но тем самым мы коснулись такой стороны в природе слова, значение которой выходит за пределы мышления как такового и которая во всей своей полноте может быть изучена только в составе более общей проблемы: слова и сознания. Если ощущающее и мыслящее сознание располагает разными способами отражения действительности, то они представляют собой и разные типы сознания. Поэтому мышление и речь оказываются ключом к пониманию природы человеческого сознания» [Выготский 1982, 361]. Л.С. Выготский – психолог с глубоким и тонким пониманием широчайшего спектра психологических проблем, с блестящей стилистикой, методолог психологического мышления. Все, сказанное современной психологией, выросло на творчестве Выготского, как в отечественной психологии, так и в зарубежной. Выготский хорошо понимал, что культурно-исторические способности человека удерживаются широчайшим диапазоном предметных форм – от каменного рубила до организации государственной машины. Это отчужденные (по Гегелю) формы опредмеченного мышления. Включение индивида в пространство этой предметной исторической культуры и задает объективные определения его субъективных способностей. Культура создается и удерживается в качестве определенной предметности только человеком, она есть способ и форма бытия человека. Создавая культуру, человек создает себя. Здесь создаются и смыслы, и бытие в них, потребность в смысловой определенности; и удовлетворение их принципиально отличается от удовлетворения потребностей природных. Последние преобразуются и содержательно модифицируются, осуществляя себя в культурно-исторических формах, каковы бы эти формы ни были, по своей модальности. Богатство этого культурного многообразия поразительно широко по своему диапазону, и в эмпирической действительности любой фрагмент этого культурного бытия может быть удержан сознанием в обособленной форме. Проблема сознания как ключевая в психологической науке менее всего рассматривалась в ее связи с языком. В теоретических и экспериментальных анализах язык традиционно соотносится с мышлением, начало этой традиции лежит в трудах Аристотеля. И как бы мышление ни понималось, оно прозрачнее, чем сознание, понятие которого втягивает в себя такие определения, которые в составе мышления даже искать не надо. Ибо мышление осуществимо и за рамками сознания, тогда как сознание может возникать только на основе мышления, и потому оно несет мышление в себе. Именно в реальной деятельности и в сознании мы находим мышление. В наиболее развернутом и даже будто бы очевидном виде оно для самого мышления обнаруживается в форме вербального рассуждения. Отсюда идет и активная проработка его в языковых формах. Но сознание, обладающее интегральной характеристикой целостности, определенностью «души», чувственными содержаниями и чувствующими способностями, кажется, полнее выражает предикат субъектности, ибо именно сознание открывает в себе и мышление, и язык как форму бытия этого мышления. Открывает пространство действительности вообще. Можно, однако, сделать и обратное утверждение: только мышление как активная форма внутри сознания обладает предикатом субъектности, вся сфера субъективности формируется мышлением и на основе его, оно открывает сознанию и язык, душу, и действительность, и само себя. Функция осознания – это функция мышления, только оно обладает формой устойчивой определенности – в отличие от сознания, исполненного всегда многообразным, многосложным и подвижным содержанием действительности, эта функция – это форма всеобщности, которая всегда дана в мышлении и через мышление. Сознание – это образ действительности во всех ее измерениях, а мышление – активная функция движения внутри этого образа – со стороны субъективно-психологической, как универсальная способность движения Я, субъекта, внутри образа действительности, по форме любого содержания, а потому и в самой действительности. Стоит придать субъективным способностям, органам и средствам их осуществления, самостоятельное (пусть даже относительно самостоятельное) бытие – и можно сколько угодно и как угодно выявлять отношения между их элементами. Все это суть условия и способы бытия самого субъекта, человека. Вместе с тем такая работа необходима, коль скоро мы ставим задачу создать для себя образ самого этого образа сознания. Здесь и возникает вопрос о собственном месте языка в движении функций мышления и сознания, в движении субъективности вообще. Конечно, культурно-историческая психология Выготского выявила и развернула все содержание психического, от ощущения до высших психических функций, и путь этот в его внутренней логике исследователям его творчества еще предстоит пройти, чтобы воссоздать внутри себя обоснованную теорию личности, как действительного, по Выготскому, предмета психологии. Свойство языка удерживать собой все многообразие человеческих смыслов кажется настолько удивительным, что философствующее мышление склонно возвести язык в ранг субстанции человеческого бытия. Без языка само общественное бытие было бы невозможно: язык удерживает дух, дух выражается через язык, и, выраженный в языке, он опосредует общественное бытие, делает его знаемым и самосознающим. Даже простая внешне наблюдаемая картина становления ребенка человеком как бы указывает на это обстоятельство: язык, входя в субъективность ребенка (или, наоборот, ребенок, погружаясь в него, – интерпретация зависит от интерпретирующего принципа), превращает ребенка в человека, в существо, способное ориентироваться в мире человеческих смыслов, быть внутри культурно-исторического пространства. Ребенок к двум годам начинает тонко различать хитросплетения человеческих смыслов, превращая их не только в систему ориентиров своего бытия, но и в активное средство субъективного воздействия на человеческие обстоятельства. Овладевая языком, ребенок (человек) овладевает миром человеческих смыслов. А через него и миром реального содержания. Слово не только делает действительной его субъективность, но и срастается с его, ребенка, субъектностью, становится началом его произвольно-свободного действия, с самого начала выводящего его за рамки животного бытия, в состав общественных форм и взаимосвязей. Ибо язык – реальность сугубо общественная. Без языка развитие ребенка останавливается на животных формах, где вся его знаково-символическая активность сводится к организации действий внутри осуществления биологических потребностей. Такая форма активности вполне адекватно отражает состав и формы бытия животного, и все значения «знаков» здесь не выходят за рамки животных (биологических) потребностей. Именно поэтому это и не знаки в их прямом значении, потому как знак предполагает идеальную форму, представление знаком того, что не связано ни с его собственной материальностью, ни с материальностью представляемого содержания, но лишь со смысловой стороной объективной действительности. Поэтому все объективные обстоятельства бытия, если не говорить пока о реальной основе этого процесса, проявляются через язык и в формах этого языка удерживаются. Развитие ребенка вместе с развитием речи (речь – процессуально-звуковое бытие языка) наглядно обнаруживает внутреннюю связь языка и мышления, слова и смысла. И психология – далеко не только трудами Л.С. Выготского – видит здесь большую проблему и исследует ее самым тщательным образом. И не только психология, но и философия, и логика, и языкознание, и психолингвистика, даже нейрофизиология. И сколь бы ни расходились векторы трактовок центральной проблемы отношения слова и смысла, все они упираются в философскую трактовку идеального и его отношения к материальному. Отношение бытия и мышления и определенное решение этого вопроса непременно предполагается. Дуализм – это всегда половинчатая форма, расколотое сознание. Это не решение, а всего лишь заострение проблемы, логическое обнаружение логического противоречия в мышлении, пытающегося выразить действительность в ее основаниях. Потому дуализм никогда не оказывается спокойно-устойчивой формой сознания. И явная отчетливость двух противоположностей неясно таит в пространстве между собой такое содержание, которое готово стать тем, что философия и психология обозначают как интуиция, фантазия, мистика и т.д., со стороны процессуальной. А с содержательной – как некие образы, присущие то ли объективному бытию, то ли структурам человеческого тела и его психики, как единое их основание. Декарт, отчетливо осознав противоположность бытия и мышления, вполне сознательно видит основу их единства в Боге. Без этого начала, этой основы единства различенного бессмысленно искать такое основание в непосредственных, внешних характеристиках соотносящихся элементов. Даже понимание того факта, что во внешнем проявляется внутреннее, не решает чисто методологической проблемы. Проблема остается, и невозможно искать это единство во внешних сходных признаках. Тут даже образа Бога построить нельзя. В лучшем случае это некое порождение рассудочного действия, мыслимое только как субъективный образ, не несущий в себе объективного содержания. Бог списывается с деятельных функций человека и потому некоторые религии исключают его зримый образ. Если Бог подобен человеку, то не внешним обликом, не ликом, а именно способностью порождающего действия, творчеством и свободой. То есть характеристиками, которые непосредственно увидеть нельзя, но можно обнаружить только в форме деятельного проявления субъекта. Поэтому ребенок прав не тогда, когда он ищет общие признаки у стула и стола, к чему подталкивает его неумный учитель, воспитанный в формально-эмпирической традиции, а когда связывает их в единство формой действующего субъекта. Та же ситуация и в анализе отношения языка и мышления, слова и сознания. То ли «божественный глагол» пробуждает животную душу к человеческому бытию, то ли «глубинные структуры» языка (Ноам Хомский) изначально размещены в таинственных недрах человеческой психики. Кому-то даже кажется – в мозге, в клеточной морфологии которого ищут расположение слов. Однако все, что создается человеческой деятельностью, уходит в ее основание, она сама создает для себя материальные и духовные условия и средства собственного осуществления. Язык, конечно, особый продукт. Он отличен от всех прочих продуктов деятельности тем, что его нельзя ни производить, ни потреблять в частной форме: это общественный продукт не только по природе возникновения, производства, но и по способу, форме его потребления. Его назначение ни в коей мере не есть удовлетворение особой потребности особенного индивида, но только средство и условие его общественного бытия в качестве общественного индивида. Это сугубо общественная «собственность», его нельзя разделить, в любой своей части он проявляется как целое. Потому вырванная из контекста фраза перестает нести тот смысл, который она была предназначена выразить. Даже отдельное слово приобретает свое истинное значение через контекст, через осуществленность в нем всей внутренней логики языка. И по той же причине отдельное слово вбирает и выражает собой содержание более глубокое и богатое, нежели его номинативное значение. Тем более звучащая речь, интонационная мелодика которой живым деятельным образом выражает движение духа (сознания) в его непосредственности. Слово оживает в духе, и слово же оживляет дух, актуализирует и организует его особое содержание. Где нет этого духа, слово бессильно, оно «глас вопиющего в пустыне». Это обстоятельство оборачивается известной проблемой общения – проблемой взаимопонимания. «Говорить на одном языке» означает быть в одном содержании – в одном смысловом пространстве. Поскольку же содержание духа не равно тому рационально-прагматическому ряду, который выражается абстрактным рассудком, а вмещает в себя и чувственно-эмоциональную форму переживания непосредственных человеческих отношений и их исполненность культурно-историческими смыслами, постольку речевая модальность языковых выражений высвечивает, озаряет и делает достоянием мыслящего и чувствующего сознания ту реальность, которая осмысливается собеседниками. Потому условием взаимопонимания является сама понимающая способность. Смысловое содержание должно быть удержано сознанием (в поле знания) в форме понятия, и способность выразить в языке понятийную форму, в свою очередь, является условием обнаружения и выстраивания единого смыслового пространства общения. «Общение оказывается возможным, – пишет Л.С. Выготский, – только потому, что фактически детские комплексы совпадают с понятиями взрослых, встречаются с ними. <…> Ребенок, мыслящий комплексами, и взрослый, мыслящий понятиями, устанавливают взаимное понимание и речевое общение, так как их мышление фактически встречается в совпадающих комплексах-понятиях» [Выготский 1982, 152–153]. Чтобы эта мысль Л.С. Выготского была понятна до конца, требуется сделать некоторые пояснения. Понятие, по Выготскому, «…возникает тогда, когда ряд абстрагированных признаков вновь синтезируется и когда полученный таким образом абстрактный синтез становится основной формой мышления, с помощью которого ребенок постигает и осмысливает окружающую действительность». [Выготский 1982, 174]. Надо заметить, что обособление ряда признаков, даже при условии любого их синтеза, еще не свидетельствует о наличии истинного (как по форме, так и по содержанию) понятия, хотя функционально такое мысленное образование может использоваться именно как понятие, как средство свободного движения в материале. Но это еще не понятие в истинном смысле слова, если на дело посмотреть глазами Гегеля и Маркса. С точки зрения диалектической формы мышления такое образование даже с внешней стороны не является понятием. Ибо истинное понятие обязано развернуть предмет во всеобще-необходимой его форме, в логике его возникновения, бытия и прохождения, в полноте его возможных и действительных форм. Выготский под понятием подразумевает формально-логическое представление. И это совершенно справедливо, ибо диалектическая форма понятия никак не может быть соединена с комплексом. «Ребенок не свободно строит свои комплексы, – далее пишет Выготский. – Он находит их уже построенными в процессе понимания чужой речи. Он не свободно подбирает отдельные конкретные элементы, включая их в тот или иной комплекс. Он получает уже в готовом виде обобщаемый данным словом ряд конкретных вещей». [Выготский 1982, 152]. Так выстраивается комплекс-понятие, втягивающее в себя способ мышления взрослого, и очищенная форма его, этого комплекса, действительно напоминает понятие в его формально-логической трактовке. Выготский, не ставя это специальной целью, как бы показывает, чем исполнено сознание, какие мыслительные формы господствуют в нем (понятие-комплекс, цепной комплекс, псевдопонятие) и как эти формы присваиваются входящим в жизнь ребенком. Чистота мыслящей формы, как, скажем, чистота пространственных форм в геометрии, живет в сознании (в коллективных представлениях любого рода – сознательных и бессознательных, вспомним К. Юнга) лишь потенциально («потенциальное понятие», по Выготскому), а по факту ее нет, она проступает случайно, и сознание выглядит некритичным удержанием в себе многообразно переплетенных явлений реальной действительности. Потому понять сознание – это, конечно же, понять действительность. Оно и есть осознанное бытие (Маркс). И понять ее как включающую в себя само это сознание, ибо человеческая действительность целесообразна и цели образуются не на основе формы понятия как формы разумного бытия, а на основе господствующих «комплексов», которые даже наука принимает за мышление. Но в чувственно-эмпирической действительности, так же как и в сознании, мыслящее псевдопонятиями мышление разобраться, естественно, не может. А потому такое мышление, в свою очередь, создает массу «научных представлений», «теорий» и «концепций», которые своим составом (как в целостном, так и раздробленном виде) заполняют пространство человеческого сознания и этим определяют бытие. Ибо сознание активно, оно определяет, согласно своим представлениям, пути и способы ближайших действий. В этом пространстве и живет язык. И каждое слово несет в себе не только номинативную функцию, но в каждой ситуации связывает себя понятиями и псевдопонятиями. Чистота его (языка, слова) – только в лингвистических теориях. В реальной жизни оно тут же обрастает всевозможными смыслами, не только устойчивыми, но и сиюминутными. Не одушевленное же духом слово предстает либо как набор звуков, либо как некая графическая форма. Попробуйте отвлечься от смыслового ряда звучащей речи, и вы услышите только звуковой ряд, весьма непривычный и странный, в интонационных членоразделениях. Это все равно, что услышать речь незнакомого языка, где даже членораздельность не определяется. Интонации и модуляции этих звуков могут быть предметом специального анализа, их можно определять с позиций, не имеющих прямого смыслового содержания. Скажем, музыкальность, певучесть, нежность, грубость, гортанность и т.д. Певец специально отрабатывает звучание, настраивает голосовые связки и гортань так, чтобы извлечь звуком ту сторону действительности, которая специально проявляется данным видом искусства. Поэтому песня слушается на любом языке, вне смыслового ряда, спрятанного в словах. Поэтому и существует музыка сама по себе – как звуковой музыкальный ряд, как раз своими музыкальными особенностями удерживающий человеческие смыслы развитой чувственной культуры. Голосовая модуляция воздушной среды становится особой формой развития культуры человека, шум и тишина как естественное состояние этой воздушной среды преобразуется и окультуривается человеческой деятельностью, «антропоморфизируется», превращается в «весенний звон», «легкое дыхание»… В музыкальном звуковом ряду содержится смысл, но не содержатся слова. Но мы, однако, не без основания говорим о существовании музыкального языка. Расширительное употребление слова «язык» представляет некую истину. И лишь абсолютизация этой истины приводит к заблуждениям и тем проблемам, которое это заблуждающееся сознание начинает обсуждать, порождая целые направления в умонастроениях. Потому и может показаться, что «все есть текст», всюду зашифрованы смыслы различных «языков», и человек только и занимается тем, что прочитывает эти тексты. Так можно «читать» звуки и краски. Язык изобразительного искусства тоже язык. И, абстрагируясь от смысловой стороны живописного произведения, я вижу только краски. Чтобы удержать себя в этой способности, я отвлекаюсь от художественной стороны картины, дающей мне образ действительности на языке реальной жизни, в жизненных формах (даже если это абстрактное искусство, язык которого «шифрует» свои жизненные смыслы), оставляю только краски и их природным особенностям придаю соответствующие значения, символические смыслы. Разумеется, если быть точным, это делаю не я, не единичный субъект, в своей произвольности и свободе, а историческое развитие культуры, почему-то (это надо объяснять) связавшей различные стороны смыслового бытия с теми или иными природными и общественными образованиями, в данном случае – с цветовой культурой человечества. Так в культуре что-то значат, например, красный, зеленый, белый и т.д. цвета. Смыслы, представленные в реальном предметно-материальном бытии человека, обособляются и наполняют собою краски, звуки, особые предметы, конфигурации их, особые сочетания и т.д. Появляются символы, что, конечно, не есть простые знаки. Символ несет собой определенное, весьма глубокое культурное содержание, он своим бытием активно его представляет, объективно удерживает, но это удержание обеспечивается только общественным бытием человека. Природа символизации, сращивания культурных образований с той или иной предметностью лежит в общественной предметно-преобразовательной деятельности, где субъективная способность проявляется в форме продукта деятельности. Цвет, пень, Солнце, огонь и т.д., не будучи непосредственно продуктами человеческой деятельности, преобразуются в его сознании формами господствующего мышления и втягиваются в духовное бытие культуры точно так, как товарная форма «натягивает» себя и на то, что по своей природе товаром не является. Этот факт проявляет себя в искусстве. Особенно ощущаемо-наглядно – в искусстве «абстрактном». Цветоряд, форморяд и звукоряд здесь непосредственно не связаны с реальным содержанием смысловой жизни человека. Но искусство создает свои «смыслы», которые начинают жить своей жизнью, в сфере человеческих представлений, в сознании вообще, в эстетическом его содержании. И это же сознание начинает их, эти смыслы, «искусствоведчески» разгадывать. Например, «Черный квадрат». Ничего удивительного нет в возникновении, например, кубизма: почему бы особую геометрическую форму не сделать «словом» языка художника? Абстракционизм в качестве языка использует любую геометрическую форму и любой цвет. Да ведь и графика языка, в прямом смысле этого слова, использует многоразличие шрифтов и различную каллиграфию. И даже различное пространственно-плоскостное расположение письма. Не говоря о графике иероглифов. То же относится и к речи. А сюрреализм, ткущий образ из наглядных отчетливых намеков? Где сращиваются различные содержания, реальные сами по себе, но объективно не существующие в том синтезе, как они даны в произведении? И тем не менее поднимающие в бытие человеческого сознания те слои действительности, которые невидимы нечуткому глазу, но которые предчувствуются погруженным в «изуродованное» человеческое бытие человеком. Цвет, форма, графика, любая фактура превращается в язык, когда она перестает означать саму себя, а начинает идеально выражать, представлять другое содержание. Здесь представляющий материал снимает себя, в нем значима только способность удерживать собой идеальные смыслы, другую вещь. Потому возникающий язык стремится к максимальной элиминации незначащей стороны знака. И жизнь знака в системе языка определяется только этой его способностью представления. Чем «чище» знак, тем отчетливее смысл, тем меньше его, знака, собственное воздействие на смысловую сторону. Ибо в реальной действительности объективная фактура самого знака несет в себе определенное культурное содержание (как, скажем, символизирующий характер цвета и т.д.), и оно «сдвигает» смысл, который как будто бы несет знак. Но этот «чистый смысл», собственно мышление, не отягощенное привходящими обстоятельствами (как выражаемой, так и выражающей материи), существует только в теории, иначе – в форме всеобщей способности действующего человека. Это мир чистой мысли, идеальный мир, обособленный самим мышлением от реальной действительности. Но от реальной действительности нельзя было бы обособить «идеальный мир», если бы его там не было. Этот мир создает сама действительность производящего себя человека, ибо идеальное формируется как внутреннее условие человеческой формы бытия, как его собственная всеобщая форма, как всеобщий чистый образ его, как активная направляющая и организующая способность, отличенная самой предметно-преобразующей деятельностью и ею же удержанная в обособленной форме. Тот факт, что эта идеальная форма обособляется в мышлении и мышлением, не должен создавать иллюзии первичности мышления – это всего лишь вторичная рефлексия, рефлексия рефлексии, произведенной человеческим бытием внутри себя. Бытие в пространстве смыслов свободно от материи языка, язык прозрачен, невидим для мыслящего. Происходит абстракция смысла не только от вещи, но и от любого ее заместителя (знака), мы попадаем в сферу «чистой мысли». Она выглядит противоположной бытию, коль скоро схватывается сознанием как мысль. Обнаружение мысли в этой ее отвлеченно-абстрагированной форме доставляет массу проблем рефлектирующему сознанию, первая из которых – отношение этой мысли к бытию. Связь ее с бытием оказывается менее очевидной, нежели с языком, в котором слово как бы срастается с понятием. Ребенок вообще имя, название вещи, считает свойством самой вещи (Выготский). Здесь знак, культурное образование, срастается с вещью. И в этом сращенном виде может оставаться «фактом» субъективного сознания, создавая особое содержание и определяя форму движения индивидуальной психики. И это еще самая простая, «детская», форма. Слово здесь еще и не есть слово, оно отягощено многоразличным содержанием, сквозь которое проходит субъективность ребенка и формирует «цепной комплекс». По своей функциональной форме слово скорее похоже на символ, чем знак, в процессе развития субъективности оно как бы освобождается от «прилипших» к нему значений, получает все большую однозначность, в науке (в научном сознании) достигая предельной точности. Язык в своей определенности как бы вырастает из активных форм ребенка внутри пространства его бытия, освобождает себя от непосредственного текучего материала действительности и получает устойчивую форму через контур собственной логики, с помощью которой теперь ребенок упорядочивает и обобщает любое ситуативное содержание. «Именно с помощью слова, – пишет Выготский, – ребенок произвольно направляет внимание на одни признаки, с помощью слова он их синтезирует, с помощью слова он символизирует абстрактное понятие и оперирует им как высшим знаком из всех, которые создало человеческое мышление» [Выготский 1982, 174]. Отсюда и создается иллюзия первичности, определяющей роли языка в жизни человека. Но за этой иллюзией лежит и реальное содержание, не только то, на которое указывает Выготский. ервоначальный синкретизм слова и многоразличного содержания настолько глубок, что отделить слово от предмета можно только посредством отделения всеобщей формы человеческой деятельности от реального предметного содержания. Слово, звук, речение в этом процессе становятся средствами удержания и движения обособляющейся всеобщей формы, из «свойства предметности» оно становится «свойством мышления». Философия и психология несут в себе немало представлений, согласно которым язык и мышление, язык и сознание суть одно и то же. Этот момент одинаково присущ как филогенезу, так и онтогенезу. Чтобы слово выступило предметом внимания (сознания) ребенка, оно должно быть обособлено и отделено в самой действительности бытия от бытийного содержания этой действительности. И только потом оно может быть удержано субъективным вниманием как особая реальность, изменяемая по особым правилам (логики), не зависящим от выражаемого содержания, и в этом своем изменении изменяющее смыслы, сознание, образ бытия. «От двух до пяти» ребенок – филолог и лингвист. Как Велимир Хлебников. Поэт, ломая и конструируя слова, ломает и конструирует сращенные с ними смыслы, преобразует и поднимает в современное сознание древнее символическое содержание. «Нечистота» синкретичного сознания, конечно же, должна была породить поклонение языку и, с другой стороны, почти необъясняемое стремление к абсолютно чистым формам, не отягощенным объективно-материальной чувственностью, скажем, «страсть» к понятной чистоте религиозных представлений. Культурно-историческое преобразование того поля объективной действительности, которое выступает предметной действительностью естественных чувств человеческого индивида, превратило эту предметность в естественные начала человеческого бытия в качестве материала культурно-исторической чувственности. Светотень и цветность (электромагнитное поле), звук (воздушная среда), запах (взвешенная вещественная среда), вкус (внешне выраженные химические свойства вещества), тактильность (характеристики предмета, данные через прямой контакт с человеческим телом). И сама пространственная форма в ее непосредственности, т.е. выражение в пространственной форме человеческих смыслов в их чувственной пространственной доступности: архитектура, скульптура, хореография. В архитектуре и скульптуре само пространство в его безразличии к бытию вещей выступает «материалом», через который проявляется человеческий смысл. Пространственная форма здесь и есть его действительный «язык». Но никак не тот материал, которым этот смысл «выписывается» в пространстве, в пространственных формах. Как для письма не имеют принципиального значения чернила, их цвет и консистенция. Как раз с таким «словом» и сталкивается первоначально ребенок. Какофония звуков, шум среды, данный уху, должен быть внутри себя расчленен и превращен в «симфонию». Это расчленение и осуществляется посредством смыслового значения различенных звуковых образований. Речь ребенка начинается с фиксации и воспроизведения этих значащих звуковых образований. Неразвитая еще субъективность и субъектность не делает различений внутри смыслового содержания, ибо его еще для ребенка нет. Поэтому особый звук, слово, может ожить в душе только тем, чем эта душа живет, – ближайшими значениями того объективно-вещного мира, которые удерживаются через это звучание. Этот объективный мир представлен для ребенка взрослым, и взрослый представляет ему мир через свою деятельность. Деятельное содержание человеческого мира – от односторонней «активности» вещей (вещи несут в себе причиняющую функцию) до многообразной активности взрослого – это та культурно-общественная действительность, в которую объективно вписан ребенок во всех его субъективных возможностях и которую он вынужден, и потому субъективно мотивирован, принимать и осваивать. И мир поддается звучанию его голоса гораздо легче, чем движению его рук. Объективно различенное внутри себя звучание человеческого голоса, многократно более богатое, нежели все шумы окружающей среды, зависимость движения объективной ситуации от особенностей этих голосовых различений, эта деятельная субъективная сила слова, осваиваемая ребенком по мере превращения ее в собственную силу, обнаруживающая «надприродное» превосходство как сила общественная. Она определяет не только форму движения голосовых связок, но впервые их выстраивает и настраивает. Все особенности голоса суть продукт соответствующей звуковой культуры, ею же расширяется и звуковой диапазон (эксперименты А.Н. Леонтьева). Представления людей, что природные особенности определяют собственно культурно-исторические способности (то ли голоса, то ли мышления, то ли художественного чувства, то ли чувства добра и т.д.) – это очень серьезное заблуждение в ряду заблуждений всякого другого рода. Эта же общественная сила организующих пространство бытия звуков направляет и сопровождает деятельность руки ребенка. И движение всего тела, во всех его телесных функциях. Звук, слово и несомый ими побудительный и организующий мотив совмещенных действий и взаимодействий взрослого и ребенка создают иллюзию первичности языка в человеческой жизни. Но здесь не только иллюзия, но и момент великой истины господства целого над частью, подчинение индивида формам общественного бытия. Ребенок, входя в мир культуры, вынужден осваивать эту культуру, и, присваивая ее силу, становясь как единичное существо тождественным целому рода, он становится человеком в полноте человеческого содержания. Собственная форма языка не совпадает с логикой мысли. Эта форма обязана лишь выразить, отразить и оформить мысль и любое чувство в их собственном бытии и движении, уметь удержать любой характер движения мысли и любой ее образ от точной и определенной абстракции, фиксирующей односторонний признак, до полноты интуитивно чувствуемого содержания, выразить якобы невыразимую суть чувственной стороны бытия. Схватывать целостность этого содержания, бытующего в мгновении, удерживать и представлять любую уникальную ситуацию. Историческое развитие языка достигает этой универсальности. Язык, сохраняя внутреннюю универсальную пластичность, далее развивается скорее только в лексике, нежели в грамматике. И лексический состав языковой материи своим диапазоном значений захватывает весь универсум от жесткой односторонней фиксации определенного значения до универсального смыслового содержания. Имя выражает весь его состав, оно не меняет себя, но требует выражения (в духе) всего состава скрытого под именем бытия. Части речи играют различные роли в движении смысла, но есть такие глаголы и такие существительные, которые претендуют на универсальное значение, могут обозначить и выразить любое содержание. Ибо способны одушевить, оживить любые смыслы бытия и любой ситуации в этом бытии. В обычном общении основная часть смыслового содержания лишь подразумевается, речь имеет не просто «предикативную» форму (Выготский), а форму предельно свернутую – почти до детского звукосочетания. В любом развитом языке имеются такие слова, значения которых в контексте расширяются до универсальности. Ф.М. Достоевский рассказывает, – пишет Л.С.Выготский, – о языке пьяных, который состоит просто-напросто из одного нелексиконного существительного. «Можно выразить все мысли, ощущения и даже целые глубокие рассуждения одним лишь названием этого существительного, до крайности к тому же немногосложного». [Выготский 1982, 338–339]. Глупостями, конечно же, занимаются те «ученые», которые проводят эксперименты по обучению обезьян «грамоте». Опознавай она не только двести слов, умней она не станет, и Эллочка-людоедочка, с ее тридцатью словами, останется умнее ее. А ребенок и «пьяные мастеровые» одним словом представляют и выражают многообразное содержание той действительности, в которой живут. Ибо язык не заученные слова, с их значениями. Разумеется, однако, что ребенок и взрослый по-разному погружены в ситуацию. Более того, взрослый может перевести ее в ясную языковую форму, развернутую по правилам языка, а ребенок не может. Это, конечно, свидетельствует и о неотчетливости сознания ребенка. Однако действительный состав знания ребенка выражается его формами деятельности, а потому судят «не по словам, а по делам». Что эта деятельность у ребенка не имеет развитой формы, никто не оспаривает: становление человека есть развитие его способности осуществлять деятельность с любым материалом, т.е. универсальной способности удержания всеобщих культурно-исторических форм бытия человека. Поэтому и все действия ребенка надо оценивать с позиции становления формы этой деятельности. В развитии младенца есть тот момент, в котором он выходит за рамки естественно-механического осуществления себя, где еще никакая функция внутри этого осуществления не обосабливается от этого движения удовлетворения органических нужд. Именно эти, последние функции Выготский называет низшими. Но как только появляется элементарная психика, она сразу опирается на человеческий (и тем самым культурно-исторический) состав открывающегося в образе пространства. Это исходный психический образ, и человеческому младенцу он дается человеком, но как собственная элементарная активность ребенка, принципиально отличная от непосредственного способа удовлетворения органических нужд. Отчего зависит и как формируется лексика, какие смыслы в ней разворачиваются и с ней срастаются, а какие обнаруживают себя только ситуативно, делая смысловую сторону подвижной, как вросшие в слово смыслы исторически разрастаются, как отмирают и обновляются – все это зависит не от логики языка, не от его внутренней природы, а от развития того, что лежит за языком и определяет его не только в лексике и грамматике, но по его существу; что порождает его и делает это порожденное (природу языка) определенным. Слово получает свою мощь только из общественного содержания, которое поддается слову лишь в той мере, в какой это содержание может бытовать в отвлеченной (духовной) форме, в составе человеческой психики, в той мере, в какой мысль может обособить себя от бытия. Здесь слово может достаточно произвольно-свободно модифицировать смысл, выстраивать субъективность человека и тем самым задавать ему мотив и форму деятельности. Но субъективность, что бы она в себе ни содержала, наталкивается на объективные пределы, на ту необходимость и всеобщность, которые присущи самому бытию. Даже субъективный идеализм наталкивается на эту объективность. Априорные категориальные формы Канта отсюда. Поэтому и возникает вопрос, как конституируется сама субъективность, а потом – какие средства она вырабатывает (находит и определяет) для движения. И где лежат мотивы этого движения субъективности. Язык лишь средство бытия этой субъективности, выражаемой только в объективной и общественной форме. Солипсизм загоняет язык в глухой аутизм субъективности, подобно тому как вульгарное сознание философствующей науки ищет слова в «серых клеточках» мозговой ткани. Все то, что мы можем назвать языком, есть снимаемый момент в движении мышления и сознания. Язык своей специфической «исчезающей материей» способен выразить любую форму действительности. И выражает ее не как прямое и плоское отражение в знаке, слове, а только как воспроизведение в сознании любого содержания через целостность всей системы языка: слово наполняется смыслом через весь контекст активно в деятельности воспроизводимого бытия человека. Потому-то в языке дух (сознание) и может обособляться. Слово поднимает собой в реальную ситуацию бытия все известное субъекту смысловое содержание под углом зрения данной ситуации и смысла позиции в ней субъекта. Поэтому Выготский и говорит: «Сознание отображает себя в слове» [Выготский 1982, 361]. И это суждение оборачиваемо: слово «есть самое прямое выражение исторической природы человеческого сознания» [Там же]. Но эта столь сложная диалектическая взаимосвязь слова и сознания не должна создавать иллюзии их отношения как обособленно самостоятельного: движение субъекта и по форме сознания (по логике), и по форме языка (по его законам и правилам) совпадает с его целепреобразующей деятельностью внутри объективно-предметного бытия. «Действительные исследования, – заключает Выготский, – на каждом шагу показывают, что слово играет центральную роль в сознании в целом, а не в его отдельных функциях» [Там же].
Источники (Primary Sources in Russian)
Выготский 1982 – Выготский Л.С. Собрание сочинений: В 6 т., Т. 2. Проблемы общей психологии / Под ред. В.В. Давыдова. М.: Педагогика, 1982.
|
« Пред. | След. » |
---|