Тоталитарное мышление в России и Карл Шмитт | | Печать | |
Автор Сендеров В.А. | |
28.08.2014 г. | |
В статье рассматривается эволюция тоталитаристского мышления в России последних десятилетий. Крах официальной советской идеологии вынудил тоталитаристское мироощущение искать для себя иные модели и формы выражения. Основной, иногда ясно сознаваемой задачей было при этом противостояние идеям европейского христианского персонализма. При этом борьба велась “на территории противника”, и весьма актуальным оказалось обращение к европейскому философскому опыту. По ряду причин, рассмотренных в статье, базовой для российского интеллектуального тоталитаризма оказалась фигура немецкого государствоведа, “коронного юриста Третьего Рейха” Карла Шмитта. В статье рассмотрена связь творчества Шмитта и современных российских мыслителей-неоконсерваторов, развитие последними идей предшественника.
The article is about the evolution of the totalitarian thought in Russia of the last tens years. A crash of the official Soviet ideology has made the totalitarian outlook search for another models and forms of expression. The main, sometimes clearly realized, aim was to oppose to ideas of the European Christian personalism. In this situation the struggle was combated “on the territory of enemy” and it was found very suitable to address to European philosophical experience. For some reasons – they are discussed here – the figure of German state expert, “crowned lawyer of Third Reich”, Carl Schmitt became the most principal for Russian intellectual totalitarism. The article gives evidence of a connection of Schmitt’s doctrine with ideas of modern Russian thinkers-neoconservatives and shows how they develop ideas of their predecessor.
КЛЮЧЕВЫЕ СЛОВА: европеизм, идеология, либерализм, персонализм, солидаризм, тоталитаризм, фашизм, этатизм.
KEYWORDS: europeism, ideology, liberalism, personalism, solidarism, totalitarism, fascism, étatisme.
Крах коммунистической власти в конце прошлого века не стал ударом по тоталитаристскому мышлению в России. Произошло обратное – и при внимательном взгляде на идеологическую трансформацию страны это можно было предвидеть. “Единственно верное учение”, марксизм-ленинизм изначально создавалось как идейное обеспечение волевых политических действий большевистской верхушки. Обеспечение было к тому же в основном формальным: “диалектическая” гибкость советского марксизма с каждым десятилетием понижала его реальный авторитет. В последний же советский период идеология окончательно выродилась, сведясь к системе ритуально повторяемых заклинаний. В этой общеизвестной ситуации был однако не всеми замечаемый момент: несколько юмористический, но в то же время чрезвычайно важный. Шаманизация идеологии, не особо, по-видимому, беспокоившая власть, всё менее устраивала влиятельный отряд потребителей этой идеологии. В исправно работающем тоталитарном механизме принятая идеология – лишь винтик. Но вот машина начинает давать сбои. И чем они чаще и катастрофичнее, тем сильнее желание видеть в идеологии-винтике то, за что этот винтик всегда себя выдаёт: видеть в нём ведущее колесо. Весь послехрущёвский период как раз и был таким “временем сбоев”. Зеркалом же времени сделался политический самиздат. И в это зеркало любопытно вглядеться. Полвека власть внедряла в сознание страны тоталитарную версию марксизма. Результатом стал “очищенный” марксизм (уже не всегда тоталитарный) и очищенный тоталитаризм (всё чаще не имевший ничего общего с европейским марксизмом). При этом тоталитарная струя в общественном сознании неуклонно нарастала. Уже на этом, самиздатском этапе неототалитаристского мышления выпукло проявились некоторые специфические его черты. Новый тоталитаризм был на редкость “внутренне уживчив”. Концепции и намерения, несовместимые в обычной политической логике, не просто сосуществовали в нём: не всегда понятным образом эти концепции и намерения дополняли и поддерживали друг друга. Объяснение этой загадки было, впрочем, простым: неототалитаризм был прежде всего мышлением “против”. И до какой степени это так, выяснилось на рубеже последних десятилетий века. С крушением коммунизма Россия органически оказалась в ареале европейской мыслительной и политической культуры. И это был единственно возможный для страны ареал: петровские преобразования оказались необратимы. Усердно нагромождаемые перегородки между “Востоком” и “Западом”, как говорится, не достигали небес: железная сталинская стена после смерти диктатора быстро превратилась в дырявый занавес. И дыры непрестанно расширялись, усилия властей не могли и замедлить этот процесс. Россия возвращалась к себе, в Европу, в мир “либерализма” и “постмодерна”. Хотя, в сущности, оба эти термина тенденциозны и неточны. Либерализм, для примера, органически чужд социальным и экономическим традициям Германии. Сегодня не любят, по понятным причинам, цитировать “Пруссачество и социализм”; но достаточно внимательно прочесть эту книгу, чтобы убедиться: развитие послевоенной Германии во многом пошло по предсказанному Шпенглером пути. Этот путь можно называть солидаристическим, правосоциалистическим. Но “либеральным” социальное рыночное хозяйство никто не называет. И правильно: путаницы в терминах желательно избегать. Но дело не в “постмодерне” и не в “либерализме”. Любое европейское общество, явно или прикровенно, строится на двух базовых принципах. Основным элементом общества (“базовой единицей” измерения) является автономная человеческая личность. Основным же связующим общество “клеем” – строгое, равноприменимое к составляющим общество личностям Право. Вопрос для тоталитаристов встал, по существу, о противостоянии ценностям христианского персонализма. И все интеллектуальные силы были брошены на выполнение этой задачи. Запестрели концепции, подходы, модели. Выдуманное в начале XX в. евразийство – и якобы существовавший полтысячелетия назад “Третий Рим”; идеологический коммунизм; фашизм – и любые виды и формы свирепого безыдейного этатизма; консервативная революция; Пятая Империя; Проект “Россия”... Всё это изначально не подлежало увязке – логической, хронологической, любой иной. И всё-таки всё это изначально было прочно увязано всеобъемлющим рефлексом духовного изоляционизма, титанической попыткой доказать недоказуемое, вывести невыводимую формулу: “Православие–Персонализм=Соборность”. Иррациональное как бы ускользает от изучения. Что не означает, однако, что его невозможно или не следует изучать. Но наивные подходы в такой ситуации неэффективны. Нужны простые, но продуманные методики. Они позволяют нащупать в разных областях кажущегося умственного хаоса несложные инвариантные закономерности. Всякая система опирается на ту или иную конкретику. На имена, аналогии, исторические события, факты... И в предмете такого выбора целое отражается, как в капле воды. Капля же такая, в отличие от глобального целого, охватна. Почему поклонники новой философии поднимают на щит именно это имя? Эти труды? Эти эпохи? И многое становится ясным, если подобные простые вопросы попытаться рассмотреть. Одно из наиболее задействованных новой философией имён – имя немецкого юриста Карла Шмитта, оно постоянно встречается в интересующих нас книгах, выступлениях, статьях. В принципе, в этом нет ничего удивительного. Крупный государствовед, Шмитт был активным сторонником диктатуры; взгляды свои он излагал в трудах чётко, последовательно, убедительно; почему бы его сторонникам не ссылаться на него? В принципе, так; но такое объяснение явно недостаточно. Тоталитарными симпатиями, теми или иными, болело большинство европейских мыслителей прошлого века; и нужны веские дополнительные причины, чтобы решительно предпочесть одного из них всем другим. В случае же Шмитта предпочтение такое налицо. Открываем книгу одного из маститых, солидных российских “новых правых”, Михаила Ремизова [Ремизов 2002а] – и единственным, по рассмотрении, истинным консерватором оказывается Карл Шмитт. Но книга эта издана двенадцать лет назад; сегодня же процесс внедрения Шмитта в качестве классика представляется уже завершённым. Особенно впечатляюще выглядит раскавыченное цитирование. “Истинный суверен”, “порядок больших пространств”, “право на выбор врага”... На съездах и заседаниях “своих”, таких как заседания влиятельного “Изборского клуба”, эти и другие шмиттовские понятия сегодня фигурируют уже без ссылок. И естественно: кто бы стал в недавние времена пояснять аудитории, кому принадлежит, допустим, рассуждение про цепи пролетариата... И известность Шмитта продолжает расти. Как же может и быть иначе, если в областных российских городах устраиваются зимние школы для “правоконсервативной молодёжи” по изучению наследия Карла Шмитта? Но дело не только в масштабах использования идей и работ Шмитта. Диапазон этого использования также представляет интерес. Сегодняшнее тоталитаристское мышление – скорее этатистское, чем идеологическое. Именно абсолютная самодовлеющая государственность видится этому мышлению единственной надёжной антитезой христианскому понятию личности; и содержание этой государственности не первостепенно важно. А значит, по большому счёту, последовательный государственник Шмитт действительно приемлем для всех. Но существуют однако и определённые различия в мировоззрении этатистов. Евразийство всегда настаивало на своей самобытности, открещивалось от факта влияния на себя немецкой философии. Сегодняшние же евразийцы активно опираются на тексты автора “Земли и моря” [Дугин 1994]. И уж совсем странно, когда в работах немецкого государствоведа ищут подтверждения своей правоты поклонники псевдовизантийского самодержавия, всегда настаивающие на недополняемости сакральной формулы “Сердце Царёво в руце Божией”... Словом, в отношения Шмитта и российской “новой правой” вглядеться стоит. Проекция взглядов серьёзного и интересного мыслителя на сегодняшнюю политическую плоскость вряд ли продемонстрирует нам что-либо новое о его собственном творчестве. Но вот нашему познанию самой плоскости рассмотрение этой проекции может кое-что дать. Карл Шмитт родился в Пруссии, в маленьком городке Плеттенберге. Последнее уточнение существенно: бисмарковские имперско-антицерковные преобразования едва завершились, и “антипрусский запад Пруссии” всё ещё оставался твердыней догматического католицизма. Католицизм окажет сильное влияние на творчество Шмитта: на стиль мышления, на терминологию, на любимые сквозные образы его философии. Среди тщательно изученных, постоянно цитируемых Шмиттом авторов – католические мыслители Бональд, Доносо Кортес, де Местр. От католичества у него и пронесённое через всю жизнь пристрастие к абсолюту, к несокрушимой стройности, к иерархичности общественных отношений. Многие мыслители прошлого века сочувствовали, по понятным причинам, идеям авторитарной государственности. Но, кажется, лишь Шмитт ухитрялся невозмутимо проецировать средневековые конструкции на наше время – как, быть может, и недостижимый, но во всяком случае желаемый идеал. “Едва Доносо Кортес обнаружил, что время монархии кончилось, поскольку больше нет королей и ни у кого не достало бы мужества быть королём иначе, как только по воле народа, он довёл свой децизионизм до логического конца, то есть потребовал политической диктатуры. Уже в… словах де Местра заключалась редукция государства к моменту решения, в своей предельной последовательности к чистому, не рассуждающему и не дискутирующему, не оправдывающемуся, то есть из ничто созданному абсолютному решению” [Шмитт 2000, 97]. Идея “создания абсолютного решения из ничто” станет ключевой в философии Карла Шмитта. “Неверующий католик”, он никогда так и не заметит главного: средневековая католическая государственность питалась идеей Создателя, она вовсе не была “редукцией к ничто”... Но как бы то ни было, начинает Шмитт как солидный консервативный учёный. На выборах профессор голосует за католическую Партию Центра, левый и правый радикализм вызывают у него одинаковое отталкивание. Этого однако было уже недостаточно. Время требовало более отчётливого самоопределения. И в период воцарения нацизма избежать его было уже нельзя. Карла Шмитта часто причисляют к духовно-политическому течению “консервативных революционеров” (обширную библиографию по поводу этого течения см., например, в [Умланд 2006]). Это делает, в частности, Армин Молер [Молер 1972] – секретарь Эрнста Юнгера, участник, а в послевоенный период историк течения. Но авторитетное мнение исследователя трудно подчас считать полностью объективным: он склонен “по максимуму” оценивать границы исследуемого явления. Другие учёные утверждают обратное: Шмитт – критик политического романтизма – не мог быть в числе его идейных наследников [Шмитт 2000, 295]. Это важная разделительная линия, нам предстоит ещё вернуться к ней. А пока отметим другое. Отношения с нацизмом Шмитта и консервативных революционеров, с другой стороны, складывались противоположным образом. Зарю национал-социалистической революции консервативные революционеры приветствовали. С разными чувствами, впрочем: Шпенглер, например, всегда называл партию “наци-соци” “бездельниками, организуемыми прохвостами” [Шпенглер 1993, 113]. Однако он же говорил при этом, что Движение нужно поддержать: главным врагом всем поначалу виделся ненавистный “Веймар”. Но вот “наци-соци” – у власти. И консерваторам быстро становится ясно: лекарство оказалось горше болезни. Отношение группы к режиму резко меняется. У разных писателей и мыслителей оно по-прежнему различно: Мартин Хайдеггер остаётся членом НСДАП, Эрнст Юнгер пишет антинацистскую повесть «На мраморных утёсах», ставшую изымаемой Гестапо при обысках… Но организационные связи с режимом рвут все. Шпенглер выходит из прогитлеровского «Архива Ницше», Юнгер отказывается от почётного кресла члена Академии поэзии. Да и Хайдеггер быстро уходит в отставку с поста ректора Фрейбургского университета. Как «первого истинно национал-социалистического ректора» приветствует официозная печать его преемника [Хайдеггер 1993, XXXI]. Сочувствовать диктатуре и быть принятым ею – это, оказывается, далеко не одно и то же… Отношения с нацистами Карла Шмитта складываются по-другому. Никаких романтических иллюзий по поводу гитлеровского «движения сопротивления» у философа нет. «Тот, кто 31-го июля [на выборах в Рейхстаг] позволит национал-социалистам завоевать большинство… усматривая в этой партии лишь меньшее зло, тот поступит глупо. Он даст этому мировоззренчески и политически ещё далеко не зрелому движению возможность изменить конституцию, ввести государственную церковь, распустить профсоюзы и т.д. Он полностью отдаст Германию на волю этой группы» [Шмитт 2000, 301]. Так писал Шмитт ещё в 1931 году. Три года спустя он выпустил в свет работы «О трёх родах юридического мышления» и «Государство, движение, народ: тройное членение политического единства», могущие создать последовательную правовую идеологию режима. Философ Карл Шмитт – автор скандально прославившейся статьи «Фюрер защищает право» [Шмитт 2010], главный редактор журнала «Немецкое право», руководитель имперской секции преподавателей права в высшей школе… Может показаться, что перед нами – классический, всем знакомый образец приспособленчества и оппортунизма. Но в том-то и дело, что это вовсе не так. Власть и сила – внутренние, духовные идеалы философии Карла Шмитта. Ему подчас не важен даже и националистический характер этой власти, он согласен принять даже «интернациональный миф» [Шмитт 2000, 252-256]. Ибо даже этот миф может стать «легитимным», получить плебисцитарную поддержку народа. Ибо «плебисцитарная легитимность есть единственный вид государственного оправдания, который сегодня ещё мог бы считаться общепризнанным. И вероятно даже, что значительная часть несомненно имеющихся сегодня тенденций к «авторитарному государству» находит здесь своё объяснение. Эти тенденции нельзя просто отмести как тоску по реакции или реставрации. Гораздо важнее понимание того, что в демократии следует искать причину сегодняшнего «тотального государства»» [Шмитт 2000, 300]. Словом, волюнтаристское мифотворчество – так сказать, положительный полюс духовно-политического бытия. Либерализм, парламентаризм, персонализм – вечные закоренелые враги народно-плебисцитарной «легитимности»… В средние века народно-«легитимен» (к этой своеобразной терминологии мы ещё вернёмся) был католический «миф». Этим он был силён – и Шмитт отдаёт ему должное. Сегодня же победил чистый, беспримесный миф Диктатуры. Миф голой силы. Власти как Власти. Что ж – тем лучше. Диктатуре своей повинуйся; ей одной и служи. Таково мировоззрение мыслителя, которого не только апологеты уже именуют сегодня «первым философом послепутинской эпохи» [Кильдюшов 2009]. Но что собственно нового «первый философ» сказал о Силе и Власти? Что вообще нового на эти темы можно сегодня сказать? Кое-что всё-таки можно: мы увидим это ниже. Но действительно: главное в трудах Шмитта не оригинальность. По-новому и по-новому нюансирует Шмитт одни и те же мысли. Старые мысли, в сущности: стройно, убедительно, монотонно рассуждает он о сильном государстве, о предпочтительности порядка праву, об «активном политическом решении»… И это для среднего немецкого читателя много важнее броских зажигательных лозунгов. «Вот, смотрите: герр профессор всё обосновал». Великая это вещь – менталитет… «Коронный юрист Третьего Рейха». Так назвал Шмитта эмигрантский публицист Вальдемар Гуриан [Шмитт 2000, 273]. Если исходить из уровня работ Шмитта, или из претензий честолюбивого политического писателя – оценка вполне заслуженная. Но в карьерном плане – не получилось. Безукоризненные на первый взгляд расчёты дали непредсказуемый сбой. И предугадать это заранее было решительно невозможно. «Магический социализм» Гитлера оказался непохож на предречённый Шпенглером «прусский социализм». Немецкий нацизм строился на вызывающе иррациональных основах. “Профессорство” при этом тоже использовалось. Но лишь как бирюлька, как снисходительные разъяснения для отсталых буржуазных умов. В Рейхе велись и научно-идеологические споры. Но были они весьма своеобразны. Всё происходящее в нашем мире – отблеск мистической борьбы в Космосе вечных Льда и Огня! - полагали одни специалисты. Другие же считали, что никакого “Льда” и “Огня” вообще нет. И никакого космоса нет тоже. Весь же наш мир – лишь маленькая полость внутри бесконечной гранитной скалы. Кто здесь лженаука, кто – представитель высшей Истины? Ясное дело, была лишь одна инстанция, способная разрешить великий спор. И решение Фюрера стало воистину гениальным. “Никакой истины вообще нет, - торжественно изрёк Вождь. - Могут быть правы и те, и эти!”. Так кому на фоне подобного нужны были шмиттовы книги? Методологически профессор оставался европейцем. Хуже того – выучеником проклинаемого нацистами католического мира... Шмитт оказался для нацистов всего лишь попутчиком. И при многих звонких титулах карьерные его достижения были достаточно скромными. Увы, попутчиков не любили и там… Но по странному извиву судьбы «немецкие» качества трудов Шмитта работают сегодня в России. Показное, демонстративное отрицание «магическим социализмом» базовых европейских научных и культурных понятий не свидетельствовало о пещерном невежестве нацистской элиты. Оно требовало, напротив, неплохого, хотя обычно и отдаленного, с этими самыми понятиями знакомства. «Когда я слышу слово «культура», я хватаюсь за пистолет». Эту хлёсткую фразу приписывают обычно Герингу или Геббельсу. Но первым её произнёс литературный герой. Герой одной из пьес рафинированного австрийского писателя – Гофмансталя… Российские тоталитаристы до подобных тонкостей просто не доросли. Никакой «школы Канта и Гегеля» у нас за плечами не имеется. Нам исторически внове толстые, с многочисленными примечаниями философские трактаты. И они убеждают. «Вот, смотрите. Известный немецкий учёный доказал…» Стиль трактатов Шмитта во многих отношениях созвучен сегодняшнему российскому менталитету. Но не только стиль. «Суверенен тот, кто принимает решение о чрезвычайном положении. Эта дефиниция может быть справедливой для понятия суверенитета только как предельного понятия. Ибо предельное понятие означает не смутное понятие, как в неряшливой терминологии популярной литературы, но понятие предельной сферы. Соответственно, его дефиниция должна быть привязана не к нормальному, но только к крайнему случаю. Что под чрезвычайным положением здесь следует понимать общее понятие учения о государстве… станет ясно ниже. Что чрезвычайное положение в высшей степени пригодно для юридической дефиниции суверенитета, имеет систематическое, логически-правовое основание. Решение об исключении есть именно решение в высшем смысле. Ибо всеобщая норма, как её выражает нормально действующая формула права, никогда не может в полной мере уловить абсолютное исключение…» [Шмитт 2000, 15]. И т.д., и т.д. (вот, кстати, и яркий образец стиля Шмитта). Кто и на каком основании должен принимать решение о чрезвычайном положении? Кого в чрезвычайной ситуации следует считать подлинным сувереном? А то, неровен час, страна окажется разодранной суверенами в клочья – похлеще чем при плюрализмах-либерализмах… Но кто и на каком основании – мы рассмотрим чуть ниже. А пока поговорим о когда. Определяющей для Шмитта является исключительная ситуация; он многообразно критикует либеральную теорию права: она «занята лишь вопросом о всеобщей норме». Пусть даже так. Но чем собственно обратный подход (демонстрируемый, к слову, самим Шмиттом) – предпочтительнее? Возьмём любое человеческое сообщество, ну хоть просто семью. У неё наверняка есть, писаные или неписаные, правила обычной, нормальной жизни. И по этим правилам люди живут десятилетия. Причём большинство не думает при этом о возможных терактах, автокатастрофах и т.п. Что ж, подобную жизнь можно назвать непредусмотрительной. Но как мы назовём жизнь другой семьи – постоянно находящейся в ожидании завтрашнего “личного апокалипсиса”? Есть у неё для этого основания, или нет? А это несущественно: торжественно декларируется, что именно катаклизмы и являются определяющими всю обычную жизнь звёздными моментами… Мы попадаем, таким образом, в некий зацикленный, болезненный психический мир. И академически бесстрастные многостраничные рассуждения лишь вуалируют этот факт. Но ведь мы действительно в такой мир попадаем. Вряд ли хоть одно большое собрание неототалитаристов проходит без заклинаний: мы на самом пороге гибели! Мировая война уже началась! И никто при этом не спросит: а как собственно быть с гибелью, которая твёрдо нам была обещана год назад? Все понимают: речь идёт не о возможном факте. Не о конкретном прогнозе, который может сбудется, а может и нет. Речь идёт о перманентном духовном состоянии. О том состоянии, которое Эрнст Юнгер ещё в начале прошлого века определил как тотальную мобилизацию. Стоит ли длинно напоминать о том, к чему исторически быстро пришла тогда тотально отмобилизованная страна? Упомянем теперь о том, чего в обсуждаемых книгах нет. Хотя это “нечто” трудам юриста Шмитта приписываются постоянно. Речь идёт о понятии права. Немецкие юристы периода Рейха “вводили порядок в произвол”. Кажется, эта крылатая формула как раз Шмитту и принадлежит. И несмотря на некоторую циничность формулы, процесс “введения порядка” воспринимается читателем в основном положительно. Порядок лучше беспорядка, право предпочтительнее его отсутствия. Это – из тех истин, которые принимаются априорно, без оговорок. Впрочем, немного подумав, можно и сформулировать: чем право “лучше”? Все известные нам европейские режимы, в том числе и тоталитарные, декларируют свою приверженность праву, накладывают на себя определённые правовые ограничения. Пусть чисто внешне, пусть абсолютно фальшиво. Но даже это даёт какую-то “зацепку”. Даёт возможность, легально находясь в рамках диктатуры, пытаться поставить ей хоть какой-то предел. Но в том-то и дело, что эту ситуацию юрист Шмитт понимает прекрасно. А миссия его – полное теоретическое оправдание “чистой” диктатуры. Расширение до безграничности пространства её власти. И препятствий этой власти быть не должно. Ни формальных, ни иллюзорных. Вообще никаких. Чтобы понять, до какой степени это так, достаточно просто внимательно прочесть шмиттовы рассуждения о государстве и праве. “Положение, что право может исходить лишь от верховной власти, оборачивается… против теории, ставящей во главу угла власть как силу, и получает другое содержание: высшая власть может быть лишь тем, что исходит от права. Не право есть в государстве, но государство есть в праве. Тем самым обосновывается примат права”. [Шмитт 2000, 282] Так писал Шмитт в 1914 г. А вот это написано двадцать лет спустя: “Имеется тотальное государство. Каждое государство стремится овладеть теми средствами власти, которые нужны ему для его политического господства. И верный признак настоящего государства – что именно это оно и делает… Такое государство не позволяет выступить внутри себя никаким силам, враждебным государству, мешающим государству или разрушающим государство. Оно не думает о том, чтобы передать новые средства власти своим врагам и разрушителям и позволить подорвать свою власть под какими-нибудь лозунгами либерализма, правового государства или чего бы то ни было”. [Шмитт 2000, 303-304] Да достаточно, впрочем, прочесть заголовки ранних и поздних правоведческих работ Шмитта. Из них уже ясно, что осталось в трудах усовершенствовавшегося мыслителя от примата права. Этатистом Шмитт был изначально. Но поздние его статьи и книги – подлинная апологетизация “настоящего” государства, продольная и поперечная. И автора не смущает, что различные его доводы несколько противоречат друг другу. Бывают разные виды тотальных государств, - рассуждает Шмитт в работе [Шмитт 2000, 304]. Бывает государство, тотальное из слабости. Оно не различает государственного и негосударственного, проникает во все сферы жизни. Такое государство вмешивается во все обстоятельства жизни людей, насквозь политизирует жизнь народа… Перечитываем это заново. Выходит, истинное государство, “тотальное по Шмитту” – это в действительности государство авторитарное? Монополизирующее политическую сферу жизни людей, но не затрагивающее иные стороны их жизни? Выходит, что так. Но Шмитт делает к этому небольшую оговорку. Политическое “не имеет собственной субстанции”, - пишет он в «Понятии политического». [Шмитт 2000, 292] “Любое различение, достигшее определённой степени интенсивности, становится политическим”. И недостигшее становится тоже, ибо хотя решение специальных вопросов и можно передать специалистам, но… решение определённых вопросов можно отложить, по объективным, якобы, соображениям, политический статус-кво при этом сохраняется… и, таким образом, все вопросы начинают считаться потенциально политическими… Истинное государство, таким образом, просто вынуждено быть тоталитарным… И какой же из всего этого выход? Ещё большая тоталитаризация. “Требуется стабильный авторитет, чтобы предпринять необходимую деполитизацию и вновь, из тотального государства, получить свободные сферы и области жизни…” [Шмитт 2000, 300-301]. Но в первоисточниках, будучи раскидана по разным работам, аргументация эта вовсе не выглядит столь карикатурно… Но это всё – о бытии тоталитаризма. Да о благорастворении воздухов, увенчивающем его. Самые же глубокие проблемы лежат всегда в основании явлений. Ибо основания обосновать нельзя. Для их оправдания недостаточно формальной логики, исторических ссылок. Необходима “легитимность”, интуитивная доступность сознанию и духу, органическая приемлемость этих оснований, определяющих как чрезвычайные, так и нормальные, обычные понятия государственной жизни. Таким основанием служит обычно понятие нации, народа. Это естественный, по существу единственный подход. Но уже у самого своего корня понятие это расщепляется на два существенно различных. Именно, рассматривают как гражданское, так и органическое понятие нации. Понятие гражданской нации привлекает рациональностью и логической простотой. Народ – совокупность сознательных индивидов, требующих прав и свобод и конституирующих их. Здесь всё можно выписать, вычислить, измерить. Всё будет, как говорится, гладко на бумаге и пригодно для риторики, а также для изучения в старших классах средней школы. Беда однако в том, что такого “народа” в природе не существует. Просвещённый и сознательный народ существует лишь в декларациях конституций. Которые создаёт, конечно, не он (да и как можно бы представить себе процесс такого создания?). Роль представителей народа самоотверженно берут на себя “клубы ораторов и литераторов”. Что из этого получается, ясно из опыта “Великой французской”. Другой же подход к нации состоит вот в чём. Не будем спешить с дефинициями, с выводами. Вглядимся в (безусловно, неопределённую) субстанцию Народа. И прочувствовав его ландшафт, изначальные сказания, веру – мы уже много представим себе о нём. Мало для чётких, прагматичных выводов? Ничего не поделаешь. Более чёткие, более самоуверенные выводы были бы демагогичны и неверны. Такой подход, увы, нефункционален. Платформы для действий он не даёт, зато даёт базу для стояния, для противостояния чёрным и красным волнам, накатывающимся на мир то именем нутряного, древнего – то именем сознательного и прогрессивного народа. Это огромные темы. И нас в рамках настоящей статьи будет интересовать лишь один вопрос. К которому из двух полюсов клонилась и клонится философия наших героев? Ответим сразу: ни к тому и ни к другому. Немецкий фашизм создал третье понятие “базы”. Оно отлично от названных двух – единственно, как представляется, логически возможных. И это – единственный вклад в политическую философию, который гитлеровский фашизм воистину внёс. Речь идёт о философии голого волюнтаризма. О печально прославившейся “Воле к власти” – фальшивке-компиляции из не опубликованных прижизненно записей Ницше. Можно ли построить мировоззрение на голом феномене Воли? Не чьей-либо, не к чему-либо, а именно абстрактной Воли как таковой? А можно ли было построить картину Вселенной на межвидовой да на межклассовой борьбе? Возьмём в руки “Волю к власти”. Весь огромный том – про “науку”: про изначальную, присущую и неорганической материи волю… Читая об этом, протираешь глаза. Читая в десятый раз… привыкаешь. Как привыкали к откровениям Фридриха Энгельса. Любимая поговорка Заратустры: “А почему бы и нет…” Правда, привыкали всё-таки не все. “Жизнь не смогла бы выдержать и мгновения в этой крепкой и чистой, но одновременно смертоносной атмосфере пананархического пространства, не погрузившись тут же в бурные воды приливов и отливов, как носительница особой воли к власти, преследующей собственные цели”, - несколько ошарашенно писал Эрнст Юнгер [Юнгер 2000, 131]. Но Шмитту привыкать не пришлось. Мы уже отмечали выше: поклонение власти и силе было органической базой его философии. За риторикой народа у Шмитта не стоит ничего. Кроме… но здесь, пожалуй, лучше не рассуждать. Лучше привести объёмистую цитату. “Он (созданный Марксом и Энгельсом образ буржуа. – В.С.) сумел дать новую жизнь русской ненависти к сложности, искусственности и интеллектуализму западноевропейской цивилизации и от самой этой ненависти получить новую жизнь. На русской почве объединились все энергии, которые создали этот образ. Оба, и русский, и пролетарий, видели теперь в буржуа воплощение всего того, что словно смертоносный механизм стремилось поработить ту жизнь, которой они жили. Итак, образ перекочевал с Запада на Восток. Однако здесь им завладел миф, произрастающий уже не из одних только инстинктов классовой борьбы, но содержащий и сильные национальные элементы. Сорель в качестве своего рода завещания дополнил последнее издание своих “Рассуждений о насилии” апологией Ленина. Он называет его величайшим теоретиком, какого социализм имел со времён Маркса, и сравнивает его как государственного деятеля с Петром Великим, с той только разницей, что сегодня уже не Россию ассимилирует западноевропеский интеллектуализм, но как раз наоборот: пролетарское насилие достигло здесь, по меньшей мере, того, что Россия вновь стала русской, Москва вновь стала столицей, и европеизированный, презирающий свою собственную страну русский высший слой был уничтожен. Пролетарское насилие вновь сделало Россию московитской” [Шмитт 2000, 252-253]. Нет нужды подробно комментировать этот текст. Для нас важно главное: типологическая картина шмиттова мира как целого. “Мифы” классовой и расовой ненависти, Ульянов, Сорель, “пролетарское насилие”, погромно понимаемый (и одновременно презираемый) русский народ… При любых отношениях этих явлений и лиц, перед нами – положительный полюс исторического бытия. Буржуа, империя, европеизм, интеллектуализм, парламентаризм – отрицательный, подлежащий уничтожению полюс. Но шмиттовы построения выглядят всё-таки как-то приглушённо. Что-то, похоже, мешало профессору солидаризоваться до конца с погромно-авантюристической философией небытийности… А его российские ученики – люди без предрассудков. «Глубокая симметрия и потаённое родство между позициями “властителя” и “революционера”, разумеется, не составляют секрета. “Господский цинизм” первого и “экстремизм” второго с равным успехом постигают, что за всем… скрыты властные и силовые диспозиции… Решимость приветствовать в революционном разрушении возможность нового созидания хорошо знакома многим отнюдь не прогрессистски настроенным мыслителям… проповедуемый Ницше и подхватываемый де Бенуа “активный нигилизм” – в гораздо меньшей степени шальная воля к разрушению мира… чем отчаянная воля к его созданию из ничего. “Мужество установления новой объективности, исходя из субъективности, которая знает себя как таковую”» [Ремизов 2002б]. И на этом пассаже из книги Михаила Ремизова мы наш обзор, пожалуй, и завершим.
Литература
Дугин 1994 — Дугин А. Консервативная революция. М.: Арктогея, 1994. Кильдюшов 2009 — Кильдюшов О. Карл Шмитт как теоретик (пост)путинской России // Политический класс. № 1 (49). Январь 2009. Молер 1972 — Mohler A. Die konservative Revolution in Deutschland: 1918-1932; ein Handbuch. 2., völlig neubearb. u. erw. Fassung. Darmstadt: Wiss. Buchges. 1972. Ремизов 2002а — Ремизов М. Опыт консервативной критики. Фонд научных исследований «Прагматика культуры». 2002. Ремизов 2002б — Ремизов М. Опыты типологии консерватизма // Логос. 2002. № 5-6. Умланд 2006 — Умланд А. «Консервативная революция»: имя собственное или родовое понятие? // Вопросы философии. 2006. № 2. С. 116-126. Хайдеггер 1993 — Хайдеггер М. Работы и размышления разных лет. М.: Гнозис, 1993. Шмитт 2000 — Шмитт К. Политическая теология. М.: Канон-пресс-Ц, 2000. Шмитт 2010 — Шмитт К. Государство и политическая форма. М.: Издательство ГУ-ВШЭ, 2010. Шпенглер 2000 — Шпенглер О. Закат Европы. Т. 1. М.: Мысль, 1993. Юнгер 2000 — Юнгер Э. Рабочий. Господство и гештальт. СПб. Наука, 2000.
|
« Пред. | След. » |
---|