Русская провинция в философском дискурсе: концептуализация метафоры | Печать |
Автор Злотникова Т.С., Ерохина Т.И., Летина Н.Н., Киященко Л.П.   
16.12.2014 г.

 

В статье высказывается предположение о том, что философский дискурс русской провинции, осуществленный философами, писателями, художниками, актуален для национального самосознания уже на протяжении длительного времени. Русская провинция приобрела качество метафоры, потому что не отличается гомогенностью. Компонентами метафоры являются хронотоп, пространство, время, ойкумена, рубежи, личность, интеллигент, текст, символ, повседневность, столица, скука. Метафоричность понимания русской провинции была в значительной степени присуща суждениям русских философов – Вл. Соловьева, Н. Бердяева, В. Розанова, С. Франка. Русская провинция включает в себя ряд парадоксов, в которых интегрированы философские (мировоззренческие, трансцендентные) и эстетические (художественно-образные) составляющие. Личность русского провинциала воплощает глубоко противоречивые духовные основы жизни России. Провинция в России может пониматься как состояние души человека.

 

 

The article suggests that the philosophical discourse of the Russian province, carried out by philosophers, writers, artists is relevant national consciousness for a long time. Russian province has acquired the quality of a metaphor, because that is not homogeneous. Metaphors components are chronotope, space, period, oikoumene, milestones, personality, intellectual, text, symbol, daily, capital, boredom. Metaphoric comprehension of the Russian province was largely inherent in the judgments of Russian philosophers – Vl. Soloviev, N. Berdyaev, V. Rozanov, S. Frank. Russian province includes a number of paradoxes – philosophy and aesthetics. The identity of a Russian provincial embodies conflicting spiritual foundations of life in Russia. Province in Russia can be understood as the condition of the human soul.

 

КЛЮЧЕВЫЕ СЛОВА: русская провинция, философский дискурс, метафора, хронотоп, пространство, время, ойкумена, личность, символ, повседневность, столица, скука.

KEY WORDS: Russian province, philosophical discourse, image, chronotope, space, period, oikoumene, personality, symbol, daily, capital, boredom.

 

 

 

Введение в тему

Динамика определений, понятий и представлений о русской провинции, выявленная нами в ходе многолетних исследований, позволяет утверждать: дискурс о русской провинции всегда включал в себя философские обобщения, осуществляемые как профессиональными философами, так и философствующими представителями сферы художественного творчества: писателями, художниками, музыкантами, актерами. Актуальность такого дискурса для национального самосознания не ослабевает и поныне. Особенностью философского дискурса последнего времени, особенно выпукло проступающей в нашем случае, можно считать его способность к саморефлексии. Другими словами, в философском дискурсе мы различаем, но не разделяем «дискурс о» (дискурс-анализ) и «дискурс в» (дискурс-синтез) как относительно автономные имманентные живой речи практики ведения рассуждений. Философский дискурс понимается как сложно организованная структура, функционирующая через дополнительность таких компонентов, как дискурс-анализ и дискурс-синтез [Огурцов 2014]. Если первый тяготеет к монодисциплинарному, аналитическому изложению, скажем, с точки зрения лингвистики, истории страны, биографии личности, то второй ориентирован на меж- и трансдисциплинарный диалог в построении целостного представления обсуждаемого явления, учитывающего не только научный дискурс, но и дискурсивные практики повседневной жизни, синтезирующие в свою очередь этнографические, национальные, культурные, биографические и прочие ее особенности. Познавательные рассуждения «о» феномене русской провинции, осуществляемые как бы со стороны, оказываются сами включены «в» ее (русской провинции) экзистенциальные формы самовыражения. Учет включенности в ситуацию выражается, как правило, в повествовательной форме рассказа о себе, участнике некоторого развития событий. В этой связи саморефлексия (дискурс-синтез), выраженная в повествовательной форме, возникает в явном или неявном виде за счет способности сравнения с иными толкованиями этого же события, аналитического разбора (дискурс-анализ) своей позиции .

Иными словами, наши рассуждения, связность которых задает метафора «русской провинции», несут в себе как бы двойное послание «наблюдателей», изучающих сложный и неоднозначный феномен культурной жизни, специфичный для России, и «свидетелей», ею живущих. Естественный разговорный язык уходит в неизбывный фон, обнажая напряжение между указанными видами дискурса. «Парадоксальным образом, не вынося одиночества и решившись доверить “другим” свои, быть может, самые “сокровенные мысли и чувства”, мы тем самым отдаем себя во власть системы языковых “общих мест”, “топосов”, начиная микротопосами фонетического или лексического порядка и кончая так называемыми “типами дискурса”» [Барт 1989, 26].

В связи с этим мы полагаем важным обозначить наполнение сложной и, казалось бы, эфемерной метафоры «русская провинция» компонентами, отрефлексированными не только в ходе исследовательской или художественно-творческой деятельности, но в ходе самой жизни в России. К таким компонентам мы относим следующие: хронотоп, пространство, время, ойкумена, рубежи, личность, интеллигент, текст, символ, повседневность, столица, скука. Наличие и взаимодействие этих компонентов, изученных нами прежде [Ерохина 2009; Злотникова 1997; Злотникова 2007; Злотникова 2010; Летина 2009; Модель культуры 2013], и станут предметом анализа в настоящей статье, имеющей целью концептуализацию метафоры «русская провинция». Концептуализация данной метафоры призвана не только соотнести указанные компоненты, но и выявить недостающие иные, чтобы обозначить то многообразие смыслов, которое сегодня мы можем наблюдать и рефлексировать, участвуя в современной культуре России, в очередной раз, но по-новому переживая трансформацию российского опыта в контексте взаимодействия глобального (обобщенного) и локального (личностного, социального, национального, столичного, провинциального, маргинального). Метафора «русская провинция» в игре указанных компонентов образует живой образ динамически самонастраивающейся русской ментальности, органично выражающей себя в творческой активности и в повседневности с их неизбывной любовью к России и тревогой о ее судьбе.

Сначала поставим, возможно, напрашивающийся вопрос: почему выражение «русская провинция» – это метафора? Мы исходили из того, что это выражение содержит тот потенциал, который присущ, если придерживаться мнения Х Ортеги-и-Гассета, всякой метафоре: «Метафора служит тем орудием мысли, при помощи которого нам удается достигнуть самых удаленных участков нашего концептуального поля. Объекты к нам близкие, легко постигаемые, открывают мысли доступ к далеким и ускользающим от нас понятиям» [Ортега-и-Гассет 1990, 72]. Метафора способна «превращать незнакомую действительность в знакомую: метафора всегда предоставляет нам возможность рассматривать менее известную систему в терминах более известной. Проникновение в истину – сущность метафоры» [Анкерсмит 2003]. Метафора «русская провинция» при всем своем казалось бы устоявшемся значении может наполняться различными содержаниями в зависимости от своей пары, с которой вступает в разъясняющее сопоставление, причем как содержательное, так и смысловое наполнение будет обоюдным, обновляющим. Например, русская провинция – русская провинциальная культура; или: русская провинция – настроение души; или: русская провинция – срединное положение между столицей и глушью и проч. Каждая из указанных оппозиций имеет свой эвристический потенциал. Метафора «прошивает», сопрягает комплекс дискурс-анализ – дискурс-синтез, задает определенную стилистику рассмотрения такого явления, как русская провинция, способного приобрести концептуальный профиль. Особенностью такого профиля, если исходить из определения концепта, является существование «между» понятием и словом обыденной речи [Неретина, Огурцов 2000]. Действительно, как и у понятия, у концепта есть претензия на всеобщность и объективность. Но, в отличие от понятия, эта претензия концепта связана с конкретным контекстом применения. Концепт представляет собой парадоксальную структуру «особенного всеобщего» (В.С. Библер). Как и понятие, концепт нуждается в обосновании. Но если понятие требует универсального обоснования, то концепт исходит из обоснования, сочетающего всеобщее с особенным, например, неотменяемые универсалии культуры находят свое конкретное воплощение в событиях, поступках, решениях повседневной жизни, образуя конкретный индивидуальный профиль биоконцептографии действующего лица в своем времени и пространстве [Киященко, Тищенко 2009, 126–155].

 

«Русская провинция» – хронотоп метафоры

Словосочетание «русская провинция», выражающее морфологию российского социально-географического и культурно-исторического пространства, к началу XIX в. утратило смысл административно-территориального названия определенного ареала. К концу XIX в., когда были получены данные первой всеобщей переписи населения России, стало очевидно, что провинциалов в 50 с лишним раз больше, чем столичных жителей, в понимании большинства жителей Российской империи провинция и Россия стали синонимами. Что нашло свое выражение в известных высказываниях Н. Карамзина о России, сильной своей провинцией, или В. Ключевского о смещении в России центра на периферию, и способствовало переходу представления о провинции в разряд широко распространенных метафор, многообразно используемых, скажем, при сравнении особенностей культуры столицы и провинциальной культуры. Как нам представляется, предпринятая попытка концептуализации метафоры «русская провинция» содержит ресурс выхода на решение экзистенциальных проблем существования человека в свое время и в своем пространстве (не всегда закрепленных календарными датами и местом проживания), проблем, связанных с тем, чтобы не потерять и сохранить себя как полноценно и суверенно действующую личность, в чем она получает «удостоверение» (П. Рикер) от своего ближайшего окружения.

Как показывает отечественный историко-культурный опыт, метафоричность понимания русской провинции была в значительной степени присуща суждениям русских философов. Темпераментно, с внутренней мукой и экстатическим сарказмом эти люди рассуждали о той среде, в которой были рождены и к которой приговорены независимо от места жительства в разные периоды своей судьбы.

Подчеркнем: провинция в России может пониматься как состояние души человека. В художественной провинциологии высказывания типа «провинция – это отчаяние» перемежаются с позитивными, даже умилительными суждениями. Это объяснимо, исходя из представления Н. Бердяева о том, что провинциализм есть другая метафизика жизни. Понимание провинции в метафорическом значении определяет такие ее характеристики, как замкнутость, ведущая к ограничению духовных интересов и проявлений, но одновременно и широта, включающая в себя микрокосм личности и макрокосм мира, в том числе – мировой культуры, в которой – как в родной провинции – вот уже не менее трех столетий пребывает русское начало.

Рассматривая хронотоп русской провинции с учетом историко-философских, культурологических, социально-нравственных идей, рожденных в России последних (как минимум) полутора столетий, можно установить, что русская провинция предстает как явление специфическое, мало зависимое от географических координат, имеющее корни в душе человеческой не менее, чем в истории. Это и пространство, расположенное на тысячи верст вокруг Москвы или Петербурга; это и время, которое нужно затратить человеку не столько на путь по городам и весям, сколько на преодоление духовных различий с динамичными (а подчас и циничными) согражданами; это и настроение, отмеченное мечтательностью и тоской, охватывающее на нешироких улицах, на проселочных дорогах, среди полуоблупившихся простеньких или претенциозных домов. Хронотоп русской провинции определяется и таким понятием, как «азиатчина» (не раз повторявшееся у А. Чехова уничижительное выражение). Так, внутренняя «азиатчина» как духовная провинциальность виделась русским интеллигентам в жестоком самонеуважении. И если В. Соловьев все же приветствовал «слабость национального эгоизма» как задаток великого будущего [Соловьев 1988 II, 304], то В. Розанов куда более резко реагировал на то «дикое и ни в одной земле небывалое», что основано на убогом неиспользовании собственного потенциала и заискивании перед чужими, далеко не лучшими образцами. Этого провинциализма, считал В. Розанов, нет «ни у негров, ни у турок, ни у китайцев» [Розанов 1990, 339]. «Зулусы», «тунгусцы» были привычным для А. Чехова обращением к родственникам и друзьям – провинциалам. Русская интеллигенция рубежа ХIХ–ХХ вв. относилась к России как к Востоку, производя «излюбленное противопоставление “азиатского” начала “европейскому” как “низшего высшему” и, требуя найти сочетание “европеизма”, резкого отталкивания от культурной отсталости России, с напряженным чувством к родине и национальной гордости» [Франк 1990, 453, 454, 459].

«Русская душа подавлена необъятными русскими полями и необъятными русскими снегами <…> Русская душа ушиблена ширью», – оппонировал Н. Бердяев всем, кто идеализировал русские просторы [Бердяев 1990б, 65–67]. Сформулированное Н. Бердяевым мировидение приобрело особую остроту при взгляде на Россию с «других берегов», независимо от того, кто был тоскующий по России – писатель или философ, русский, как В. Набоков, или иностранец, как Ф. Кафка. Боясь русской провинциальной почвы, в которой пропадает «все посеянное», Ф. Кафка рисовал характерную картину: «пустынная растрепанная степь вдоль берегов, поникшая трава». У иностранного писателя в новеллистике и дневниках (в частности, «Дорога на Кальду») до гротеска доведено ощущение русского простора, своей губительностью загоняющего провинциала в станционную каморку, где в собственном кашле человек слышит волчий вой.

Разумеется, русская провинция – это специфическая система координат, основанная на том, что пространственные характеристики провинции простираются не только в горизонтальном, но и в вертикальном измерении. Традиционно считалось, что «опуститься» в провинцию означало умереть, но одновременно прикоснуться к нарождающемуся новому; провинция аналогична смерти, чреватой рождением. Прибытие из центра на периферию прежде всего в художественной провинциологии выглядит как спуск, погружение; по наблюдениям исследователей, для изображения Москвы и отдаленных местностей характерно панорамное видение сверху. У В. Белинского имеется сравнение петербуржца в Москве с великаном. В свою очередь. провинция по отношению к Москве расположена внизу, в силу чего в ХХ в. появляется такой публицистический штамп, как «глубинка».

Важное значение имеет временной аспект хронотопа провинции: так, П. Чаадаев полагал, что отсутствие в России следов всемирного воспитания было результатом пребывания России вне времени. Но вне времени, по определению, пребывает и инерционная провинция как таковая, в то время как в столице царит культ нового, на острие которого находится представление о моде.

Русская провинция потому и приобрела качество метафоры, что не отличается гомогенностью, она многосоставна, обладает разными уровнями и разными векторами существования – и это подчеркивает философский дискурс. В дифференциации российского пространства на своеобразные социокультурные сферы, имеющие, в том числе, территориальные ограничения, в качестве универсума реализуется хронотоп рубежей. Одной из концептуально значимых сфер является выделяемая нами в качестве специфического феномена и введенная в качестве культурологической категории «ойкумена русской провинциальной культуры».

С одной стороны, названная дефиниция несет в себе восходящую к античным представлениям об ойкумене как вселенной или территории, обитаемой представителями определенной цивилизации, географическую коннотацию. В таком статусе дефиниция фиксирует отдельный этногеографический и пространственно-временной континуум – континуум русской провинции. В этом плане предложенная дефиниция соотносится с семантикой понятия «культура русской провинции», но обладает более широкой смысловой нагрузкой.

А с другой стороны, жизнь ойкумены русской провинциальной культуры с точки зрения ее направленности представляет собой попытку достичь столичного эталона, что может оцениваться как уподобление, вторичность по отношению к образцу. Но не будем торопиться с выводами.

Ойкумена русской провинциальной культуры характеризуется особым механизмом взаимодействия с внешним миром, осуществляемого посредством дополняющих друг друга процедур рецепции и адаптации. Уточним: рецепция в культуре не только и не столько эпизодическое, случайное, но – систематическое культуросообразное обращение к признанному классическим наследию с целью культурного присвоения (подразумевающего и осознание некоего феномена достоянием внутреннего опыта персоны или эпохи, и практическое, утилитарное использование) или освоения (научная и художественная рефлексия) [Летина 2008].

В целом рецепция, осуществляемая в культурном пространстве провинции, – процесс сложный и многоступенчатый. Рецепция в провинциальной культуре началась с момента ее появления и продолжается до сих пор. Подвергаемые рецепции провинциальным творчеством начала определены нами, соответственно, как национальный, европейский, мировой культурный процесс в вершинных достижениях и актуальных тенденциях. При этом провинциальное творчество приобретает однонаправленную иерархию нисхождения, которую мы предложили обозначить понятием нисходящей рецепции. Иное направление рецепции – интеграция провинциальной культуры в национальное и европейское социокультурное пространство; назовем этот процесс рецепцией восходящей и отметим его исключительный характер.

Адаптация в ойкумене русской провинциальной культуры – частный случай рецепции, выступающей, однако, не просто как механизм приспособления существующих культурных матриц к определенным условиям, но как механизм их трансформации. Важную роль здесь играет аудиторный фактор. В то же время адаптация, именно в силу характера процесса усвоения и присвоения образца для подражания, позволяет творчески его преобразовать субъектом адаптации – провинциальным художником. Она может также способствовать социокультурной адаптации личности художника или группы художников в социальной среде провинции, что является важным фактором их личного и творческого благополучия. При этом адаптация в провинциальной культуре становится важной задачей рецепции.

Таким образом, сущность ойкумены провинциальной русской культуры – синтетизм, пытающийся примирить элитарное (столичное) с народным (местным), в ряде случаев доходящим в своей маргинальности до выдающихся образцов для подражания.

Универсальный для культурного опыта России характер хронотопа рубежей можно наблюдать не только в глобальном плане дифференциации различных социокультурных ойкумен, но и в локальных культурных памятниках.

 

Творческая личность в провинции и провинциальная творческая личность

Ситуация рубежей в русской культуре проявляет более богатую, чем очевидная данность, палитру культурных типов творческих личностей провинции. В ней наиболее значимы две модели – выдающаяся творческая личность в провинции и провинциальная творческая личность.

Модель выдающейся творческой личности выделяется на основании географического фактора. В силу разных обстоятельств, от физической болезни до духовного выбора, часть творческой элиты остается в провинции, где ее представители могут и создавать новое, и адаптировать созданное «столичными гениями». Практика подобного рода существовала в рубежные периоды развития и европейской, и русской культур (Дж.Г. Байрон, И.-В. Гёте, А.С. Пушкин, Л.Н. Толстой, московские символисты, М.И. Цветаева, П.И. Чайковский, И.Е. Репин, Д.В. Поленов, А.П. Чехов).

Модель провинциальной творческой личности – имманентный провинциальной культуре феномен. Она применима к любому региону, но в нашем случае в Ярославской губернии раскрывается в двух разновидностях. Во-первых, как тип обитателей провинции, наделенных творческими способностями и волей к культурной активности (К.К. Павлова (Яниш), Ю.А. Жадовская, Т.А. Медведев; М.А. Богданович, М.С. Петровых). Во-вторых, как тип провинциальной личности, не обязательно обитающей в провинции, но каким-либо образом совпадающей с духовно-нравственным комплексом провинциальности. Жестких границ между ними мы не усматриваем.

На пересечении социокультурного (столица и провинция как культурные универсумы) и культурно-антропологического (творческая элита провинции) планов в индивидуальном, и при этом типичном в своей рубежности, опыте жительницы провинции К.К. Павловой и обитательницы столицы М.С. Петровых складывается специфический духовно-нравственный комплекс «столичности» [Летина 2007].

Русская провинция как культурный феномен включает в себя ряд парадоксов, в которых интегрированы философские (мировоззренческие, трансцендентные) и эстетические (художественно-образные) составляющие.

К таким парадоксам мы относим, во-первых, соотношение провинциальности и скуки, воплощенное в русском классическим искусстве, и, во-вторых, соотношение провинциализма и космополитизма, воплощенное в русском символизме.

 

Соотношение провинциальности и скуки

Для многих, если не всех крупнейших представителей русского искусства проблема скуки, рожденной духом провинциальности, была важной при осознании психологических особенностей человека и условий его жизни. Нелепость, абсурдность провинциального бытия, рожденная рутиной, неподвижностью, то есть скукой, можно считать своего рода российским диагнозом. Отягощая бытие и лишая его высокого смысла, провинциальная скука именно метафорически предстает в русской классике как неотъемлемое и существенное явление русской жизни.

Русская классическая культура дает уникальный опыт осознания скуки как совершенно специфического состояния, качества, мироощущения, жизненной позиции.

Идеология скуки в России представлена удивительно многообразно. Можно ли в иных – не языках, но культурах – найти подобную многозначительность слова «скука»?

Одновременно со сценкой Н. Некрасова «Осенняя скука» (середина 1840-х гг.) создаются «Губернские очерки» М. Салтыкова-Щедрина, «Фауст» И. Тургенева, «В чужом пиру похмелье» А. Островского, «Утро помещика» и «Дневник помещика» Л. Толстого, «Село Степанчиково» Ф. Достоевского, начинается работа И. Гончарова над «Обломовым», а менее чем через десять лет появляется «Леди Макбет Мценского уезда» Н. Лескова. В этих произведениях скука, при всем разнообразии оттенков, предстает именно как доминанта провинциального бытия. «Осенняя скука» – как душевное состояние человека, живущего в России и ощущающего себя в провинции.

Провинция удалена и замкнута в самой себе; у М. Салтыкова-Щедрина восклицание «Очаровательный Петербург! Душка Петербург!» раздается в городе, из которого «дороги дальше никуда нет, как будто здесь конец мира». Так же томительно и бесперспективно из своей скучной провинции «в Москву, в Москву» стремились и чеховские сестры Прозоровы. Не это ли томительное состояние имел в виду Н. Бердяев, озаглавливая свое сочинение и одновременно обозначая нравственно-философскую проблему: «О власти пространств над русской душой»?

Едва ли не глобальная причина провинциальной скуки определяется протяженностью времени с его дурной погодой, вялым настроением.

Вполне логично сочетается с уже названными причинами скуки в провинции одиночество. В единую систему выстраиваются три понятия: скука – одиночество – тоска.

Масштабно выглядит скука на периферии Вселенной только у Пушкина, когда дьявол играет в кости с Фаустом «не из денег, а только б вечность проводить». Генезис такой скуки подразумевает особое качество хронотопа, где бердичев или таганрог, елец или мценск будут написаны с маленькой буквы, охваченные мощью общего понятия – провинция.

Скука у Лермонтова – инвариантна. Антигерой («Тамбовская казначейша») живет в городке, не заметном «на карте генеральной», где единственная радость среди кривых и грязных улиц – постой полка и трактиры со «столичными» названиями «Московский» и «Берлин».

Русский провинциал от скуки «дурью мается». Скука, равная тоске, – бич лесковских чудаков, как и впоследствии шукшинских «чудиков». Так, от скуки ударяется Левша в гибельное питейное пари, а любовь Катерины Измайловой Сергею «прискучила», как ей самой затем наскучит дитя, рожденное в любви.

В психологической драме И. Тургенева и А. Чехова скука поселяется в разрушающихся судьбах, где надежда на значимость труда и обретение значения в труде (Войницкий) сочетается с томлением забытых или несбыточных ожиданий (Ислаева, Раневская). Скука провинциального бытия становится следствием вполне определенного и вполне русского явления, получившего название «варварство».

Варварская, до страсти доходящая, всепоглощающая скука живет неизбывно во времени и широко в пространстве. Не случайно любитель символических акцентов и метафор, М. Горький, одну из лучших своих пьес о провинциальных, неприкаянных и нереализованных, недостойных собственного предназначения интеллигентах назвал именно «Варвары».

Сугубо русское понятие скуки вообще имеет немало созвучий: и в гоголевском «скучно жить на этом свете, господа», и в лермонтовском «и скучно, и грустно». Скука становится синонимом одиночества, пустоты, невостребованности. Автор «Скучной истории» и «Ионыча», «Степи» и «Тоски», создатель судеб людей, тоскующих и одиноких в своей затерянности (провинциальности), А. Чехов выразил еще и страдание скуки.

В России можно определенно выделить философский контекст скуки, и он окажется не только своеобразным, но и разнообразным. В. Розанов сочетал представления о похороненной любви и о скучных томительных формальностях в виде условного надгробия [Розанов 1994]. У Вл. Соловьева скука является следствием «тяжелого труда» и антитезой «исчезающих иллюзий», выражением неосознанности жизненной цели [Соловьев 1988 I, 140]. Для Н. Бердяева скука делается «диавольским состоянием, состоянием абсолютного небытия»; ей противопоставляется тоска, выходом из нее становится страдание, достигаемое через выбор, с нею соседствует исходящий опасностью из низшего мира страх [Бердяев 1990в, 45, 49, 56].

Выше была названа первая из причин российской скуки – величина географических пространств. Вторая, не менее значимая причина скуки определяется протяженностью времени с его дурной погодой, вялым настроением. Третья причина, органично сочетаемая с обеими, уже названными, – одиночество. В «Фаусте» Тургенева оно воспринимается сначала как благотворный признак уединения, по-своему приятного, с книгами и нераздражающим мелким дождем за окнами.

 

Провинциализм и космополитизм русского символизма

Символисты осознают необходимость построения нового хронотопа и созданная ими концепция пространства не просто символична, она парадоксальна.

Пространственный модус символистского пространства в России имеет и специфические черты, заданные ментальными чертами русской культуры. К ним относятся, прежде всего, тяготение к тернарной модели пространства: Восток/Россия/Запад; представление о бесконечности пространства, которое, с одной стороны, связано с географическими просторами России. Нами установлена биполярность, которая выражается понятиями «космополитизм» и «провинциальность».

Проблема соотношения космополитизма и провинциальности прежде всего рассматривается нами в контексте бинарной оппозиции «столичности» и «провинциальности», которую также можно обнаружить в ментальном опыте русского символиста и осмыслить в качестве более частной оппозиции.

Основная тенденция, свойственная мироощущению художников-символистов, — не просто адаптироваться или завоевать столицу, а ощутить себя вне конкретного пространства, столичного или провинциального. Символизм тяготеет к осмыслению глобального пространства.

Для русского символизма проблема провинции и провинциальности не сводится к определению пространственных границ. Проблема «провинциальности» рассматривается символистами в иных ракурсах, выходящих за рамки традиционного в русской литературе XIX в. понимания провинции как пошлого захолустья.

Несмотря на присутствие среди мэтров символизма выходцев из провинции (К. Бальмонт, Ф. Сологуб, З. Гиппиус), формируются символистские группы в Москве и Санкт-Петербурге, да и в большинстве своём русские символисты были студентами именно столичных университетов. Однако, скорее всего, русские символисты имплицитно вобрали в свое миропонимание сложившуюся традицию, согласно которой смысл понятия «провинция» определяется через оппозицию к понятию «столица».

Названная бинарная оппозиция, как и ряд других устойчивых понятий, составляет один из важных элементов в системе представлений о русской провинции. Отличаясь многогранностью, эта оппозиция учитывает и фактор отдаленности провинции/столицы, и различия в масштабах провинциального/столичного мироздания.

Различался в понимании российских людей прошлых двух столетий и «тонус» двух столиц: если по версии поэта (К. Батюшкова) Москва, как и положено провинции, была местом отдыха, пригодным только для того, чтобы дурачиться, то по версии философа (Г. Федотова) провинциальная по сути Москва, с ее светлой наивностью и доброй ленью, отличалась коренным образом от столичного Петербурга, с его изломом и мучительством.

Для символистов провинциальность скорее соотносится с понятиями обыденности, быта, повседневности. Для декадентов провинциальный быт – своеобразный синоним «чертовщины», скуки, пошлости. Быт для З. Гиппиус настолько страшен, что приобретает мистическое звучание – он не создаётся людьми, а «рождается сам», из колеса быта почти невозможно вырваться, он затягивает и убивает, «затирает личность».

Жизнь Ф. Сологуба оказалась самым тесным образом связана с провинцией. Именно в провинциальных городах (Крестцы Новгородской губернии, Великие Луки, где он служил, изучая провинциальный быт; Вытегра) формируется его писательский талант, рождаются первые декадентские произведения. Показательно, что даже З. Гиппиус определяет первое восприятие Сологуба именно через «обратное» соотношение столичности (по месту рождения) и провинциальности (по месту обитания): «Петербуржец, но служил до сих пор в провинции»» [Гиппиус 2001, 214].

А. Белый отмечает, «что персонаж Сологуба всегда из провинции, и страхи его героев из Сапожка: баран заблеял, недотыкомка выскочила из-под комода, Мицкевич подмигнул со стены – ведь всё это ужасы, смущающие смертный сон обывателя города Сапожка»» [Белый 1994 II, 336], а А. Чеботаревская справедливо указывает, что многие образы «Мелкого беса», взятые с «натуры», содержат «нравы провинциальных болот того времени»» [Венгеров (ред.) 2000 I, 389].

Провинциальность в творчестве Сологуба – это мирочувствование, мировосприятие, гротескный, фантастически страшный мир, часть которого есть в каждом русском человеке, поскольку каждый человек и создаёт этот провинциальный мир, населённый «недотыкомками».

Двойственность Ф. Сологуба – в наличии в нём самом страшного «угла», который он пытается преодолеть в себе и своём творчестве, предлагая, в частности, многочисленные переводы Верлена, Вольтера, Мопассана, Бодлера, Т. Готье, Клейста (стремясь выйти за рамки русской культуры); совершая ряд поездок по провинции с лекцией «Искусство наших дней»; посещая Европу (прежде всего и впервые – Париж в 1909 г.), раздвигая, таким образом, и реальные географические рамки своего существования, поменяв свой «провинциальный» уклад жизни с сестрой (о котором вспоминал Г. Чулков: «казалось, что ты сидишь не в Петербурге, а где-нибудь в далёкой провинции» [Чулков 1998, 479] на светскую столичную жизнь с женой А. Чеботаревской (с балами-маскарадами, поэтическими вечерами и т.д.).

Парадоксальность творчества Ф. Сологуба во многом и была осмыслена современниками как органическое соединение космополитичности декадентства и провинциальности мироощущения, что и позволило Сологубу создать в литературе новую эмоциональную индивидуальность, секрет которой заключался в том, что писатель наделил своих героев фактами собственной биографии и чертами своей личности.

Личность русского провинциала воплощает глубоко противоречивые духовные основы жизни России вообще: страх перед замкнутостью и интуитивную тягу к сохранению «гнезда»; стремление к «другим берегам» («к перемене мест») и страсть к превращению любой чужбины в повторение усадьбы, улицы, дома; достоинство и самоуничижение, размах и мелочность; «чухлому», разросшуюся до масштабов всей России, включая столицы, – и высоту духа, традиционно ожидаемую только от столичных жителей. На рубеже ХIХ и ХХ вв., когда обострилось восприятие русской провинции именно в данном аспекте, понятие провинции включало в себя особую область идей и настроений, оказавшихся на перекрестке мнений художников и философов.

Особые нравственно-психологические интенции обитающей в этом ареале личности делают географическое пространство провинции подвижным: это всегда то место, где житель сейчас находится, ставшая привычной среда обитания. У Чехова это был Таганрог по отношению к Москве, Москва – по отношению к Петербургу, Россия – по отношению к «загранице», Швейцария – по отношению к Италии или Франции, Европа – по отношению к Америке. Отсюда для России традиционна стеснительность, своего рода комплекс «житомирского кузена» (М. Булгаков), когда провинция и провинциал рассматриваются как явление и человек «второго сорта». Но может ли быть второсортным многоверстное пространство, могут ли быть второсортными люди, определяемые так с позиций места жительства? Как известно, романтически настроенный и буржуазно ориентированный европеец мог жить мечтой о столице, как д’Артаньян или Растиньяк. Однако и европейские, и русские художники и философы превращали в столицу духа любое захолустье, будь то Веймар И. Гете или еще меньший Кенигсберг И. Канта, Таити П. Гогена или Болдино А. Пушкина и Ясная Поляна Л. Толстого, Вильно В. Комиссаржевской или Пенаты И. Репина.

 

Интеллигентность и провинциальность

К концу ХIХ в., когда понятие русского интеллигента обретает законченные очертания, особенно остро воспринимается вопрос о соотношении интеллигентности и провинциальности. Интеллигент-провинциал ощущает в себе и не приемлет в других «небывалого» и «притом типичного в своей житейской захудалости, в своих нервах» человека, каким его увидел Розанов в Достоевском. Этот интеллигент стыдится своих провинциальных, причем не барственно-усадебных, но мещански-городских корней, стыдится города, который «грязен, пуст, ленив, безграмотен и скучен» (А. Чехов). Спокойствие, успокоенность в понимании провинциала как обывателя, провинциала как неинтеллигентного человека становятся условием отрешения его от мировых проблем и мирового движения.

В провинции интеллектуал почти всегда маргинал. Столичная среда для него могла бы быть благоприятна благодаря большей плотности культурных связей, наличию иной инфраструктуры; в провинции радикальные и достаточно масштабные идеи и поступки оказываются либо невостребованными, либо неоцененными. Для человека, ощущающего себя провинциалом – чуть ли не изгоем, – привычным становится мотив избранничества и обделенности жизнью в одно и то же время. Для него характерны чувство вины, скука, одиночество, разочарованность и утомляемость, переходящие в чрезмерную возбудимость. Соединяя все эти мучительные чувства и ощущения, русский провинциал имеет способность испытывать «такое необычное в Европе чувство одиночества» (Ф. Кафка).

Интеллигент, одинокий в России, как одинок вообще житель провинции, тоскует о несбывшемся, являет комплекс неполноценности. Отсюда может следовать вывод, связанный с рассуждением В. Соловьева о грамматическом смысле слова «русские»; к прилагательному философ предлагал добавить существительное «европеец» [Соловьев 1988 II, 696–697].

Вот почему особый смысл в психологическом портрете представителя русской провинции приобретают его взаимоотношения собственно с европейцами. Русский провинциал традиционно возмущается упорядоченностью, «нормальностью» европейской жизни, а европейцы оказываются перед неразрешимой «загадкой русской души» или «русских пространств», обнаруживая в своем непонимании странную провинциальность духа рядом с неясным мерцанием и парением чувств русских провинциалов.

Для самоощущения русской интеллигенции традиционно особое отношение к драматическому положению России между Востоком и Западом, между темным прошлым и туманным будущим. Она испытывает презрение или нелюбовь к западной цивилизации за то, чем не владеет русский, но что – обладай этим русский – уравновесило бы русскую «азиатчину». Однако русские и за границей – в Ницце, Монте-Карло, Берлине, Париже, Нью-Йорке – создают свою «провинцию» как локальное духовное и даже бытовое пространство. П. Чайковский сетовал на «поразительно банальную обстановку» своей жизни во Флоренции – «точно где-нибудь в русской провинции»; для Чехова черты провинциальности виделись в любой экзотически-отдаленной стране, как только ее бытие оказывалось понятным и физически доступным для него бытом (это относится к таким «роскошным» местам, как Сингапур, Индия, Цейлон, Китай, а также города Италии, Франции и Германии); однако Набоков возил с собой в эмиграции резиновую складную ванну, видя в ней спасение от чужого духа в «бесчисленных европейских пансионах». Покинув родину, которая могла раздражать провинциальностью, русский художник творил «там» фрагмент своей провинции, своего, отдельного от всего мира бытия. Так возникают представления о внутренней провинции и внутренней «загранице». «Совсем Азия! Такая кругом Азия», – горевал Чехов, а в провинции И. Бунина «иногда по целым неделям несло непроглядными азиатскими метелями». Русского интеллигента раздражала «внутренняя» провинция, когда «азиатчина» становилась определением духовного качества провинциальной жизни.

«Для русского западника-азиата, – мрачно иронизировал познавший прелести западной культуры Бердяев, – Запад – Земля обетованная, манящий образ совершенной жизни» [Бердяев 1990б, 60]. Тяготясь жизнью в географической провинции, где работает только тело, но не дух, Чехов предвосхищал жесткость взгляда, присущего человеку русской культуры, ставшему постоянным жителем Запада; позднее и Бердяев подчеркивал: «Европа не есть идеал культуры вообще, Европа сама провинциальна» [Там же, 127] – то есть самодовольна. Ограниченна интеллектуально и нравственно, замкнута на собственных интересах, лишена широты и тонкости миропонимания. Из отдельных, то едких, то мрачных замечаний и горестных суждений выстраивается ощущение уже не провинциальности как таковой, но специфичности русского бытия в сравнении с европейским.

Таким образом, философский дискурс о/в «русской провинции» позволяет не только концептуализировать это представление как несомненно значимую для русской действительности и русского миропонимания метафору. Частные ситуации и личностно переживаемые состояния приобретают бытийный масштаб, пройдя через дискурс–анализ системно повторяющихся и перекликающихся жизней и проблем, обретая целостность, сродни гармонически ожидаемой надежде, в дискурс–синтезе провинции, противоречивой и неотторжимой от судьбы России.

 

Литература

Анкерсмит 2003 – Анкерсмит Ф.Р. История и тропология: взлет и падение метафоры. М., 2003.

Барт 1989 Барт Р. Избранные работы. Семиотика, поэтика. М., 1989.

Белый 1994 – Белый А. Критика. Эстетика. Теория символизма. В 2 т. М., 1994.

Бердяев 1990аБердяев Н. Смысл истории. М., 1990.

Бердяев 1990бБердяев Н.А. Судьба России. М., 1990.

Бердяев 1990вБердяев Н.А. Самопознание. М., 1990.

Венгеров (ред.) 2000 – Русская литература ХХ века (1890–1910). В 2 кн. С.А. Венгеров (ред). М., 2000.

Гиппиус 2001 – Гиппиус З.Н. Живые лица. СПб., 2001.

Ерохина 2009 – Ерохина Т.И. Личность и текст в культуре русского символизма. Ярославль, 2009.

Злотникова 1997 – Злотникова Т.С. Антон Чехов, интеллигент из провинции / Мир русской провинции и провинциальная культура. СПб., 1997.

Злотникова 2007 – Злотникова Т.С. Провинция / Культурология: энциклопедия. В 2 т. М., 2007. Т. 2.

Злотникова 2010 – Злотникова Т.С. Провинциальная культура как объект прикладной культурологии / Культурология: фундаментальные основания прикладных исследований. Под ред. И.М. Быховской. М., 2010.

Киященко Тищенко 2009 – Киященко Л., Тищенко П. Эллипсис междуречья (опыт био-концепто-графии) / Языки культуры: образ-понятие-образ. СПб., 2009.

Летина 2007 – Летина Н.Н. В контексте комплекса столичности (судьбы Каролины Павловой и Марии Петровых) // Философские науки. 2007. № 1. С. 130–138.

Летина 2008 – Летина Н.Н. Теоретические основания рецепции в провинциальном искусстве / Регионология. Научно-публицистический журнал. 2008. №3 (64). С. 295–302.

Летина 2009 – Летина Н.Н. Российский хронотоп в культурном опыте рубежей. Ярославль, 2009.

Лотман 1998 – Лотман Ю. К проблеме пространственной семиотики / Лотман Ю. Об искусстве. СПб., 1998.

Модель культуры 2013 – Модель культуры русской провинции в аутентичном, историко-типологическом и глобализационном дискурсах: коллективная монография. Под науч. ред. Т.С. Злотниковой, Т.И. Ерохиной, Н.Н. Летиной, М.В. Новикова. Ярославль, 2013.

Неретина, Огурцов 2000 – Неретина С.С., Огурцов А.П. Концепт / Философская энциклопедия М., 2000. Т. II. C. 306–307.

Огурцов 2014 – Огурцов А.П. Дивергенция и конвергенция концепций дискурса – их эпистемические основания (статья первая) // Методология науки и дискурс-анализ. М., 2014.

Ортега–и-Гассет 1990 –Ортега-и-Гассет Х. Две великие метафоры / Теория метафоры. М., 1990.

Розанов 1990 – Розанов В.В. Ломоносов // Опыты: литературно-философский ежегодник. М., 1990.

Розанов 1994 – Розанов В.В. Среди художников. М., 1994.

Соловьев 1988 – Соловьев Вл. Соч. В 2 т. М., 1988.

Франк 1990 – Франк С.Л. Пушкин об отношениях между Россией и Европой / Пушкин в русской философской критике. М., 1990.

Ханзен-Лёве 1999 – Ханзен-Лёве А. Русский символизм. СПб., 1999.

Чулков 1998 – Чулков Г.И. Валтасарово царство. М., 1998.

 

 

 
« Пред.   След. »