Рец. на кн.: Юрий Михайлович Лотман (Серия «Философия России второй половины ХХ века») |
Автор Розин В.М. | |
01.04.2011 г. | |
Юрий Михайлович Лотман. М.: РОССПЭН, 2009, 400 с. Под ред. В.К. Кантора (Серия «Философия России второй половины ХХ века»).
Эта книга - очень удачная попытка известных российских философов и ученых продумать творчество и жизненный путь нашего отечественного филолога и литературоведа, семиотика и культуролога, классика еще при жизни, Ю.М. Лотмана. Лично для меня после прочтения статей, составляющих книгу, Юрий Михайлович стал близким человеком. Я, конечно, как и многие, читал и раньше Лотмана, тем более что сам занимаюсь семиотикой и культурологией. Однако о жизни Лотмана я знал очень мало, если не сказать, что вообще ничего не знал. Читая же помещенные в книге воспоминания Л.Н. Столовича, я понял, что Лотман был человеком, жизненные ценности которого я полностью разделяю. Но не менее интересно для меня было понять творческий путь Лотмана. Почему от филологии и литературоведения он перешел к семиотике, а затем к культурологии, каким образом средства этих дисциплин (или метадисциплин) Лотман использовал для обновления исходных гуманитарных предметов, правы ли А.Ф. Лосев и М. М. Бахтин в критике тартуско-московской школы? Интересно, что дрейф в семиотику, правда, от содержательно-генетической логики, в 60-е гг. проделала и школа Г.П. Щедровицкого, потом от семиотики - не в культурологию, а в теорию деятельности. Я же в 70-е гг. шел от семиотики и теории деятельности тоже в культурологию. М. Фуко, начав с анализа слов и вещей, дальше начал изучение дискурсов и практик, а затем властных отношений. Вряд ли все это случайно. Почему же Лотман не остановился на имманетном структурном анализе текстов и произведений, хотя как этап анализа всегда его удерживал? Зачем он переходит к семиотике и культурологии? Во-первых, как отмечают авторы книги о Лотмане, его все больше интересуют не только и не столько тексты, сколько их авторы, а также разные контексты, вплоть до культуры, обусловливающие художественное творчество. Во-вторых, по моим наблюдениям, ученые в своих исследованиях выходят на такие объекты изучения, которые отвечают сложности и устройству их собственной личности[1]. Лотмана же, с точки зрения сложности личности, пожалуй, можно сравнить, например, с К. Юнгом. Тот тоже хотел построить психологию как точную науку, но пришел к архетипам и сложнейшим гуманитарным интерпретациям проявлений психической активности (сновидений, фантазий и пр.). В какой степени убедительны интерпретации Юнга? Они убедительны для человека, склонного к гуманитарной работе, хорошо владеющего рефлексией, материалом истории, культурологии, теологии, мастерством толкования текстов. Многие из указанных склонностей и способностей были характерны и для Лотмана: несмотря на естественно-научную установку и любовь к моделированию, он был мастером гуманитарной работы, настоящим гуманитарием, а исторический подход поставил во главу угла еще в исходной программе исследования. «Когда мы имеем дело, - пишет Лотман, - со сложными структурами (а искусство принадлежит к ним), синхронное описание которых, ввиду их многофакторности, вообще затруднительно, знание предшествующих состояний является неизбежным условием успешного моделирования. Следовательно, структурализм не противник историзма; более того, необходимость осмысления отдельных художественных структур (произведений) как элементов более сложных единств: «культура», «история» - представляет собой насущную задачу» (с. 29). О том, что в работе Лотмана органически сочетались точные методы с гуманитарным подходом, очень верно пишет в данной книге Н.С. Автономова: «Установка на то, что литературоведение (шире - гуманитарное знание) должно стать наукой, у Лотмана не менялась со временем - даже тогда, когда оказалось, что сами критерии научности более сложны и далеко не очевидны. Структуралистская доминанта (как акцент на последовательном поуровневом анализе отношений), раз возникнув, тоже оставалась неизменной, хотя на сложных объектах бинарные оппозиции как бы уходили в тень. При этом у Лотмана конкретные методики каждый раз выстраиваются под объект изучения, и он выбирает разные приемы для исследования обыденного, малого, великого. Его цель - реконструировать многообразие и учитывать искажения, привносимые исследовательской позицией наблюдателя» (с. 342). Наконец, именно семиотический подход позволяет Лотману реализовать стратегию построения литературоведения в качестве строгой науки. Немецкая исследовательница К. Эберт в своей интересной статье старается показать, что семиотические исследования Лотмана представляли собой не просто научное знание, отображающее реальность, а знание перформативное (знание-действие), призванное повлиять на советскую и российскую социальность. Лотмана, пишет Эберт, «занимала семиотика не как теория, а как метод, преследующий определенную цель, а именно - описание известных (традиционных) тем (русской) филологии в рамках ее привязанности к относительно замкнутой системе русской / советской культуры, не задерживаясь на уровне семантики (и герменевтики), внедряясь в управляющие ею механизмы систем коммуникации и власти, где отправитель играл немаловажную роль» (с. 219-220). Это обстоятельство, в частности, объясняет, почему Лотман был склонен к семиотической редукции. Действительно, вряд ли, например, человек, если придерживаться гуманитарной традиции мышления, может быть сведен к «иерархически организованной системе индивидуализированных социальных кодов», а динамика культуры объяснена через бинарные и тернарные структуры. Но если речь идет о перформативном знании, их автор забывает (обязан забыть), что это всего лишь абстракция и идеализация часто очень сложного явления. Однако, меняя позицию с практической на научную, исследователь обязан избавляться от своей «амнезии», вспоминая, что его построения не точные модели и объективное знание, а всего лишь упрощение сложного явления. Лотман же, особенно в конце своего творческого пути, часто сам оказывался пленником своих схем. Д. Соболев в статье «Лотман и структурализм: опыт невозвращения» старается показать, что трактовка Лотманом языка и знаков столь обща и неопределенна, что это ведет к противоречиям и невозможности пользоваться этими средствами. «Много лет назад мое увлечение филологией и культурологией, - пишет Соболев, - в значительной степени началось с работ Юрия Михайловича Лотмана. И если за эти годы я постепенно пришел к выводу, что тартуский структурализм был во многом основан на заблуждении, это понимание не было для меня легким. Тем не менее, несмотря на восхищение Лотманом как человеком и ученым, следует сказать столь однозначно, сколь это вообще возможно: языковая модель литературы - представление о литературе "как языке" - сколь бы привлекательной она ни выглядела, является ложной... Современное понимание гетерогенности пространства литературы и контекстуальной обусловленности его значимых элементов находится в радикальном противоречии со структуралистским представлением о языке как обладающем двойным членением, предзаданным набором смыслоразличительных оппозиций и возможностью проведения коммутационного теста с целью идентификации последних. Помимо этого, структуралистам так и не удалось выявить в литературных текстах стабильных синтагматических последовательностей, соответствующих изначальным предсказаниям. Теория семиотического кода, предложенная Умберто Эко, также оказалась неспособной разрешить накопившиеся противоречия. Возможно, что именно в свете этих неудач и была создана лотмановская лингвистическая модель литературы, подразумевающая крайне широкое определение языка, - последняя из значимых моделей структурализма»[2]. Соболев, вероятно, прав, если речь идет о построении семиотической теории. Действительно, работы Лотмана мало продвинули саму семиотику. Но если иметь в виду использование понятий семиотики, точнее, ее метапонятий и схем в гуманитарных предметах, то лотмановский вклад здесь очень существен. Обновление филологии и литературоведения предполагало использование представлений семиотики и культурологии, причем именно в качестве схем и эвристик. В этом смысле, с теоретической точки зрения, использование нестрогое. Но затем, возвращаясь в семиотическую теорию, Лотман был обязан осуществить критику собственных построений с тем, чтобы уточнить и перестроить понятия. В книге о Лотмане немало страниц посвящено теме «Лотман и Бахтин». И понятно почему. Речь идет о том, какой, собственно говоря, подход является подлинно гуманитарным - Лотмана или Бахтина? С одной стороны, Лотман - автор блестящих гуманитарных исследований (о Пушкине, Карамзине и др.), с другой - методологические установки Лотмана противоположны бахтинским. С одной стороны, Бахтин утверждает, что за каждым текстом стоит неповторимая уникальная личность, с другой - в «Проблемах поэтики Достоевского» он дал убедительный образец строгой гуманитарной науки, с который был согласен и Лотман. «В сущности, - пишет В.Г. Щукин, - непримиримого конфликта между воззрениями Бахтина и тартуских структуралистов на тексты и языки нет, хотя различия несомненны. «Непереводимо» и несовместимо иное. Лотман моделирует, всюду усматривая конструкции - как в природе, так и в культуре. Для Бахтина же шеллингово тождество природы и духа или гегелевское воплощение абсолютной идеи в природе, а затем лишь в искусстве и религии - ересь, потому что в природе существуют безгласные вещи, а в культуре живут и творят говорящие люди» (с. 144-145). Моя позиция, вероятно, ближе к бахтинской, хотя я вижу резон в обоих подходах. Вопрос, который я сам себе задавал, когда реконструировал жизнь и творчество Пушкина: как доказать, что моя интерпретация является правдоподобнее, чем других исследователей, которые, как я знаю, потратили на этот предмет в сто раз больше времени? В конце концов, разве нельзя допустить, что поступки Пушкина определялись не теми соображениями, на которые я указываю в исследовании, а другими? В ответ на это, я вспомнил начало замечательной статьи Марины Цветаевой "Мой Пушкин": "Первое, что я узнала о Пушкине, это - что его убили. Потом узнала, что Пушкин - поэт, а Дантес - француз. Дантес возненавидел Пушкина, потому что сам не мог писать стихи, и вызвал его на дуэль, то есть заманил на снег и там убил его из пистолета в живот... Нас этим выстрелом всех в живот ранили"[3]. Марина Ивановна не оговорилась, и это не просто метафора - Дантес ранил ее в живот и всех нас ранил. Так и я. Прежде всего, не хочу отдавать Пушкина другим, тем, кто считает, что Пушкин жил только страстями, что он не был способен на духовное делание и не стремился к этому. Мне больше нравится Пушкин, в котором совершается духовный переворот, который идет навстречу Чаадаеву, и жизнь которого, начиная с 30-х годов, уподобляется его же собственным возвышенным идеям[4]. Ну, а уж потом, приняв эту точку зрения на Пушкина (точно в соответствии со смыслом гуманитарного подхода), я начал внимательно читать биографический материал и других пушкинистов. При этом старался не только подтвердить свою версию, но критически взглянуть на нее. Второй вопрос. Что такое «мой Пушкин»? Очевидно - идеальный объект гуманитарной науки. Действительно, я приписал Александру Сергеевичу (конечно, не без оснований, используя факты и культурологические реконструкции) целый ряд, как бы сказал Кант, априорных характеристик: он был романтиком, как человек своего времени любил карточную игру, был в меру циничен и пр. Почему объект гуманитарной науки? А потому, что указанные характеристики Пушкина позволили мне, во-первых, реализовать свои ценности и видение (как человека, методолога, культуролога), во-вторых, встретиться с великим поэтом и выслушать его объяснения, в-третьих, помогли мне разрешить исходную экзистенциальную ситуацию (я вполне могу уважать Пушкина, который нашел в себе силы, чтобы кардинально поменять свою жизнь, с которым произошел духовный переворот). Если внимательнее проанализировать проведенное исследование, то можно заметить, что я реализовал не только гуманитарный подход, но и еще один, напоминающий естественно-научный. Действительно, с одной стороны, я выделил объект изучения (перипетии жизни Пушкина) и строил научное объяснение, придерживаясь определенных ценностей: рассматривал интересующие меня явления исторически, как культуролог и гуманитарий. Я истолковывал по-новому и анализировал тексты. Старался понять Александра Сергеевича и предоставить ему голос, чтобы он отвечал на мои вопросы (явные или подразумеваемые). Все это, с одной стороны. С другой стороны, время, социальные влияния, ценности и ряд других процессов, обусловливающие поступки Пушкина, анализировались мною как вполне объективные общие условия. Внешне дело выглядит так, что здесь я реализовал естественно-научный подход, поскольку рассматривал все эти образования уже независимо от позиций и взглядов тех или иных субъектов. Тем не менее это не совсем так. Да, духовный переворот, который пережил великий поэт - объективный факт и событие, обусловленные, в частности, особенностями российской культуры XIХ в. и личности Александра Сергеевича. Однако выделил и увидел я этот факт и событие, исходя из своих гуманитарных интересов, пытаясь понять Пушкина. Другими словами, я хочу сказать, что целое, рамку изучения, вероятно, задавал все же гуманитарный подход. Элементы же естественно-научного подхода (только элементы, поскольку я не стремился ни прогнозировать, ни выявлять подлинный механизм явлений, само собой у меня не было ориентации и на применение знаний о Пушкине в технической практике), я реализовал именно в этих рамках. Этот второй подход можно назвать «квазиестественно-научным»; он близок к подходу, который М. Вебер назвал «идеально-типическим». Но вернемся к Лотману. Л.Н. Столович приводит в своей статье высказывание известного эстетика и философа Стефана Моравского: «Видишь ли, сейчас (речь шла о 1960-1970-х гг. прошлого века) на Западе структурализм очень популярен. Но Лотману удалось соединить структурализм с марксизмом. И это оказалось оригинально и продуктивно» (с. 114). Но Лотман в своих практических исследованиях сумел соединить не только структурализм с марксизмом, но и семиотические методы исследования с культурологическими и идеально-типическими в духе структурализма. Тем самым он указал на проблему и задачу, стоящие перед нашим временем - построить такую эпистемологию, в которой бы нашли свое место гуманитарный подход и естественно-научный (квазиестественно-научный), структурные методы изучения и исторические реконструкции, феноменологические способы мышления и методологические. Лотман своей жизнью продемонстрировал, что подлинная наука предполагает свободу, наличие школы, наконец, что может кому-то показаться странным, правильную нравственную жизнь. [1] См.: Розин В.М. Мышление и творчество. М., 2006. [2] Вопросы литературы. 2008. № 3. [3] Цветаева М. Мой Пушкин // Наука и жизнь. 1967. № 2. [4] См.: Розин В.М. Мышление и творчество, с. 215-234. |