Мы жили в очень сложное и необычное время. Интервью с Л.А. Коганом |
Автор Пущаев Ю.В. | |
03.04.2013 г. | |
От редакции. В этом году исполнился 101 год (!) одному из самых старейших (если не самому старому) философу нашей страны Леониду Александровичу Когану, доктору философских наук, крупному и заслуженному специалисту по истории русской философии. Леонид Александрович родился в Одессе, еще до войны он закончил аспирантуру философского факультета МИФЛИ (1937). Л.А. Коган – участник Великой Отечественногй войны. Несколько десятилетий он проработал в Институте философии РАН. Леонид Александрович – постоянный автор нашего журнала. Печатая интервью c Леонидом Александровичем, в котором он рассказывает о своем творческом и жизненном пути, а также его новую статью, посвященную анализу поэмы А.С. Пушкина «Медный всадник», мы сердечно поздравляем его с очередной «круглой» датой, желаем ему самого крепкого здоровья и творческого состояния духа!
Пущаев Ю.В. Я знаю, что еще до Великой Отечественной войны Вы учились в аспирантуре ИФЛИ. Расскажите, пожалуйста, о впечатлениях тех лет от этого легендарного вуза. Что Вам больше всего запомнилось?
Коган Л.А.: Я учился в аспирантуре ИФЛИ с 1934-го по 1937-й год. Это был ведущий в то время вуз широкого гуманитарного профиля, основанный на единстве истории, философии и литературы. В числе его видных преподавателей назову Асмуса, Дынника, Ратцига. В нашем тогдашнем умонастроении намечался некоторый поворот в сторону истории русской философии. Было бы неверно видеть в этом простой уход от современности, ее актуальных проблем в прошлое. Это было дистанцированием от тогдашней догматической конъюнктуры, идеологического диктата, причем надо прямо сказать, скорее всего, на стихийно-подсознательном уровне.
Пущаев: Каким персоналиям русской мысли тогда особенно уделялось внимание и почему?
Коган: Я, например, наметил в качестве своего избранника прежде всего Николая Александровича Добролюбова. У моего товарища по аспирантуре Миши Егорова таким избранником оказался Бакунин. Тогда был распространен традиционный взгляд, что публицистика не является интеллектуальным поиском и не пересекается с философией. В ИФЛИ такая точка зрения была преодолена. Мы начали понимать, что в русской литературной публицистике складывалась своя самобытная философская традиция.
Пущаев: Довольно часто встречается мнение, что тридцатые годы – это время сплошного догматизма, и философии как таковой тогда, собственно, не было. А каким Вы помните то время, была ли тогда философия?
Коган: Многое было заидеологизировано. Но в данном случае специфика состояла в том, что речь шла в первую очередь об истории. Не столько об сиюминутном положении вещей, сколько об истории философии, и это облегчало ситуацию. Я бы сказал, ссылаясь на свой несомненно ограниченный опыт, что интерес сосредоточивался именно на процессе, на исторической подготовке осмысления современности и на исторических традициях, на их сложном пересечении. Ведь осмысление современности не может реализоваться без опоры на традиции и на предшественников. Основное, что необходимо было преодолевать – это довольно укоренившуюся мысль о том, что особой философии у нас в России якобы не было, что мы были последователями западных направлений, не более того. Максимум, что себе позволяли говорить наши предшественники – это говорить о русских кантианцах, гегельянцах, спинозистах и т.д. ИФЛИ же тех лет поставил вопрос о формировании самобытной русской традиции в философии, пересекающейся со свободомыслием, поисками правды.
Пущаев: Потом Вы стали работать в Институте философии. Какая там была атмосфера в предвоенные годы? Что Вам особенно запомнилось?
Коган: В предвоенные годы заметно усилилось влияние догматической линии. На смену Адоратскому, бывшему директором Института философии, пришел новый директор, выпускник Института красной профессуры П.Ф. Юдин. Он был человеком сталинского типа и отстаивал догматическую традицию преобладающего самоуверенного идеологизма. Поэтому после окончания войны возникла острая необходимость обновления в философии. На смену журналу «Под знаменем марксизма» приходит новый журнал «Вопросы философии», первым главным редактором которого стал Б.М. Кедров, философ более раскрепощенного образа мысли. Я думаю, что огромную роль в дальнейшем философском развитии сыграла наша победа в Отечественной войне и возвращение с фронта людей, хлебнувших, как это ни парадоксально прозвучит, своего рода глоток свободы, осознавших себя победителями. Не простыми исполнителями чужой воли, а инициаторами, людьми, доказавшими свое право на принятие самостоятельных решений. Мы жили в очень сложное и необычное время. Мы воспринимали тот поворот, который произошел в ходе войны от почти наметившегося уже летом сорок первого года поражения к победе, как нечто граничащее с чудом. Настолько это был триумфальный поворот событий. И он в свою очередь требовал очень сложного осмысления.
Пущаев: Кто из молодых имен, по Вашему, способствовал обновлению советской философии?
Коган: Таких людей было несколько, они довольно известны. Прежде всего, это Ильенков и Зиновьев, отличавшиеся самобытностью своей мысли. Ильенков представлял направление так называемого неомарксизма с установкой на молодого, еще не вполне догматизированного Маркса. А Зиновьев осуществлял поворот к выходу нашей философии на общемировые цивилизационные рубежи.
Пущаев: В целом, каково Ваше отношение к тем годам? Это было позитивное время в истории нашей страны по Вашему или негативное? Каково Ваше отношение к Сталину?
Коган: Это трагедия, конечно, один из самых трагических периодов нашей истории. Сталин означал деградацию марксизма, его трансформацию от интернационального начала к экстремистски-догматическому и националистическому направлению. Тридцатые годы характеризовались невероятно ожесточенным нажимом со стороны господствующей догматической мысли сталинистского направления — с опасностью для личной судьбы каждого из тогдашних работников. Эта догматика подавляла проблески какой бы то ни было самобытности. Поэтому прокладывать какие-то новые пути было невероятно трудно, опасно для жизни. Несомненно, были запретные для исследований области. Самой запретной областью были принципы догматизированного коммунизма, который рассматривался как нечто абсолютно-идеальное и не подлежащее какой-либо критике. Любая попытка независимого высказывания на эту тему грозила самыми жестокими карами. Мне припоминается в связи с этим один эпизод. Когда я пришел работать в Институт философии, ученым секретарем Института был молодой и самостоятельно мыслящий человек по фамилии Щеглов. В конце тридцатых годов его перевели на другую работу, он стал руководителем пресс-бюро Министерства иностранных дел. И вскоре он был репрессирован.
Пущаев: Вы – член авторского коллектива первой после Октябрьской революции книги по истории философии в СССР. В чем были тогдашние главные особенности трактовки философии России? Чем они отличаются от сегодняшних трактовок?
Коган: Прежде всего тем, что сколько-нибудь широкой и значимой оценки этого направления еще не было. Надо было отстаивать и доказывать само его право на существование, поскольку, как я уже заметил, широко распространенной была точка зрения, что своей особой философии в России не было. Якобы были только варианты, модификации западных направлений: кантианство, гегельянство и т.д. Например, поэт Тютчев рассматривался как представитель русского шеллингианства. В то время, о котором Вы спрашиваете, наметился переход к осознанию того, что существовала своя русская философская традиция, восходящая к «Путешествию из Петербурга в Москву» А.Н. Радищева, к другим его произведениям, а также к М.В. Ломоносову, Карамзину и т. д. Таким образом, по мере того, как выстрадывался наш самостоятельный опыт, мы осознавали, что речь должна идти об определенном вкладе русских поисков в общемировую цивилизацию. И именно сочетание так называемой чистой мысли с прикладной актуализированной мыслью, практической мыслью – вот это сочетание теории и практики, интеллектуальных поисков и системы моральной ценности воспринималось нами как главное своеобразие отечественной мысли.
Пущаев: Расскажите, пожалуйста, о Вашем участии в Великой Отечественной войне. Как и когда Вы ушли на фронт, где Вы воевали?
Коган: В июле сорок первого года вскоре после выступления Сталина по радио в нашем Институте была объявлена запись в Народное ополчение. На четвертом этаже в актовом зале на столе была оставлена тетрадь, в которую должны были записывать свои фамилии добровольцы. Среди них мне запомнились такие фамилии как Кедров, Макаровский, Зись, Каширин и некоторые другие. Так я стал с июля до ноября, точнее до двадцатого ноября, как у меня записано в моем военном билете, бойцом Народного ополчения. Первое место дислокации нашего отряда из Института философии было Московское водохранилище. Нам было поручено, особенно по ночам, обходить подмосковные леса, чтобы не дать возможность высадки воздушного десанта противника. А двадцатого ноября (у меня к тому времени была степень кандидата наук) я был вызван в Главное политическое управление Красной армии, и мне было присвоено первое для меня офицерское звание. Я был направлен на работу в политотдел Первой ударной армии (командующий В.И. Кузнецов).
Пущаев:: Где закончился Ваш боевой путь?
Коган: В Прибалтике. После разгрома немцев под Москвой наша армия была перебазирована на северо-западное направление. В Прибалтике базировалось одно из самых подготовленных в военном отношении подразделений гитлеровской армии – так называемая Курляндская группировка. Дальше развернулись бои в Латвии, Литве, Эстонии. Там была чрезвычайно сложная обстановка.
Пущаев: Каковы были Ваши военные обязанности?
Коган: Я служил в политотделе армии, в котором сочетались функции пропагандистского и общекоординационного характера, т. е. организации общего порядка, дисциплины и патриотической настроенности в армии. Мне приходилось выполнять самые разные задания командования на острых участках фронта. Мы почти постоянно были в командировках в разных боевых частях.
Пущаев: А что именно Вы делали? Вы проводили политинформации, участвовали в выпуске газет?
Коган: Вы совершенно правы. И то, и другое, и третье. Также я выполнял разного рода конкретные задания командования по выяснению обстановки и разъяснению общей ситуации. После войны я десять лет преподавал на военно-историческом факультете и в адъюнктуре Военной академии имени Фрунзе. Пущаев: Скажите, пожалуйста, почему позже Вы решили заняться историей идеалистической философии в России? Как у Вас появился интерес к философскому творчеству Владимира Соловьева, Николая Федорова?
Коган: Что касается Владимира Соловьева, тут сыграло определенную роль следующее своеобразное обстоятельство: Соловьев, будучи мистиком, а по натуре высоко благородным человеком, выступил в качестве одного из защитников Чернышевского, представителя совершенно иного направления. Чернышевский импонировал ему своим благородством своей самоотверженностью. Это неожиданное и парадоксальное пересечение двух, казалось бы, разных судеб привлекло мое внимание к Владимиру Соловьеву. По мере моего ознакомления с ним я все более пленялся этой натурой, ее необычностью, самобытностью.
Пущаев: Вы по своим философским взглядам при этом оставались материалистом, как в более молодые годы?
Коган: Да, я оставался материалистом, но вместе с тем начал осознавать ранее не понимавшуюся мной связь между чисто философским абстрактно-интеллектуальным направлением и определенной системой ценностей, моральной ориентацией. Именно в этом плане такие люди, как Владимир Соловьев (его концепция всеединства цельного знания), Николай Федоров (его философия «общего дела») стали меня особенно привлекать.
Пущаев: Каким Вам видится будущее философии в России?
Коган: Чрезвычайно трудный вопрос, попытаюсь на него ответить. С одной стороны, весьма пагубную роль сыграл многолетний процесс идеологизации философии в Советском Союзе, ее догматизации. С другой стороны, тот трагический опыт, который выпал на долю русской мысли, с моей точки зрения, способен раньше или позже активизировать в ней самобытные поиски, придать ей особое бесстрашие. Но это я высказываю в порядке своих отвлеченных пожеланий.
Пущаев: А Вы помните, когда именно Вы стали критически думать о Сталине? Когда Вы осознали его негативную роль в истории нашей страны?
Коган: К моему стыду, довольно поздно. Я был искренним приверженцем марксизма, глубоко верил в его правду. Для меня стало большой драмой осознание тех заблуждений, в которые впал так называемый научный коммунизм диктаторского типа. Я далеко не сразу понял пути высвобождения от этого догматизма. Впрочем, мне и сейчас представляется, что было бы неправильно целиком отбрасывать опыт советской истории. Я воспринимаю этот опыт как очень разноликий, разнослойный, противоречивый. И в целом этот период представляется мне одной из величайших мировых трагедий.
Пущаев: А в чем позитивность этого опыта?
Коган: В том, что в лице своих лучших представителей (их было меньшинство, но они, по-видимому, все-таки были, хотя и не в абсолютно чистом виде) советским строем преследовалась в момент восходящего процесса развития не какая-то сугубо корыстная цель обретения личной власти или личного обогащения, а стремление к социальной справедливости, сочетающееся с самоотверженностью.
Пущаев: А Вы остаетесь сегодня марксистом или уже нет?
Коган: Думаю, что если употреблять этот термин в его сугубой конкретности, то, скорее, нет. Хотя, с моей точки зрения, в марксизме, в его доидеологической сути было и нечто такое, что заслуживает исторического признания широкой исторически-объективной оценки. Я уже упомянул про поиск социальной справедливости. Главная ошибка, которая была допущена с самого начала в том числе, к сожалению, и Лениным, состояла в представлении, что цель социальной справедливости оправдывает любые средства. Вера в спасительную роль насилия, беспощадности – это глубочайшая ошибка.
Пущаев: А над чем Вы работаете сегодня? Что Вас особенно интересует в данный момент?
Коган: Меня в данный период особенно интересуют философские поиски, характерные для русской классической литературы, особенно философские искания Пушкина. Я помню, как я был потрясен, когда ознакомился с личной библиотекой Пушкина, когда узнал, какое огромное место в ней занимала литература французских энциклопедистов и вообще философская литература, включая, например, экземпляр «Путешествия из Петербурга в Москву» Радищева. Его Пушкин приобрел для своей библиотеки у какого-то случайного букиниста за большие деньги. Одна из недавних моих статей под названием «Парадокс Чехова» была опубликована в «Вопросах философии». Сейчас я также предложил вашему журналу статью о «Медном всаднике» Пушкина. Почему я выбрал именно эту поэму Пушкина? Прежде всего, потому что она в его духовной эволюции играет итоговую роль, является своего рода его философским завещанием.
Пущаев: На Ваш взгляд, если в целом окинуть взглядом философию советского времени, ее вершинные достижения и лучшие имена, войдут ли они в философскую классику человечества?
Коган: В силу ряда обстоятельств персонификация философских направлений в Советском Союзе и в сегодняшней России представляется особенно сложной и трудной. Некоторые имена я уже упоминал Ильенкова, Зиновьева. К ним можно еще причислить, например, Мамардашвили, Кедрова, Быховского, Лифшица, Гриба. Не думаю, чтобы они вошли в какие-то более масштабные обобщения классического типа. Скорее всего, это отдельные импульсы, отдельные модификации какого-то сложного, не вполне еще ясного направления мысли.
Пущаев: Понятно. Спасибо большое. Я благодарю Вас за ответы на наши вопросы.
Беседу провел Ю.В. Пущаев
|