Общественно-историческая, деятельная сущность человека (1967, №3)
Автор Батищев Г.С.   
06.06.2010 г.

Вряд ли когда-нибудь еще научность превозносилась и ценилась так высоко, как сегодня. Правда, на первых порах трудно бывает раз­глядеть, что за этим скрывается — то ли подлинно творческий диалек­тический дух, ставящий истину-процесс выше всех и всяких частных результатов на пути к ней, то ли обывательское преклонение перед модными ныне аксессуарами научности. Проблемное исследование, вновь и вновь возвращающееся к своим исходным основаниям, может выглядеть куда менее респектабельно, чем пустившийся в погоню за мелкими успехами «здравый» рассудок или обожествляющий формаль­ную упорядоченность наукообразный педантизм. Но не узкий рассудок может справиться с насущной задачей ориентировать общественное со­знание на трезвое осмысление действительности, а лишь диалектиче­ский разум. Утверждать его суверенность в противовес субъективизму и произволу — это значит утверждать не экстатическое проповедниче­ство — готовность уверовать в собственную чуть ли не абсолютную пра­воту и рассматривать решительно все лишь как средство и фон для проецирования себя на мир,— а культуру предельно самокритичной и критически мыслящей рефлексии, суда которой ничто не может избе­жать.  Таков  мужественно-сдержанный пафос объективности.

Однако там, где при поверхностном подходе усматривается лишь однозначно «положительный» публицистический лозунг: «Научность»,— таится коварная проблема: не обречено ли всякое рациональное иссле­дование— именно в силу его строгой научной объективности — на то, чтобы оказаться неспособным проникнуть в человеческое лич­ностное я, хуже того, неспособным обращаться с человеком иначе, как делая его объектом, вещью наряду с прочими объектами-вещами? Не обречена ли наука на то, чтобы уже самим своим прикосновением к человеческому миру отрицать в нем субъекта, заставляя лично­стное я испариться до некоей грамматической фикции в стыдливых ка­вычках? Ведь относиться к какому бы то ни было «нечто» научно объективно—значит относиться к этому «нечто» как к объекту, и только как объекту, не допуская никакого отступления от беспощадного ана­лиза и никакого привнесения, никакого вмешательства посторонних соображений, которые не вытекают из такого анализа. Согласие с обре­ченностью науки на «бессубъектность» приводит к возникновению двух взаимно предполагающих и даже порождающих друг друга тенденций, внешне противостоящих одна другой: во-первых, тенденции к огра­ничению науки и очищению ее от «гуманистически-субъективных» проблем ради сохранения ее строгости, несмотря на то, что самое су­ществование науки как дела человека невозможно без определенного решения таких проблем, следовательно, без явного или-неявного одо­брения   и   оправдания  определенного   их   решения;   во-вторых,  тенденции к ценностной ориентации (аксиологии) как якобы к ком­пенсации ущербности чисто научного подхода. Представители пер­вой тенденции среди марксистов (М. Симон, Л. Альтуссер и др.) исполнены решимости утверждать научность ценой отказа от таких проблем  (и даже понятий), как отчуждение, социалистический гума­низм и т. п. (см., например, «La nouvelle critique», 1965, № 164. и 165, а также «Вопросы философии», 1966, № 8, стр. 160—167), вынося по­добные проблемы всецело за пределы науки и не видя возможности их научного рассмотрения. Представители же второй тенденции, по суще­ству, делают то же самое, но только с другого конца: толкуют «ценно­стные» проблемы как заведомо изъятые из сферы компетенции познаю­щего разума. В одних случаях эта тенденция, по-видимому, связана с попыткой найти в ценностях гуманистическое восполнение «бессубъектности» истины, поскольку она представляется как рабыня объек­та (см. О. М. Бакурадзе. Истина и ценность, «Вопросы филосо­фии», 1966, № 7, стр, 46). В других же случаях эта тенденция вытекает скорее из общеидеологических соображений (например, у В. П. Тугаринова, критику в адрес которого см. у О. Г. Дробницкого; там же, стр. 33, 40 и далее). Но независимо от того, имеет ли аксиологизаторская тенденция благородные мотивы или нет, она на деле ограничивает критическую остроту научного исследования и тем самым создает воз­можность  проведения   идеологического  субъективизма.

Сталкиваясь, эти две тенденции раскрывают проблему преодоле­ния «бессубъектности» научного познания во всей ее антиномической остроте. Несравненно ниже их стоят все эклектически-паллиативные «рецепты», так или иначе сочетающие «односторонние» крайности и изы­скивающие способы «учета» и суммирования факторов объективных и субъективных; в них нет не только решения, но даже постановки про­блемы.

Условия решения проблемы, конечно, при признании первичности природы, по-видимому, таковы: с одной стороны, суверенность диалек­тического разума не утрачивается и не подрывается только тогда, когда не признается никакой изначально специфической субъективности (либо сферы ценностей, либо области иррационального) как дуалисти­чески поставленной рядом с объективной действительностью. Пред­метный мир, осваиваемый человеком, есть единственный «посюсторон­ний» мир, вне которого нет ничего. С другой стороны, человек с его лич­ностным я может быть постигнут разумно только тогда, когда само его объективное бытие понято не как «отчасти» субъективное, а всецело как его бытие в качестве субъекта. Иначе говоря, соотношение объек­та и субъекта должно предстать как диалектическое, конкретное тож­дество— тождество противоположностей, полностью, до конца вза­имно проникающих друг в друга. Место для осуществления свободы, са­модеятельности и творчества личности может быть найдено не на пути «спасительного» удвоения мира, то есть не в результате перенесения их куда-нибудь «по ту сторону» этого мира, как бы ни свирепствовало в нем отчуждение и т. п., а здесь, в этом единственно сущем мире. И надо исследовать их сугубо научно и строго, в их действительной осуществленности (понятие научности берется здесь в отвлечении от институциональных форм ее осуществления).

Следовательно, поставленная проблема выглядит так: что пред­ставляет собой та особенная действительность, в которой осуще­ствляется тождество противоположностей объекта и субъекта? Реше­ние ее возможно лишь в результате переосмысления (отличающего марксизм от всех созерцательных концепций) субъекта и объекта с точ­ки зрения предметной деятельности. Они должны быть определены как субъект деятельности и объект деятельности (за предела­ми которого, разумеется, всегда остается неосвоенная природа). Речь. стало быть, идет о социальной действительности, надстраивающейся над природой. Но главная трудность состоит в том, что саму пред­метную деятельность надо, в свою очередь, охарактеризовать так, что­бы при этом не возвращаться ни к понятиям субъекта и объекта, ни к каким бы то ни было характеристикам, которые распределялись бы как противоположные между субъектом и объектом. Иначе говоря, следует дать понятие предметной деятельности, раскрывающее ее как конкретное тождество таких противоположностей, которые обе в рав­ной степени пронизывают собой и объект и субъект (в противополож­ном случае вся искомая диалектика рушится и вновь становится дуализмом полярных крайностей). Такими противоположностями яв­ляются опредмечивание и распредмечивание, под кото­рыми понимаются соответственно процесс превращения свойств дей­ствующей человеческой способности в свойства предмета и процесс, об­ратный ему. Именно рассматриваемая как единство этих взаимопрони­кающих процессов предметная деятельность и образует единственно возможный способ бытия социальной действительности, всей ма­териально-духовной культуры человечества.

В таком рассмотрении исторический процесс развития культуры человечества выступает не как некий «макромир», в мощном движении которого пропадают как исчезающе малые величины реальные челове­ческие личности, заточенные в свои «микромиры», а, напротив, как впол­не адекватный им, как равный им по масштабам, ибо он есть не что иное, как исключительно человеческое дело. Подлинные сокровенные тайны личностного я постигаются не путем исключения их из реальной истории общества, а, напротив, лишь при усмотрении в ней, независима от всяческих безликих и обезличивающих форм, именно развернутого генезиса ее человеческого смысла и содержания (см. К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 27, стр. 402, 403). В столкновении с концепцией, утверждающей, что научно-рационально понятый человек есть объект-вещь, нельзя мирно поделить с ней «сферы влияния»; тут действует за­кон «либо все, либо ничего»: либо нам удастся отстоять у нее всю историю культуры, либо придется искать утешения вне этой истории.

Таким образом, чтобы, нисколько не сводя человека к вещи, научно понять его как обладающего всеми атрибутами субъекта — свободой, самодеятельностью, способностью к творчеству — и потому своим лич­ностным я, надо в самом объективном бытии увидеть его бытие в каче­стве субъекта деятельности, совершаемый им закономерный предмет­но-деятельный процесс. Чтобы не оказаться в ситуации, подобной той, когда «человека-то и забыли...», то есть чтобы не «обесчеловечить» общественную историю, необходимо всю эту историю осмыслить как человеческую историю. Чтобы не превратить социальную дей­ствительность в мир нечеловеческих вещей, где нет места для личности, следует всю эту действительность понять как человеческую дей­ствительность, как мир человека (см. К. Маркс и Ф, Энгельс Соч., т. 1, стр. 414). А для этого есть лишь один путь: утвердить монизм диалектики предметной деятель­ности как единства противоположностей опредмечивания и распред­мечивания.

Направление теоретического анализа, восходящего от абстрактного к конкретному, может показаться на его начальной стадии весьма не­определенным, поскольку он не позволяет перепрыгивать через посред­ствующие звенья к конечным выводам. Но это направление обнаружи­вается достаточно явно, если с самого начали четко противопоставить его ложным направлениям. Марксистская точка зрения диалектики предметной деятельности противостоит, если брать не многообразные исторические модификации и оттенки, а лишь логически резюмирован­ные типы толкований, двум главным концепциям:

1) теория   среды,   которая   рассматривает вовлеченные челове­ческой деятельностью в сферу общественной культуры предметные усло­вия и предметные воплощения этой деятельности в отрыве от нее самой и безотносительно к ней, превращает эти условия и предметные воплоще­ния в самостоятельный «мир социальных   вещей»,    в   могущественную «вторую природу», а   человека   объявляет   частицей   этого   социально-вещного мира, погруженной в него, всецело подчиненной ему как своей социальной среде;

2)        субъективистский  активизм,  который берет активную форму человеческой деятельности в отрыве от ее всецело предметного содержания — культурного, а тем самым и природного — и   безотноси­тельно к нему самому трактует это содержание не как субстанциальное, а как нечто   не обладающее «в себе» никакой определенностью и рас­сматриваемое лишь как «кладовая» средств и  абсолютно податливый материал, саму же эту бессодержательную активность наделяет неограниченным всемогуществом  и способностью проецировать себя на   мир
и — в качестве всеопределяющей   практики — придавать ему любую
форму по своему произволу.

В истории философии и идеологии теория среды представлена мно­горазличными вариантами идеалистических — объективно-идеалисти­ческих, рационалистических и т. п. — воззрений, а также метафизиче­ским, натуралистически-созерцательным материализмом (таковы взгля­ды Гельвеция, Гольбаха, вообще «теория обстоятельств»), достоинство которого состояло в том, что он был формой первоначальной фиксации социального детерминизма, хотя и не мог быть последовательным. Субъективистский активизм нашел отражение в волюнтаристически-иррационалистических концепциях (например, Ф. Ницше), в «филосо­фии жизни», прагматизме, «актуализме» (Дж. Джентиле) и т. п.

Казалось бы, ничто не может быть столь далеким одно от другого, как эти две концепции-антиподы: с одной стороны, концепция, припи­сывающая все развитые формы коллективной деятельности человека вне его и над ним стоящей и властно предопределяющей в конечном счете каждый его шаг социальной среде. Этой концепцией социальный детерминизм толкуется по образу и подобию природного, в конечном счете в духе рокового фатализма. Отсюда проповедь пассивности и утверждение созерцающей космос онтологии, которая вполне может позволить себе пренебречь мелочно-суетными «субъективными» во­просами. Человек, согласно этой концепции, неразличимо мал — он весь растворился в массе, в толпящемся людском море, рассматриваемом глазами чингисханов. С другой стороны, концепция, которая выражает взбунтовавшуюся, до опустошенности «свободную» от всякого субстан­циального содержания форму субъективной воли, якобы ничем не обязанной предметному миру с его детерминизмом и его логикой. Воля якобы не возникает в процессе освоения мира, а утверждает себя в его отрицании, в разрушении разумности, в дионисическом порыве ...эта концепция проповедует разгул волюнтаризма, грубо не признающего ровным счетом ничего, кроме «именно в это мгновение» совершаемого «чистого» акта воли, которой «все дозволено» и которая вне себя не знает ничего, кроме средств; безграничная воля к действию, воля к вла­сти и иезуитизм, обожествление практики и осквернение всех ценностей, ненависть к культуре и интеллекту, к интеллигенции, к «нездоровой» испорченности цивилизацией, культ слепой общности, свирепой воин­ственности и фанатической веры—одним словом, фашизм, «носороже-ство»... Но вот парадокс: чем отчетливее проступают наиболее суще­ственные черты каждого из изображаемых антиподов, чем явственнее становятся их не сдержанно-умеренные, а самые крайние проявления, тем заметнее их первоначально скрытое внутреннее родство! Полярные противоположности оказываются чем-то поразительно единым, как еди ны и неразлучны бюрократический порядок и произвол, смирение, и насилие. Воистину культ бунтующего иррационального действия и культ фатальных «обстоятельств» — две стороны одной медали[1]. Хотя это и очень важно, сосредоточим внимание лишь на исходных основопо­лагающих философских принципах этих концепций: объективной среде и субъективном акте. Следует отметить, что ни первый, ни второй принцип не может послужить единственным и достаточным отправным пунктом, из которого бы развивалась стройная система, отвечающая требованию монизма. В самом деле, последовательное проведение принципа объективизма среды непременно наталкивается на непре­одолимое препятствие: наряду со средой всегда налицо и остаток, не поддающийся объяснению («выведению»), исходя из нее, — субъек­тивность. То, что действительно удается объективистской теории среды,— это воспроизвести субъективность лишь в предельно опустошенной и обнищавшей форме, отняв у нее все ее собственное богатство. От реаль­ного человека здесь остается только то, что может оставить от него процесс крайнего отчуждения его деятельности,— его жалкая тень, от­брасываемая им в его собственном сознании. В антагонистическом об­ществе все объективные и рациональные определения мира предстают перед ним как чуждые ему и враждебные, и он чувствует себя аутен­тичным и находящимся «у самого себя» только в не наполненное ника­кой объективностью иррациональное мгновение времени, в котором слиты прошлое и будущее... Человек исчез — осталось только осознание им того, что он человек. Однако эта «дурная», иррациональная субъек­тивность именно в силу ее полной «свободы» от предметного содержа­ния есть не что иное, как вытесненный и свернутый принцип субъекти­вистского активизма, его зерно.

Теперь обратимся к противоположному принципу — субъективному акту. Его проведение также наталкивается на необъяснимый {«невы­водимый» из него) остаток: след объективности, предметности, кото­рый устранить совсем еще никогда не удавалось. Зато эта предметность становится при таком толковании совершенно выхолощенной, бессодер­жательной, абстрактной — именно такой, какой она реально выступает для чисто формальной (в результате расщепления и отчуждения содер­жания), утилизаторской «активности», которая лишь эксплуатирует и использует всяческое богатство, лишь извлекает из него чуждый ему эффект, а потому не видит и не может видеть в нем ничего, кроме этого голого эффекта, голой полезности для себя. Предметность с такой точки зрения — потусторонняя, ибо она отчуждена от активности. Однако именно эту специфическую превращенную форму, в которой предмет­ность выступает в антагонистическом обществе,— отчужденную фор­му — и берет в качестве своего исходного принципа объективизм.

Итак, объективизм, отрицая мир субъекта, приходит к субъективиз­му, а субъективизм, отрицая мир объекта, приходит к объективизму. Каждый из них в зародыше содержит в себе свою полярную противо­положность и предполагает ее. При этом само собой разумеется, что тот и другой бесконечно принижают и обращают в нечто предельно «тощее» то, что они отрицают: объективизм — субъект, а субъективизм — объект. Но в том-то и дело, что каждый из них совершает столь же опустошительную работу вместе с тем и по отношению к тому, что он утверждает. Объективизм отнюдь не  дает   нам   «царства   объективности», на раскрытие которого он претендует, потому что объекты сами по себе вовсе не «даны» человеку и становятся «данными» ему исклю­чительно через посредство его реально-преобразовательной деятельно­сти, стало быть, через активность субъекта, в формах этой активной предметной деятельности субъекта.

Никакого другого способа «погрузиться» в бытие и постичь его «открытость» нет. Что же касается так называемого созерцания, то оно вовсе не находится где-то вне деятельного отношения человека к миру. В этом кроется разгадка тайн созерцания. Последнее в конечном счете само также деятельно и по своему происхождению, и по своим предпо­сылкам, и по своему внутреннему механизму; оно всецело производно от деятельной активности, зависимо от нее и осуществимо только в со­зданных ею формах. Природный мир, безусловно, независимый от чело­века, раскрывается перед ним по мере его деятельного освоения, истори­чески, то есть внутри истории его культуры и посредством нее, посредством превращения природного мира в культуру человеком как общественным субъектом. Вот почему игнорирование субъекта влечет за собой невосполнимую утрату действительного объекта.

Точно так же и субъективизм далек от того, чтобы показать богат­ство мира субъекта, ибо этот мир лишь настолько богат, насколько он обогащен осваивающей и распредмечивающей мир объектов деятель­ностью. Более того, результаты освоения природы не могут существо­вать иначе, как находя себе форму предметных воплощений, в которых реализует себя человеческая деятельность. Подлинно лишь то богат­ство, которое способно опредметиться, действительна лишь та способ­ность,  которая  действует,   наполняя   себя   предметным    содержанием.

Только принцип предметной деятельности, взятой как единство про­тивоположностей— опредмечивания и распредмечивания, может быть поистине монистически проведен и стать основополагающим при рас­крытии сущности человека. Но осуществление принципа предметной деятельности, конечно, не имеет ничего общего с той бодряческой мане­рой «активничать», становящейся тем шумливее, чем более она пуста, о которой еще Гёте говорил: «Нет ничего страшнее деятельного неве­жества». Верно понятая предметная деятельность продлевает творче­скую жизнь субстанциального природно-культурного содержания.

Активный процесс освоения природы имеет дело с ее собственной, имманентной логикой — такой, какова она есть «в себе», хотя на протя­жении всей истории общества всякое подлинно творческое проникнове­ние в природу тотчас «обрастало» тысячами внешних, формально-утили­тарных, уже не содержащих в себе аутентичной логики предмета спосо­бов оперирования с однажды добытым содержанием. (Величайшие открытия человеческого духа не гарантированы от печальной возмож­ности оказаться превращенными в косную рутину, в эпигонство.) Для творческого, деятельного процесса сам мир раскрывается в своей диа­лектике, которая осваивается, таким образом, через диалектику челове­ческой активности. Мир сам предстает как противоречивый процесс — как мир проблем, бросающих вызов деятельности субъекта.

Объективные проблемы предполагают существование объективных закономерностей, делающих возможным их решение. Однако с любой природной закономерностью человек имеет дело, лишь вовлекая ее в сферу культуры, то есть в такую сферу, где определяющим образом действуют радикально отличные от непосредственно природных законов специфически социальные закономерности, имманентные чело­веческой предметной деятельности и соответствующие ее историческому развитию. Человек воспроизводит природу, превращая ее в свою, им самим создаваемую и в этом смысле человеческую действи­тельность, действительность общественного субъекта. Процесс воспроизведения природы есть   одновременно    процесс    созидания   из нее мира культуры — реальный, а отнюдь не только мыслитель­ный, включающий в себя мышление в качестве необходимого произ­водного момента, процесс творчества. Эта творчески созидае­мая человеком, новая и непрестанно обновляемая в процессе дальней­шего освоения природы действительность отнюдь не есть автоматически прогрессирующий «мир вещей», некая сама собой совершающаяся фа­тальная история. Правда, обыватель-конформист все же верит в то, что история — что бы ни случилось — всегда идет «туда, куда положено»; но если бы это было так, то познание оказалось бы низведенным до средст­ва приспособления к этой фатальной, автоматически совершающейся истории и лишь указывало бы более точно и определенно, какую именно «судьбу» нам надлежит смиренно полюбить... Но на деле эта историче­ская действительность всецело проникнута человеческой, реально- и идеально-преобразовательной деятельностью и, так сказать, «живет ею». Без нее и вне ее эта действительность недействительна и низводит­ся до уровня лишь природных предпосылок, таящихся в мертвых вещах и образующих собой только возможность культуры. Равным образом и сам человек недействителен, если он не создает, не строит, не производит действительность как свою собственную, как свой мир, как исторически определенную реальность самого себя.

Именно на таком пути полностью преодолевается точка зре­ния «робинзонады» и все человеческое в человеке понимается как присущее не отдельно взятому индивиду-«робинзону», а существу от начала и до конца общественному, социально-куль­турному, находящемуся на определенной ступени развития предмет­ной деятельности и принадлежащему к определенному ее историческому типу, к соответствующей социальной группе, классу, к общественной формации. Невозможно, чтобы человек был «сам себе общество», точ­но так же как и общество не может не состоять только из людей. Подлинное человеческое богатство, понятое не с утилитарно-фетишист­ской точки зрения, а во всем многообразии форм его развития, есть жи­вое творческое богатство и в точности равно богатству его связей с дру­гими людьми. Эта «совокупность всех общественных отношений», обра­зующая собой человека, существует лишь постольку, поскольку она вос­производится и производится заново совместно с другими в предметной деятельности во всех ее формах и модификациях. Человек — это «мир человека», который он строит совместно и в борьбе с другими. В этом смысле человек есть то, чем он сам себя делает, но не в изолиро­ванном мирке, отдельно от других, а вместе с другими, в связях с ними, не в своем сознании, а реально, предметно, в конкретной общественной действительности[2].

«Люди сами делают свою историю, но они ее делают не так, как им вздумается, при обстоятельствах, которые не сами они выбрали, а кото­рые непосредственно имеются налицо, даны им и перешли от прошлого» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 8, 2-е изд., стр. 119). Здесь стра­шащийся ответственности за «делание истории» житейский рассудок обычно сосредоточивает внимание на пояснении: «не так, как им взду­мается»,— направленном против допущения произвола, мнимой недетерминированности и незакономерности в истории — и... превращает его в отрицание самого поясняемого тезиса Маркса. Получается, что обстоятельства повелевают, люди исполняют. Смысл же марксова тезиса подменяется некой условностью, красивой фразой, звучащей как филан­тропическая похвала людям, адресуемая им в порыве морализирующей и решительно ни к чему не обязывающей словесной щедрости. Так обыватель снимает с себя ответственность за объективный смысл того, что ему «вздумается» и уже «вздумывалось»... Но для К. Маркса это не фраза, требующая лишь словесного «признания», а формулировка сути дела, обязывающая понять человеческую историю как историю «человеческой действительности» и самого человека — как подлинного творца своих исторических судеб, создающего все и всяческие нормы своей жизни, в том числе и самые «нечеловеческие» — по имманент­ным его собственной деятельности (но не фатальным!) закономерно­стям. При этом следует иметь в виду, что мера ответственности за созда­ние «нечеловеческих» норм, конечно, конкретно-исторична. Она зависит от уровня развития индивидов, их деятельных способностей, от их места, соответствующего этому уровню, в общественной структуре, в воспроиз­ведении которой они принимают участие. Лишенная границ, абсолютная ответственность есть столь же ложное понятие, как и абсолютная безот­ветственность (сваливание вины за все, что творится, на «обстоятельст­ва»). Предметная деятельность ни в коем случае не есть взаимодействие натуралистически толкуемого индивида с чисто природными вещами. Она изначально социальна и остается таковой во всех своих даже самых превращенных и до неузнаваемости извращенных формах осуществле­ния и проявления. Она и есть не что иное, как «делание самими людьми своей истории», единственно возможный способ бытия всей человеческой культуры, элементарная всеобщая «клеточка» всего многообразия фено­менов социального мира. Общественная сущность человека есть не что иное, как его деятельная  сущность.

Принимая этот принцип, уже нельзя допустить, будто люди не единственные творцы своей истории, будто наряду с ними и помимо них существуют какие-то «обстоятельства», «условия», «факторы» и прочие «силы», которые самостоятельно вершат их судьбу вне и независимо от их собственной деятельности. Ложность допущения, что история творит­ся такого рода самостоятельными силами, двоякая: ложность и объек­тивизма и субъективизма. И сочетание их ничего не исправляет. Во-первых, «обстоятельства», «условия», «факторы» и прочие «силы» наде­ляются, помимо их собственного значения в системе деятельности, также способностью играть такую роль, которая принадлежит только людям. Во-вторых, активность людей представляется возможной и осуществи­мой вне этих «условий» и наряду с ними, без посредства этих «фак­торов» и как-то иначе, а не с помощью этих «сил». В той самой мере, в какой силы и факторы человеческой истории толкуются — на объективи­стский манер —как стоящие рядом с действиями людей, в такой же мере эти действия—на субъективистский манер—лишаются их реальной, объективной обусловленности, их предметной содержательности, их все­цело предметного и подлинного закономерного существа. На самом деле историю делают не «люди и обстоятельства», а люди при определенных обстоятельствах. Не некие внечеловеческие, самостоятельные и неза­висимые[3] от человеческой деятельности «силы» участвуют в историческом процессе, помимо этой деятельности, а силы, условия и факторы самой человеческой предметной деятельности. Деятельность без своих условий и своего предметного содержания — пустая «активность» — во­обще не есть деятельность: непредметная деятельность не­возможна, точно так же, как невозможно движение без того, что дви­жется... Однако — и в этом вся суть дела —ничто не влияет на развитие общественного человека (или, что то же самое, на человеческую исто­рию) иначе, как влияя на предметную деятельность человека, то есть через его деятельность, через превращение в условие, фактор этой дея­тельности и т. п. То, что не может войти в качестве компонента в пред­метный мир человека как субъекта деятельности, не может стать факто­ром развития его жизни как человека. Таким фактором становится лишь то, что человек берет в процессе своей деятельности из нетронутой ею природы и делает своим объектом, а затем воспроизводит в предмет­ных формах культуры.

Раскрывая диалектику человеческой деятельности — ее живого про­цесса и ее предметных моментов,—необходимо преодолеть до конца рас­судочную манеру умертвлять конкретность расчленением ее на рядоположные «стороны» (по перечислительному правилу: «как то, так и это»). Если следовать рассудку, в конкретном понятии предметной деятельно­сти просто-напросто «недооцениваются» ее условия. Ведь в этом понятии условия не ставятся рядом с процессом деятельности, а всецело про­никнуты ею, коль скоро они действительно ее условия. То, что человек творит обстоятельства, рассудок может допустить не иначе, как конста­тируя наряду с этим, что, кроме того, и обстоятельства творят людей (как одно, так и другое!). На деле же обстоятельства, поскольку они не вовлекаются в процесс деятельности, для человека вовсе не выступают как его обстоятельства: «обстоятельства творят людей постольку, по­скольку люди творят обстоятельства» (MEGA, Abt. I, Bd. 5, S, 28). Здесь нет двух самостоятельных и извне влияющих друг на друга процес­сов «творения»—обстоятельства людьми и людей обстоятельствами,— каждый из которых совершается «в такой же мере, в какой и другой» (К. Маркс и Ф.Энгельс. Соч., т. 2, стр. 37). Напротив, осуществля­ется единый процесс, и он должен быть понят как конкретный. Определяющий же «признак» конкретности для диалектического разу­ма— тождество противоположностей, их совпадение. Предметная дея­тельность как такое тождество противоположностей обнаруживает себя наиболее адекватно тогда, когда сама она осуществляется в наиболее развитой форме — как «революционно-критическая» деятельность: в ней «изменение самого себя[4] и перемена обстоятельств друг с другом совпа­дают» (MEGA, Abt. I, Bd. 5, S. 193, а также К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 3, стр. 201).

Только посредством предметных форм существования материальной и духовной культуры человека и реализуется и, так сказать, замы­кается всякая общественная связь, вообще связь исторического процесса. Подобно тому, как каждое новое поколение застает не им созданные результаты, которые теперь служат лишь отправным пунктом дальней­шего развития, деятельность человека и в каждый момент вновь обра­щается к тому, что прежде перешло в предмет, воплотилось в нем как его покоящееся свойство, застыло, приняло облик вещи. Если остановить на мгновение поток живой человеческой деятельности, образующий со­бой историю, то мы обнаружим одни лишь вещные следы, застывшие во­площения умершего процесса. Но и живой процесс осуществляется толь­ко в силу того, что непрерывно угасает в предмете. Он продолжается н возобновляется исключительно потому, что вновь погружает предмет­ное содержание в свой процесс, делая его моментом живой, деятельной способности человека. Деятельность не может не переходить непрерывно из формы живого процесса в то, что является его предметным воплоще­нием, и обратно, то есть не опредмечиваться и одновременно не распред-мечивать своих воплощений и условий. Она есть непрестанное взаи­мопревращение условий и акта, предметного мира культуры и действий людей (труда и т. п.). Труд постоянно переходит из форм бес­покойства в форму бытия, из форм движения в форму предметности, в которой он как процесс снимается. Его целесообразный характер остав­ляет лишь свой «покоящийся след» — целесообразную форму продукта. «Труд — это живой формообразующий огонь, это бренность вещей, их формирование живым временем» (К. Marx, Grundriβie der Kritik der politischen Ökonomie, В., 1953, S. 266). В продукте он угасает: труд со­единяется со своим предметом. Он опредмечен, и предмет обработан (см. К. Marx. Das Kapital, В., 1960, Bd. I, S. 197, 189; см. также Архив Маркса и Энгельса, т. II (VII), 1933, стр. 15—51). Но в то же время труд охватывает предметы, прежде внешние для него, чтобы «воскресить их из мертвых», одухотворить их и направить «на выполнение функций, соответствующих их понятию», включить в содержание субъективной активности. Тогда предметность перестает быть «внешней равнодушной формой» и превращается в «момент живого труда», в отношение живого труда к самому себе в предметном материале (см. Das Kapital, Bd. I, S. 191; Grundriβe, S. 265—266). Однако ни в коем случае не следует тол­ковать распредмечивание как устранение предметности, ее растворение в «непредметном», якобы «чисто» идеальном начале. Распредмечивание лишь наполняет реальный процесс деятельности предметным содержани­ем. А это и позволяет понять также и природу идеального (см. Э. В. Ильенков. Идеальное, «Философская энциклопедия», т. 2, М., 1962). Принципиально важно иметь в виду, что в строго научном содержании принцип предметной деятельности был развит К. Марксом не в так называемых ранних работах (до 1845 года), где мы находим первоначальный набросок программы будущих исследований и гипотети­ческие предвосхищения, а как раз в поздних, и прежде всего в классических произведениях 1850—1860 годов: в «Капитале», «Результатах непосредственного процесса производства» (1864—1865), «Теориях прибавочной стоимости», которые образуют лишь меньшую часть все еще неопубликованной «Большой серии» (1861 —1863), «К крити­ке политической экономии» (1859), «Критике политической экономии», известной под названием «Grundriβie der Kritik der politischen Ökono­mie» (1857—1858). Совершенно естественно, что в ходе реализации пер­воначальной программы К. Маркс в определенных пунктах исправлял ее. Поэтому саму эту программу следует рассматривать с точки зрения ее последующего выполнения.

Между всяким методологическим основополагающим принципом и объяснением эмпирической картины существует сложнейшая система опосредствующих звеньев, которые нельзя просто миновать или отбросить. В данной статье рассмотрены лишь первоначальные шаги на пути, ведущем от формулировки принципа предметной деятельности, или дея­тельной сущности человека, к его пр


[1] Внутреннее родство заскорузлого догматизма и бюрократизма, требующего, чтобы его слепо «слушались», с одной стороны, и бунтарского, разрушительного анархизма – с другой, сегодня обнаруживает себя в событиях, происходящих в Китае. Так, в «дацзыбао» Аньхойского технологического института от 24 августа 1966 года говорится: «Бунт – это и есть революция, бунт – это и есть идеи Мао Цзэдуна. Все революционные люди, бычтрее приступайте к действиям, взмахните революционным «волшебным жезлом», вдребезги и до основания сокрушайте все и вся в старом мире!»

[2] Следует иметь в виду, что к этому философскому понятию человека методологически неправомерно предъявлять требование непосредственной применимости к каждому «эмпирическому» индивиду. Как перейти к отдельному, но все-таки понимаемому с чисто социальной (проводимой здесь) точки зрения индивиду – это особая проблема. В условиях классового общества или существования его пережитков отдельный индивид, конечно, не обладает всеми атрибутами понятия «человек». Но тем важнее не отказываться от этого философского понятия, что оно представляется парадоксальным не только для обыденного здравого смысла, но и для определенного научного исследования, например, психологического, в силу особенностей самой постановки изучаемых вопросов.

[3] Смешение этой мнимой независимости (социальных сил от предметной деятель­ности) и действительной независимости самой предметной деятельности вместе со всеми присущими ей силами от сознания и воли людей (от того, сознаются ли они, переживаются ли и т. д.) – вовсе не пустяковая ошибка. За этим смешением кроется неспо­собность понять объективность самой предметной деятельности, неспособность раскрыть имманентную диалектику процесса деятельности и ее предмет­ных моментов. Дело в том, что специфическая превращенная форма проявления объ­ективного, когда оно отчуждено и фетишизировано, при таком смешении принимается за самое объективное как таковое. При отчуждении процесса труда имманентные ему предметные определения «...закрепляются в форме условий, так что эти условия кажут­ся чем-то определяющим его независимо от него самого, а собственные отношения участников процесса представляются.., как вещные условия, как вещные силы, как определенность вещей...» (К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 26, часть III, стр.534). Когда у деятельности отнимается ее предметность, то эта категория подменяется суетно-тщетным «активничанием».

[4] В третьем из «Тезисов о Фейербахе» К. Маркса отражающее суть проблемы понятие «самоизменение» (см. MEGA, Abt. I, Bd. 5, S. 534) попросту опущено в рус­ском переводе (см. К. Маркс и Ф. Энгельс. Соч., т. 3, стр. 2).