Как читали Книгу Природы в начале Нового времени
Автор Карабыков А.В.   
11.09.2017 г.

(к проблеме фантастического в естественной истории XVI – первой половины XVII вв.)

Согласно мнению, утверждённому в качестве догмы Просвещением и до сих пор влиятельному в учёных кругах, естественная история позднего Ренессанса была во многом неудачным и ошибочным подступом к «настоящей» науке о природе. Обосновывая возможность иного – менее предубеждённого – взгляда на суть природоведческих проектов XVI – первой половины XVII вв., автор рассматривает их в социокультурном и мировоззренческом контекстах породившей их эпохи. Такой подход позволяет лучше понять исходные презумпции, мотивы и цели ренессансных натуралистов, а также методологию, направлявшую их деятельность. В частности, выясняется, что, оцениваемые с позиций их собственных целей, эти проекты являлись вполне состоятельными и успешными, а присущая им методология была вовсе не столь примитивной, как стали думать о ней впоследствии.

Статью дополняет сокращённый перевод введения, открывающего известную в своё время «Историю четвероногих животных» (1607 г.) английского учёного и теолога Эдварда Топселла (1572–1625).

 

КЛЮЧЕВЫЕ СЛОВА: культура Ренессанса, естественная история, «учёный эмпиризм», Конрад Гесснер, Улисс Альдрованди, Эдвард Топселл, Джон Рэй, история и философия науки.

 

Карабыков Антон Владимирович – доктор философских наук, кандидат филологических наук, доцент, профессор кафедры философии и социальных коммуникаций Омского государственного технического университета.

meavox@mail.ru

https://omgis.academia.edu/AntonKarabykov

 

Статья поступила в редакцию 31 марта 2017 г.

 

Цитирование: Карабыков А.В. Как читали Книгу Природы в начале Нового времени (к проблеме фантастического в естественной истории XVI – первой половины XVII вв.) // Вопросы философии. 2017. № 8. С. ?–?

 

Voprosy Filosofii. 2017. Vol. 8. P. ?–?

How Did They Read the Book of Nature in the Beginning of Modern Era

(on the Problem of the Fantastic in the Natural History of the 16th – first half of 17th Cc)

 

Anton V. Karabykov

 

According to the opinion dogmatized by the Enlightenment and still influential in academic circles, natural history of the late Renaissance was but a largely erroneous and rather fruitless approach to the “true” natural science. Justifying a possibility of another – less biased – view on the essence of the naturalistic projects of the 16th – first half of 17th Cc the author considers them in sociocultural and ideological contexts of the epoch that gave rise to them. Such an access enables more correct and profound comprehension of the initial presumptions, motives, and aims of Renaissance naturalists as well as the methodology directing their activity. In particular, it gets clear that these projects were quite substantiated and efficient if to judge from the position of their own objectives, and their methodology were not so primitive as it began to seem afterwards.

The research is supplemented with an abridged translation of the introduction opening the famous in its time The History of the Four-Footed Beasts (1607) by Edward Topsell (1572–1625), an English scholar and theologian.

 

KEY WORDS: Renaissance culture, natural history, ‘learned empiricism’, Conrad Gesner, Ulisse Aldrovandi, Edward Topsell, John Ray, the scientific revolution, history and philosophy of science.

 

KARABYKOV Anton V. – CSc in Philology, DSc in Philosophy, Professor, Department of Philosophy and Social Communications, Omsk State Technical University.

Этот e-mail защищен от спам-ботов. Для его просмотра в вашем браузере должна быть включена поддержка Java-script https://omgis.academia.edu/AntonKarabykov

 

Received at March 31, 2017

 

Citation: Karabykov, Anton V. (2017) “How Did They Read the Book of Nature in the Beginning of Modern Era (on the Problem of the Fantastic in the Natural History of the 16th – first half of 17th Cc)”, Voprosy Filosofii, Vol. 8 (2017), pp. ?‒?

 

 

 

 

К числу обычно замалчиваемых, но тем более основных предпосылок всего естествознания относится то, что природа для всех и во все времена одинакова… Настоящая история, однако, покоится на столь же достоверной внутренней убеждённости в противоположном.

О. Шпенглер. Закат Европы

 

Введение: pro Aldrovande

Во многих отношениях превосходная отечественная энциклопедия «Культура Возрождения» (2007–2011) содержит две статьи, посвящённые великим натуралистам той эпохи: Улиссу Альдрованди (1522–1605) и Конраду Гесснеру (1516–1565) [Баюк 2007; Иванов 2007]. Если сначала ознакомиться с первой, а затем сопоставить с ней содержание второй, то у вдумчивого читателя, хотя бы немного знакомого с ренессансным естествознанием, не сможет не возникнуть серьёзного недоумения. Оно рождается уже при чтении преамбулы к первой статье, заслуживающей того, чтобы привести ее полностью: «Представитель характерного для эпохи Возрождения типа мыслителя, видевшего в природе прежде всего проявление чудесного, Альдрованди в своих сочинениях описывал главным образом то, что в действительности в природе не встречается, тем не менее многие его наблюдения оказались очень полезными для последующего развития биологии (особенно эмбриологии), становления системы естественно-научного образования, развития музеев природы» [Баюк 2007, 52]. Отсюда следует, что коль скоро Альдрованди претендовал на роль учёного, а не сказочника, то его естественнонаучный проект – рассматриваемый в аспекте не случайных следствий, а преднамеренной цели – был в главном бесплоден. Но в таком случае совершенно неясно, как этот болонский чудак, искавший в природе то, чего нет, всё же сумел найти много такого, что оказалось весьма пригодным для нужд позднейшей – и, по современным меркам, уже «настоящей» – науки.

В продолжении статьи эта неясность только усиливается. Мы узнаём, что вердикт представителей этой самой науки делал Альдрованди повинным, наряду с пристрастием к «чудесному», в методологической беспомощности, которая проявлялась в неумении «отделить результаты собственных изысканий и находок от сведений, почерпнутых из книг Плиния, средневековых бестиариев и других недостоверных источников» [Там же, 53]. Движимый антинаучной целью, не владеющий и азами научной методологии, он, казалось бы, мог лишь наводнять тома своей естественной истории многоголовыми «монстрами… русалками, сфинксами, драконами, василисками и т.п.» [Там же]. Как, однако, этот человек сумел стать по-настоящему великим учёным, остается тайной, разрешить которую не кажется возможным без ссылки на чудо или поистине фантастическую удачу.

Между тем наше недоумение возрастает, когда мы переходим к статье о Гесснере. Знаменитый цюрихский эрудит и естествоиспытатель, чья фундаментальная «История животных» (Historia animalium, 1551–1558) стала парадигмальной для трудов Альдрованди, может с не меньшим основанием быть обвинённым в тех же «грехах», что и его итальянский коллега. Говоря словами приведённой преамбулы, они оба принадлежали к одному и тому же «характерному для эпохи Возрождения типу мыслителя». Тем не менее в нашей энциклопедии ему повезло гораздо больше: в статье о нём нет и намека на общую дезориентацию и методологическую отсталость – только солидный перечень весомых заслуг перед уже «настоящей» наукой, которые представляются не побочным эффектом в целом провального предприятия, а осознанным итогом успешной научной карьеры.

Это явно некорректное различие в оценках очень сходной деятельности Гесснера и Альдрованди вкупе с несостоятельным объяснением тех её странностей, что – опять же неверно – поданы в статье об одном из них, побуждает меня сформулировать ряд предварительных тезисов, раскрытию которых будет посвящена эта работа.

 

Четыре тезиса

1.             Начнём с того, что ни Гесснеру, ни Альдрованди, ни кому-либо ещё из видных представителей того характерного для XVI – первой половины XVII вв. типа учёного-натуралиста, который я опишу чуть позже, не была присуща поглощённость «тем, что не встречается в природе». Момент фантастики – я буду пользоваться этим выражением за неимением лучшего, – действительно имевший место в их трактатах, был вовсе не столь значителен, как это кажется в ретроспективе, с позиций привычного нам естествознания, где этот момент всецело (?) отсутствует. Творцам естественной истории также не был свойствен методологический примитивизм описанного толка.

2.             Неправомерен сам подход к инокультурным феноменам, сводящийся к установлению их значимости с позиции чуждой для них картины мира, сквозь призму которой их рассматривает исследователь. Такой подход основывается на неоправданном абсолютизировании этой позиции, отличающейся своей культурно-исторической обусловленностью. Поэтому он обречён всегда терять своеобразие данных феноменов и позволяет выявлять в сфере чужого лишь элементы своего, знакомого, как единственно значимые. Если мы говорим о прошлом, то из таинственного леса оно превращается в плоскую пашню, заросшую напрасными сорняками, сквозь которые изредка пробиваются к свету ростки современного[1]. Позволительный для школьной историографии науки, этот подход неприменим в истории культуры, призванной постигать в ином как раз иное, беря явления чужих культур во всей глубине их своеобразия. Но чтобы обрести эту возможность, нужно расстаться с идущим от Просвещения убеждением в возможности одного-единственного типа рациональности, который в действительности был рождён вместе со всей новоевропейской культурой и потому, по-видимому, исчезнет вместе с нею. Это убеждение позволяло и позволяет истолковывать проявления иных видов мышления как не более чем сбои, отклонения от эталона, результаты интеллектуальной незрелости. В действительности же оно само есть плод самообольщения Нового времени, свойственный, впрочем, каждой культуре, достаточно обширной для того, чтобы не видеть собственных границ.

3.             Если бы естественнонаучные труды Ренессанса отличались от современных только мерой фактологической точности содержащихся в них сведений, то упреки в легковерии и методологической примитивности, адресованные их авторам, были бы более справедливы. На самом же деле момент фантастики представляет собой второстепенный аспект тех странностей, что лежат на поверхности в этих трактатах. И потому, желая постичь его истоки, мы должны рассмотреть этот момент в их контексте, который может быть назван ближайшим. Это позволит приблизиться к пониманию сокрытых за ними мировоззренческих установок и презумпций, которые обусловливали сам строй природоведческого мышления той эпохи и создавали дальнейший контекст для фантастики.

Говоря обобщённо, интересующий нас ближайший контекст составляли три взаимосвязанные черты, радикально отличавшие естествознание (по преимуществу зоологию) XVI – первой половины XVII вв. от науки о природе в следующие столетия. К ним относились:

а) эмблематизм, в согласии с которым всякий объект рассматривался не только со стороны его природно-физиологических свойств и материально-утилитарных возможностей, но также в аспекте окружающих его символико-аллегорических ассоциаций, связанных с ним исторических событий и культурных практик. В зоологических трактатах Гесснера и Альдрованди эта семиотическая сторона естественной истории находила выражение в отдельных, часто самых обширных разделах главы о том или ином животном, где освещались те пути, по которым оно входило в историю культуры [Ashworth 1990, 312–316; Ashworth 1996, 20–24];

б) энциклопедизм, в стремлении к всеохватности простиравшийся в трёх направлениях: на природный мир, на сферу хозяйства и медицины и, в связи с эмблематичностью, на мир культурной истории. Этот последний интересовал учёных как источник всевозможных свидетельств и упоминаний о том или ином существе, из которых создавалась нарративная область, где среди прочего обнаруживалось то, как был и мог быть осуществлён символико-аллегорический потенциал этого создания. В энциклопедичности естественной истории наиболее явственно заявляла о себе одна из ключевых мировоззренческих презумпций той эпохи – уверенность, что мир создан для человека и потому может быть прочитан как единая Книга Бога, в которой нет ничего навсегда сокрытого от людей;

в) особого рода религиозно-теологическая мотивированность, отличавшая природоведческие трактаты Ренессанса от трудов конца XVIIXVIII вв., которые обычно подчинялись только одной теологической цели. Стремясь показать безграничную мощь и мастерство божественного Творца, натуралисты Просвещения развивали ход мысли, определяемый как «аргумент от дизайна». Демонстрируя бесчисленные примеры чрезвычайно искусного и целесообразного устройства разнообразных природных вещей, они доказывали творческое совершенство и всеблагость Создателя [Ogilvie 2005, 90–98; Brooke 2000, 204–209].

Этот ход мысли был известен и прежде. Но на протяжении Средневековья и Ренессанса он оставался в тени другого, гораздо более значимого мотива, который был прямо связан с эмблематизмом и энциклопедизмом естественной истории, фундированными антропоцентрическим образом мира. Он заключался в том, чтобы раскрыть на страницах этой истории смысл тех уроков, которые в изобилии давала человеку природа по установлению Бога. Если в Средневековье преобладающей темой этих уроков было христианское вероучение, то в свете ренессансной культуры Книга Природы являла собой прежде всего сокровищницу моральных назиданий. «Нет такой сферы человеческой жизни, для которой не нашлось бы здесь (в природном мире. – А.К.) наиболее подходящих примеров несения своих обязанностей», – писал Гесснер в предисловии к первому тому своей «Истории» [Gesner 1551][2].

4.             Степень выраженности трёх описанных черт естественнонаучных трактатов XVI – первой половины XVII вв. могла не быть пропорциональной присущему им моменту фантастики. Нельзя утверждать, что устранение эмблематизма и энциклопедизма, сопровождаемое «сужением» теологической мотивации, само по себе было достаточным для того, чтобы вслед за этими чертами ушел в прошлое и момент фантастики.

Об этом, в частности, свидетельствует то обстоятельство, что трактаты по естественной истории, появлявшиеся с середины XVII в., авторы которых порывали с эмблематической традицией Ренессанса, были по-прежнему далеки от фактологической безупречности. Так, в известной в своё время «Естественной истории четвероногих животных» (Historiae naturalis de quadrupetibus libri, 1655) мы замечаем, что её автор, шотландский врач и учёный Джонстон (1605–1675), ещё верит, что в Египте, после того как Нил возвращается в свои берега, в иле самозарождаются мыши, и допускает в числе прочих странностей то, что в Португалии кобылы могут беременеть от ветра [Jonstonus 1655, 6]. Сходных воззрений придерживался Фрэнсис Бэкон (1561–1626), философ и естествоиспытатель, который, будучи убеждённым критиком гуманистского подхода к изучению природы, предложил принципиально новую исследовательскую программу, основанную на номиналистических принципах [Бэкон 1978 II, 511]. Не были чужды фантастического и новаторские труды по ихтиологии, принадлежавшие французским натуралистам: Гийому Ронделе (1507–1566) и Пьеру Белону (1517–1564) [Mackenzie 2014a, 332–339].

 

«Учёный эмпиризм» в действии

Итак, эмблематизм естественной истории вкупе с особого рода энциклопедизмом и теологической мотивацией не был фактором, который бы неким фатальным образом делал ренессансных натуралистов равнодушными к степени достоверности их источников, поощряя – мнимую – легковерность. Как показывают исследования последних десятилетий, если не всем, то лучшим из этих учёных, к которым относились Гесснер и Альдрованди, были чужды легковерность и безразличие такого рода. То обстоятельство, что естественная история видела в животных не одни только объекты природного мира, но и единицы языка культуры, не препятствовало в этот период усвоению осторожного и критического подхода к фактологической стороне природопознания. Напротив, считалось, что для того, чтобы точнее и глубже раскрыть символико-аллегорический аспект животного, необходимо со всею тщательностью изучить его телесный облик и физиологические свойства [Ogilvie 2005, 82–87; Махов 2016, 76–79].

Опыт (experientia) и разум (ratio) при главенстве первого были теми ключевыми принципами, которыми руководствовались в своих изысканиях натуралисты, неизменно предпочитавшие собственное наблюдение объекта всем остальным источникам знаний о нем. Показательно то, что большинство из них, живших в век, когда научные занятия являлись разновидностью досуга, были профессиональными врачами и реже юристами, сам характер деятельности которых стимулировал интеллектуальную чуткость к фактам [Findlen 2006, 459–600]. В тех случаях, когда объект учёного интереса находился вне досягаемости исследователя, предпочтение отдавалось свидетельствам, поступавшим от тех, кто видел его своими глазами и имел репутацию лица, заслуживающего доверия. Это касалось словесных описаний, а также изображений, по отношению к которым применялась та же самая шкала приоритетов. Поскольку в области научных иллюстраций лишь начинал распространяться дух строгой точности, естествоиспытатели нередко сетовали на качество доступного им изобразительного материала и невозможность полного доверия художникам [Mason 2007, 208, 217].

Чтобы понять, сколь обоснованны были их жалобы и, следовательно, как непроста была эпистемологическая ситуация, в которой они работали, можно вспомнить знаменитый образ носорога, который вышел из-под руки Дюрера, чтобы затем перекочевывать из одной истории животных в другую. Непревзойденный мастер реалистической живописи, Альбрехт Дюрер (1471–1528) сделал рисунок и затем гравюру не с натуры, а с поспешного наброска очевидца, наблюдавшего прибытие сего зверя в Лиссабон. Заметим, что это был первый случай появления носорога в Европе, где он оказался в качестве дара, посланного владыкой Камбея, одного из княжеств в Западной Индии, королю Португалии. При этом немецкий гений скрыл вторичность своего рисунка, позволив всем думать, что это был образ виденного им живого животного [Parshall 1993, 561].

Наконец, когда в распоряжении учёных не оказывалось сведений от прямых очевидцев, они прибегали к фактологическим данным из книг античных, реже средневековых и современных авторов. Стремясь оценить степень их достоверности, исследователи применяли арсенал средств текстологической критики, выработанный гуманизмом. Сопоставляя свидетельства разных авторов, они пытались установить меру их независимости по отношению друг к другу, выделить самые авторитетные, оспорить сомнительные и опровергнуть ошибочные. В двух последних случаях на помощь приходил здравый смысл, который, естественно, был во многом отличен от нашего. Так, например, Вольфганг Франций (1564–1628), автор «Священной истории животных» (Historia animalium sacra, 1612), отвергал существование легендарного Феникса, исходя из трех удивительных своей тривиальностью соображений. Периодически восставая из пепла, эти птицы не нуждаются в спаривании для продления рода, ибо фактически бессмертны. Между тем в Библии сказано, что Ной взял по паре всех животных и птиц для спасения в Ковчеге (Быт. 7:3). И если другие пернатые строят гнёзда для рождения птенцов, то феникс для временной своей гибели. При этом он погибает от Солнца, чего не случается с птицами [Francius 1612, 352–353].

Бывало и так, что очевидная сомнительность чужих сведений побуждала учёных подвергать их эмпирической проверке или, напротив, независимые наблюдения приводили к отвержению сведений, казавшихся прежде бесспорными. В частности, Альдрованди, ссылаясь на опыты знакомых анатомов, которым случилось исследовать сердце слона, обнаружил ошибочность авторитетного мнения Аристотеля. «Не удивительно, – заключает болонский натуралист, – если [выяснится, что] и во многом другом относящемся к анатомии Аристотель заблуждался, раз он считал, что у крупных животных трёхкамерное сердце и т.п.» [Aldrovandi 1616, 431]. А Гесснер, чтобы показать неправоту другого классика, учившего о слепоте крота, сообщал о том, что видел сам глаза у этих животных [Gesner 1551, 1056].

Однако возможность опытной проверки чаще всего отсутствовала. И тогда интеллектуалы направляли усилия на поиск консенсуса между источниками, чья обоюдная независимость была обоснована. Как правило, результат этого поиска оказывался решающим для удостоверения подлинности тех или иных фактов. «Когда что-либо высказано в одних и тех же словах многими свидетелями, это в гораздо большей мере заслуживает доверия», – утверждал Гесснер [Gesner 1551]. Его английский последователь Эдвард Топселл (1572–1625) в свою очередь заверял читателей в том, что если в «Истории четвероногих животных» (The History of the Four-Footed Beasts, 1607) он и приводит единичные свидетельства, то только потому, что их истинность самоочевидна. В противном случае они сопровождаются пояснением, что автор не берётся утверждать их верность и предлагает читателям самим судить об их качестве [Topsell 1658].

Стоит отметить, что приверженность принципу консенсуса не являлась исключительной чертой естественной истории. В XVIXVII вв. он также играл первостепенную роль в установлении фактов, входивших в ведение юриспруденции и историографии, откуда был перенесён в область физической науки [Shapiro 2000, 196]. Из-за технологической сложности и труднодоступности материалов научные опыты часто ставились лишь единожды, в силу чего их результаты получали признание на основе доверия их свидетелям, о репутации и числе которых приходилось заботиться особым образом. Что касается натуралистов, то всегда, когда имелась такая возможность, они отказывались полагаться на сообщения неочевидцев. Красноречивым подтверждением их эпистемологической щепетильности служит то, с каким упорным постоянством лучшие из этих учёных работали над совершенствованием фактологической стороны своих историй, заменяя при возможности проблематичные сведения и иллюстрации более достоверными, в идеале – добытыми и созданными в собственном опыте [Ellenius 2003, 176; Mason 2007, 203–208].

Поняв, сколь изощрён был метод учёного эмпиризма, характерный для естественной истории, мы не будем удивлены выводом, к которому приходит Брайан Оджилви, виднейший эксперт в интересующей нас области, сопоставив его с эвристическими процедурами постэмблематического естествознания конца XVII в. Как следует из этого вывода, Джон Рэй (1627–1705), Фрэнсис Уиллоби (1635–1672) и близкие к ним творцы современных зоологии и ботаники в основном использовали прежние способы установления фактов, но только в «суженном» виде. По крайней мере, в теории они полностью отказались от свидетельств из третьих рук [Ogilvie 2006, 264]. Подлинным же новаторством, ознаменовавшим начало собственно научной вехи в изучении природного мира, стал их решительный отказ от известного нам триединства черт ренессансных трактатов о природе.

Я отмечал, что элементы этого триединства – эмблематизм, а также связанные с ним энциклопедизм и специфическая религиозно-теологическая мотивированность – образовывали ближайший контекст момента фантастики, свойственного этим трактатам. В то же время между названными элементами и интересующим нас моментом не было жёсткой детерминации, ибо как безразличие к эмблематическому аспекту природы ещё не гарантировало фактологической безупречности, так и его культивирование не блокировало стремление к достоверности фактов. Тем не менее демонтаж этого контекста позволил в итоге очистить естественную историю от момента фантастики, благодаря небольшой редукции старой методологии.

Почему это стало возможным? Вероятно, последним ответом здесь может стать указание на сокрытый за этими трансформациями глобальный ментальный сдвиг, удачно охарактеризованный Питером Берком как «подъём буквально воспринимающего разума» [Berk 1993]. К числу обусловивших его факторов (и отчасти форм его проявления) относят распространение книгопечатания и навыка чтения, произведшее когнитивную перестройку европейского сознания; метафизическую победу номинализма, учившего в вещах видеть сами вещи, а не идеи; влияние Реформации, которая утверждала в качестве единственно аутентичного буквальный смысл Писания, а учёные-протестанты не замедлили перенести этот принцип на природный мир [Bono 2008, 317–333].

Оставаясь на уровне следствий этого сдвига, мы в свою очередь можем заметить другое: отказ от эмблематизма и сопряжённых с ним черт естественной истории XVI – первой половины XVII вв. повлёк за собой разрыв тех тонких и далеких от однонаправленной причинности связей, что единили момент фантастики с комплексом этих особенностей. И потому, когда он утратил опору в этом ближайшем, а с ним и в более широком – мировоззренческом – контексте, его устранение стало, что называется, делом техники (метода – в нашем случае). Ибо самое трудное – трансформация самого понимания природного мира, или иначе его деконтекстуализация – уже совершилось. Чтобы прояснить эту мысль, попробуем проследить хотя бы некоторые из связей, которые соединяли момент фантастики с энциклопедизмом и эмблематизмом природоведческих трудов той эпохи.

 

Энциклопедизм и его падение

Ренессансное естествознание развивалось в направлении от книг о природе к самой Книге Природы [Harrison 2003, 188]. Инспирированное желанием исправить ошибки в средневековых, а затем античных естественнонаучных трактатах через их сопоставление друг с другом, оно имело изначально книжный, историко-филологический характер. Когда на рубеже XVXVI вв. была осознана недостаточность текстологического инструментария, гуманисты стали обращаться непосредственно к природе, стремясь к опытной проверке сведений классиков. Весьма скоро, в промежутке между 1530-ми и 1570-ми гг., интерес к объектам природы сделался самоценным, чему чрезвычайно способствовал поток информации об экзотических творениях, которая прибывала из Нового Света и не была известна античным авторам [Findlen 2006, 439–450; Ogilvie 2003, 30]. Впрочем, тенденция к чистому эмпиризму не нашла в естествознании Ренессанса полного воплощения: до конца той эпохи оно строилось на совмещении опытного знания с основательными гуманистическими штудиями. Этого требовал господствовавший в нем энциклопедизм, который простирался за пределы природного мира: на сферы хозяйства и медицины в одном направлении, на область культурной истории – в другом.

Оставив без внимания утилитарный аспект, мы можем заметить, что два прочих вектора этого энциклопедизма были устремлены к разным полюсам. Эмпиризм, подвигавший естественную историю по направлению к природному миру, и гуманистическая учёность, ориентировавшая её на мир культуры, не столько были связаны односторонней коррекцией (опытной проверке поддавалось лишь то, что касалось физико-физиологических свойств объекта), сколько создавали два параллельно существующих измерения. Взаимно дополняя друг друга, а также третье, хозяйственно-медицинское, измерение, они придавали этой истории поистине уникальную многомерность.

Таким образом, обоюдное согласование природного и историко-культурного планов могло осуществляться не на основе бинарной оппозиции истина – ложь, смотря по наличию или отсутствию референта в природном мире, а на фундаменте более сложной системы модальностей. И эту сложность игнорируют те, кто списывает момент фантастики, обсуждаемый нами, на якобы свойственное ренессансным учёным чрезмерное доверие к источникам или, того хуже, методологическое слабоумие. Если не входить в тонкости, в рамках этой системы можно различить три ключевых позиции, которые могли занимать исследователи относительно сведений, заимствуемых ими из третьих и вторых рук: (1) я подтверждаю, что А существует и его отличают такие-то атрибуты; (2) я не знаю, существует ли А или что его отличают такие-то атрибуты; (3) я утверждаю, что А не существует и/или что ему не присущи такие-то атрибуты.

Как правило, выдающиеся натуралисты ясно выражали свою позицию в каждой проблематичной ситуации. К примеру, Гесснер, обсуждая вероятность существования рыбы-епископа, одного из морских монстров, занимавших в то время воображение учёных, терпеливо перечисляет все известные ему свидетельства, вереница которых тянулась из седой древности. При этом в конце он даёт понять, что не может прийти к однозначному выводу, ссылаясь на отсутствие опытных данных и общую таинственность подводного мира [Gesner 1558, 520–521]. И Альдрованди, убеждённый в фиктивности гарпий, о чём он уведомляет читателей «Орнитологии» (Ornithologiae, 1599), всё же посвящает в ней этим птицам отдельную статью. Дело в том, что, не имея референта в природе, они имели в его глазах нечто не менее значимое – богатейшую культурную историю. Болонский энциклопедист полагал, что образ гарпий, фигурировавший ещё в древнеегипетской иероглифике, использовался жрецами для обозначения неких религиозно-философских истин, на раскрытие которых в будущем он надеялся [Aldrovandi 1645, 611–621].

Всё это позволяет считать, что энциклопедизм естественной истории в его культурно-историческом, как, впрочем, и утилитарном направлениях подпитывал её фактологическую проблематичность тем, что рассеивал внимание учёных по трём областям бытия. И так как две из этих сфер были сугубо человеческими, третья – собственно природная – область обретала под их влиянием антропоморфные черты, проявлявшиеся в эмблематизме и связанной с ним теологической мотивированности. Поэтому, чтобы достигнуть большей точности в описании природного мира, было необходимо прежде деантропоцентрировать (насколько это возможно) сам способ его рассмотрения – начать видеть мир сам по себе – в большей мере, чем то было прежде. Когда для этой трансформации возникли нужные духовные предпосылки, энциклопедизм и эмблематизм стали первыми её жертвами, принесёнными во имя освобождения природных вещей от пут «разнообразных имён, иероглифики, эмблем, поучений, притч, предсказаний и всего остального, принадлежащего теологии, этике, грамматике и прочим отраслям гуманитарной учёности» [Ray 1678].

Но и этого было мало. Устранение момента фантастики требовало отказа от намерения дать полное описание всех природных объектов, взятых per se, вне культурно-исторического или утилитарного контекстов, пусть даже в рамках одного из разделов естественной истории: ботаники, зоологии или ихтиологии. Приток неведомых ранее образцов флоры и фауны, наводнявший Европу в течение XVI в., обусловил то, что центр внимания учёных сместился с природы как целого на редкое и странное в ней. Если в Гесснеровой «Истории» (1551–1558), с учётом всех последующих дополнений, доля exotica не превышала девяти процентов [Findlen 2006, 451], то натуралисты следующего поколения уже посвящали странностям Нового Света целые сочинения, мало заботясь о том, как разместить эти находки в универсальном каталоге животных или растений [Ogilvie 2003, 33–34]. Сходная тенденция наблюдалась в описании природы европейских регионов. Её причиной служила возраставшая уверенность в том, что достижение большей точности – ценой отказа от свидетельств из третьих рук – не могло обойтись без сужения охвата описания.

Колоссальное увеличение эмпирического материала вместе с набиравшей обороты фрагментацией знания заставляло интеллектуалов всё сильнее сомневаться в возможности создать тотальную энциклопедию природы. Это подрывало религиозно-метафизическую основу, на которой зиждился энциклопедический идеал Ренессанса и которая сводилась к убеждению в том, что Бог создал мир для человека. Эпистемологический кризис, назревший к концу XVI в., делал проблематичным определение сферы не только познанного, но и, что хуже, мыслимого. Ибо казавшееся невозможным ещё вчера обретало реальность сегодня.

Когда, наконец, интеллектуальная страсть к диковинному была пресыщена, натуралисты обратили свою энергию на обретение точности и порядка. Первая относилась к представлению об объёме наличных знаний, второй – к их внутренней организации. Путём к точности стало ужесточение методологии, позволившее исключить из естествознания массив сомнительных сведений. Путь к порядку, призванному преодолеть хаотическую раздробленность знаний, проходил через создание индексов известных объектов (конец XVI – первая половина XVII вв.) к появлению таксономий во второй половине XVII в. И те и другие свидетельствовали о забвении энциклопедического идеала Ренессанса, так как были ориентированы на краткость, а не избыточность описания и на различительные признаки, а не ассоциативные сходства между вещами. Сама цель, которую они преследовали, – дать не исчерпывающую опись обозримого мира, но лишь возможность ориентироваться в реальности, ставшей необъятной и потому неисследимой в её пределах, – свидетельствовала об окончании эпохи историй.

 

Эмблемы природы

«Никто, будучи наделён здравым умом, не может отрицать того, что мир был создан для человека, так же как [сам] человек сотворён для славы Божией. <…> Поэтому куда бы ни обратил он свой взор, [видит всюду, что] всё созданное прекрасно и уверенно гласит о необходимости почитать Божественного Мастера» (цит. по: [Mackenzie 2014b, 595]). Эти слова Гийома Ронделе, предваряющие его «Всеобщую историю рыб» (1558 г.), проливают свет на смысл, который вкладывался тогда в идею антропоцентризма мироздания – идею, которой, как ничем более, вдохновлялись создатели грандиозных природоведческих проектов Ренессанса. Она означала, в частности, что конечная цель познания мира лежит за его чертой – в Боге, знание о котором, в отличие от природы, может быть только частичным и косвенным. Достижение этой цели часто мыслилось как почти мистическое восхождение к Творцу, совершаемое в процессе своеобразной медитации – скрупулезного изучения мира, Им созданного [Gesner 1551]. При взгляде с такой позиции природа являла собой величественный ансамбль символов и аллегорий, соединенных между собой мириадами семантических связей, берущих начало в Боге [Ashworth 1990, 312–313; Карабыков 2017, 139–142]. Считалось, что из всех существ лишь человек способен постигать эти связи, благодаря предустановленной гармонии – правда, нарушенной после грехопадения Адама – которая существует между его богоподобным разумом и устроением мироздания, тоже несущим на себе печать подобия Создателю.

Если сама природа «была написана на языке эмблем», то таковой должна была являться и естественная история [Ashworth 1996, 36]. Предложенное Уильямом Ашвортом понятие эмблематичности довольно точно характеризует эту историю, обнажая свойственное ей соположение природоведческого и историко-филологического начал. Так, типичная статья энциклопедии Гесснера действительно напоминала по структуре эмблему, заглавной части (inscriptio) которой в ней соответствовал обзор разноязычных имён животного, визуальному компоненту (pictura) – его гравюра, а заключительной части (subcriptio) – многоплановое описание этого существа и в особенности даваемые им моральные уроки. Соответственно, типичная глава эмблематических сборников, чей жанр расцвел во второй половине XVI в., могла казаться извлечением из трактата по естественной истории. Неудивительно, что часто эмблематисты мыслили себя как тоже в своём роде исследователей природы, подчёркивая объективную основу своих творений. При этом многие из них на самом деле занимались естествознанием, зарабатывая на жизнь медициной. К таковым относились выдающиеся нюрнбергцы: Иоахим Камерарий-младший (1534–1598) и Николай Таурелл (1534–1598). Таурелл, автор сборника, название которого говорит само за себя: «Физико-этические эмблемы, или Изящные наставления природы, управительницы нравов» (Emblemata Physico-Ethica, hoc est, Naturae Morum moderatricis picta praecepta, 1595 г.), понимал эмблемы как «изображения моральных добродетелей и пороков, запечатленные в различных произведениях Бога и природы» [Taurellus 1595]. Такая – онтологизированная – трактовка произведений этого рода была типичной для той эпохи.

Аналогичное сближение «физики» и «этики», природы и культуры, натурализма и семиотики сквозит в названиях некоторых естественнонаучных трактатов. К примеру, Топселл обещал читателям третьего тома своей «Истории», посвящённого птицам, дать «полное описание их естеств, истолкованных грамматическим, логическим, философским, теологическим, иероглифическим (то есть символико-аллегорическим. – А.К.), медицинским и гражданским образом», с добавлением геральдической части (цит. по: [Heltzel 1938, 199]). Столь значительный спектр трактовок обусловливал состав предполагаемой читательской аудитории. Открывая первую книгу Гесснеровой энциклопедии, мы видим, что она адресована «философам, врачам, грамматикам, филологам, поэтам и всем изучающим разнообразные [природные] вещи и языки» [Gesner 1551].

Ещё более показательной в зоологической энциклопедии является обычная структура её статей. В соответствии с ней описание животного складывается из разделов, обозначенных с помощью литер: А. Его название в древних и новых языках; В. Среда обитания, территориально-географические различия, внешний облик и внутреннее строение; С. Образ жизни и повадки животного; D. Характер, умственные способности, черты пороков и добродетелей, симпатии и антипатии; E. Общая польза для человека, исключая гастрономический и фармацевтический аспекты, которые составляют содержание рубрик F и G, соответственно; H. историко-филологические вопросы, как правило, включающие этимологический анализ имен, эпитеты и метафоры, ассоциируемые с ними, упоминания животного в контексте человеческой истории и сообщений о чудесах, а также предсказания, пословицы и эмблемы, с ним связанные.

Эти и подобные им темы рассматривались во многих зоологических сочинениях второй половины XVI – начала XVII вв., в той или иной степени зависевших от монументального труда Гесснера. О том, насколько дальше в плане дифференциации и расширения энциклопедических горизонтов продвинулся Альдрованди, можно понять на примере главы о слоне в одном из его зоологических трактатов. К разделам типичной статьи Гесснера здесь добавляются рубрики, уточняющие физиологические характеристики этого существа: питание, соитие и деторождение, передвижение, страсти, голос, продолжительность жизни. В утилитарно-хозяйственном отношении затронуты также способы ловли и приручения слонов, их использование в триумфах, зрелищах, жертвоприношениях и военном деле. Культурно-филологический аспект пополняют параграфы, связанные с иероглифическими и «мистическими» значениями образа слона, а также с его употреблением в апофегмах, нумизматике, пластическом и изобразительном искусствах [Aldrovandi 1616, 418–479].

 

Власть языка

В зоологических трудах Альдрованди энциклопедизм естественной истории достиг апогея. Но и те из ренессансных натуралистов, кто исключал из рассмотрения культурно-историческую грань природного мира, уделяли серьёзное внимание номинативному аспекту своих объектов. В этом была насущная практическая потребность. Выше я говорил, что стремительное приумножение знания, вышедшего из берегов всех прежних систем и классификаций, стало причиной эпистемологического кризиса, разразившегося к концу XVI в. И более, чем в хаотическом нагромождении сведений о новооткрытых видах флоры и фауны, он проявлялся в стихийном “размножении” и путанице старых и новых, распространённых и локальных названий природных предметов. Реагируя на сложившуюся ситуацию, учёные стремились внести подобие порядка в эту вербальную область [Kusukawa 2012, 229]. В частности, Гесснер одну из главных задач своей «Истории» видел в том, чтобы «восстановить соответствие слов вещам и вещей словам», некогда идеально установленное Адамом, но со времён изгнания людей из Рая – и в текущий момент особенно – остававшееся проблематичным. Более того, он превозносил эту задачу над всеми остальными интеллектуальными начинаниями гуманизма [Gesner 1551].

Дело, однако, было не только в эпистемологическом кризисе. Чтобы глубже понять мотивы интересующей нас лингвистической акцентировки, нужно вспомнить особенности природоведческой методологии в ту эпоху. Из-за того, что основной массив материала, с которым работали натуралисты, составляли книги, живые существа входили в их сознание прежде всего в своей семиотической ипостаси – как имена, рассеивающие свет смысловых ассоциаций. И эти образы порою были столь влиятельны, что опосредовали восприятие животных, взятых в их природно-физиологической конкретности.

Название, визуальный образ и собственно природный предмет мысленно помещались если не на один, то на очень близкие онтологические уровни [Pinon 2005, 250–251; Фуко 1977, 81–82]. И потому они могли заменять и объяснять друг друга. В этом смысле имя так же создавало вещь, как это делал её телесный облик. Мы видим, что Афанасий Кирхер (1602–1680), последний из великих энциклопедистов Ренессанса, определяя состав животных, созданных Богом при сотворении мира и позже спасённых Ноем от вод Потопа, не включал в него имевших составные названия. Образованные из имён других животных, эти названия служили доказательством гибридного, а значит, позднего – послепотопного – происхождения их носителей [Kircher 1675, 68]. Подобный образ мысли порою становился виновником «рождения» монстров и прочих фантастических существ, проникавших в культуру из-за ошибок в этимологических толкованиях, путаницы в названиях и слияния описаний разных животных [Harrison 1998, 71–75]. Несмотря на то, что факт природного существования этих существ далеко не всегда признавался натуралистами, след их имени, оставленный в «библиотеке этого мира» (Хр. Гиарда), превращал их в значимые объекты ренессансных энциклопедий природы. Мы убедились в этом на примере гарпий в «Орнитологии» Альдрованди.

Более тонким, настолько же неуловимым, сколь и вездесущим – там, по крайней мере, где отсутствовала возможность эмпирической проверки, – было влияние имён и окружавших их ассоциаций. Внося свою лепту в восприятие реальных существ, они были способны наделять их вымышленными чертами и свойствами. Вспомним, к примеру, Дюрерова носорога. Его парадный, воинский и царственный облик так внушителен, что этого зверя трудно представить спящим на боку или испражняющимся. Иными словами, на этом изображении его физиологическая сторона в немалой степени поглощена символической. И это поглощение до некоторой степени произошло еще раньше – в самом событии, давшем повод и возможность немецкому мастеру создать такую гравюру. Доставленный в Лиссабон как царственный дар одного монарха другому, носорог издревле означал могущественного царя и владычную силу. Дюрер мог знать об этом из «Иероглифики» Гораполлона, позднеантичного свода толкований древнеегипетских письмен, одно из первых изданий которого (1514) он иллюстрировал. Взаимно удостоверяя друг друга, символический ореол носорога и образ, созданный немецким мастером, оставались влиятельными как минимум до середины XVII в. Среди прочих мест, мы встречаем их в соответствующих главах историй Гесснера, Альдрованди и Топселла [Gesner 1551, 953; Aldrovandi 1621, 884, 887; Topsell 1658, 461]. Даже когда в начале столетия стали появляться изображения, сделанные с натуры и потому выигрывавшие в реалистичности, они не смогли составить конкуренцию детищу Дюрера [Edwards 2008, 292].

Ещё более красноречивый пример преображающего влияния имён и связанных с ним ассоциаций предлагает нам история освоения райских птиц в учёной культуре той эпохи. Когда в первой трети XVI в. образцы этих неведомых существ начали доставлять в Европу с островов Новой Гвинеи, их вещественная часть в виде чучел дополнялась рассказами, которые привозили с собой путешественники и торговцы. Они узнавали эти истории от туземцев, торговавших телами райских птиц, у которых, для улучшения сохранности, предварительно отсекались ноги. Легенды гласили, что эти красочные создания прилетают из земного рая, никогда не садятся на землю и поэтому на местном наречии зовутся «птицами Бога» [Mason 2007, 205]. Окружавшая райских птиц сакральная аура подсвечивалась сообщениями об удивительных свойствах их тел. К ним относили отсутствие дурных запахов, нетленность, посмертную способность восстанавливать перья на месте вырванных и т.д. [Ibid., 206]. И поскольку в поле зрения европейцев «птицы Бога» попадали исключительно безногими, случилось так, что именно это обстоятельство сыграло главную роль в образовании их возвышенного символизма, который на время затмил своим сиянием собственно телесный, физиологический аспект этих существ.

Перенесённый на почву христианской культуры, образ райских птиц дал жизнь крайне популярным моральным эмблемам, запечатлённым в том числе и на страницах орнитологических трактатов. Они воспевали благородные устремления смертных и аскетическое презрение к миру [Aldrovandi 1645, 809; Camerarius 1677 III, 86–87]. Благодаря эмблемам, сосредоточившим в себе старые и новые смыслы, связанные с образом «птиц Бога», символико-аллегорический аспект этого образа до того возобладал над собственно физическим, что даже виднейшие натуралисты эпохи – Гесснер, Альдрованди, Клузий и т.д. – всерьёз обсуждали (не принимая на веру безоговорочно!) идею, что райские птицы по природе своей безноги. Но мало того, что эта идея противоречила авторитетному утверждению Аристотеля, отрицавшего существование безногих пернатых. Она, казалось, высмеивала здравый смысл, ибо делала необъяснимым то, как эти птицы спариваются, – даже если допустить, что они питаются воздушными испарениями. И только новые свидетельства очевидцев, чья репутация была безупречной, вместе с образцами нерасчленённых тел, появившимися на Западе в начале XVII в., смогли поставить точку в этой интригующей истории [Mason 2007, 205–208].

 

Заключение

«Согласно общераспространённому мнению, весь этот видимый мир был создан ради человека, который есть цель творения, как если бы у всякого [земного] создания не было какой-либо другой цели, как только тем или иным образом служить человеку… Но хотя это [мнение] свойственно большинству, всё же разумные люди в наше время считают иначе», – писал на закате XVII в. Джон Рэй [Ray 1691, 127–128]. Он как будто возражал в этих словах Гийому Ронделе (и в его лице всем натуралистам чинквеченто), чьей формулировкой антропоцентрического credo был начат предыдущий параграф и который тоже ссылался на «разумных людей», но с намерением утвердить обратное. Впрочем, Рэй мог в самом деле иметь в виду Ронделе, на чьи ихтиологические трактаты он опирался в собственных исследованиях водных существ [Roos 2012, 317–318]. Имевшие сказать немногое против способов установления природных фактов, применявшихся натуралистами Ренессанса, он и близкие ему интеллектуалы радикально расходились с ними в самом видении физического мира.

Именно трансформация образа природы, в силу которой сам объект познания ученых эмблематической и постэмблематической эпох сделался различным, а не некий фундаментальный переворот в методологии, стала тем основным источником, где брало начало собственно научное естествознание. В свою очередь этот новый образ потребовал уже известной нам ревизии прежних подходов и процедур, которая, не будучи революционной, все же оказывала обратное воздействие на него, ускоряя и углубляя его изменение. Одним из проявлений этой трансформации стали различия в языке старой и новой наук о природе. Многие из понятий, имевших нейтральный характер в естественной истории Ренессанса, – эмблематизм, иероглифика, этимология и т.п., – приобрели откровенно негативное звучание в устах Бэкона и его последователей, рассматриваемые ими применительно к естествознанию.

Замечу в этой связи, что и понятие момента фантастики, которым я пользовался, характеризуя специфическую черту ренессансного природоведения, отмечено печатью неустранимой предвзятости. Его значение задано современным пониманием того, где проходят границы реального, но это понимание не является абсолютно истинным. И главное, как показал наш анализ, сама естественная история не знала ничего фантастического. Используемое в ней понятие fabulosum не было сугубо отрицательным, ибо характеризовало объекты, которые, не имея референтов в природе, обладали значением и, стало быть, реальностью в качестве культурно-семиотических феноменов. Как и понятие чудесного, fabulosum стало жертвой реинтерпретации, осуществлённой внутри иной, не порождавшей их, культуры. Рассматриваемая с позиций Модерна, вся естественная история Ренессанса по большому счёту превратилась в ущербное предприятие, которое всё же имело ряд более или менее случайных «заслуг» перед сменившей её «настоящей» наукой.

 

 



Примечания

[1] Проблемы, связанные с этим подходом, были рассмотрены мной подробнее применительно к истории лингвистики [Карабыков 2014].

[2] Здесь и далее отсутствие указания страниц в отсылках к источникам (а не к литературе) говорит о том, что раздел источника, из которого взята цитата, не имеет пагинации.

 

Источники в переводах – Primary Sources in Translation

Бэкон 1978 – Бэкон Ф. Новая Атлантида // Бэкон Ф. Сочинения: в 2 т. М.: Мысль, 1978. Т. II (Bacon F. New Atlantis. Russian Translation 1978).

 

Источники – Primary Sources

Aldrovandi, Ulisse (1616) De quadrupedibus solidipedibus volumen integrum, Tamburinus, Bononiae.

Aldrovandi, Ulisse (1621) Quadrupedium omnium bisulcorum historia..., Bonomius, Bononiae.

Aldrovandi, Ulisse (1645) Ornithologiae, hoc est de avibus historiae libri XII, Tebaldini, Bononiae.

Camerarius, Joachimus (1677) Symbolorum et emblematum centuriae quatuor, Ludovici Buorgeat, Moguntiae.

Francius, Wolfgangus (1613) Historia animalium sacra, Schurer, Wittenberg.

Gesner, Conrad (1551) Historiae animalium. Lib. I De quadrupedibus viviparis..., Tiguri apud Christ. Froschoverum, Zurich.

Gesner, Conrad (1558) Historiae animalium. Lib. IV De piscium et aquatilium natura..., Froebischer, Zurich.

Hibernicus, Thomas (1846) Dictionarium omnium pene patrum atque doctorum qui cum in theologia tum in philosophia claruerunt, Festa, Neapoli.

Jonstonus, Johannes (1655) Historiae naturalis de quadrupetibus libri, Francofurti ad Moenum.

Kircher, Athanasius (1675) Arca Noё, in Tres Libros Digesta,  Johannem Janssonium a Waesberge, Amsterdami.

Ray, John (1678) “Preface”, The Ornithology of Francis Willughby, John Martyn, London.

Ray, John (1691) The wisdom of God manifested in the works of Creation, Samuel Smith, London.

Taurellus, Nicolaus (1595) Emblemata Physico-Ethica, hoc est, Naturae Morum moderatricis picta praecepta, Kaufmann, Noribergae.

Topsell, Edward (1658) The History of the Four-Footed Beasts and Serpents, Cotes, London.

 

Ссылки – References in Russian

Баюк 2007 – Баюк Д.А. Альдрованди / Культура Возрождения: Энциклопедия: В 2 т. Т. 1: А–К / Ред. кол.: Н.В. Ревякина (отв. ред.), О.Ф. Кудрявцев (зам. отв. ред.) и др. М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН), 2007. С. 52–53.

Иванов 2007 – Иванов В.В. Гесснер / Культура Возрождения: Энциклопедия: В 2 т. Т. 1: А–К / Ред. кол.: Н.В. Ревякина (отв. ред.), О.Ф. Кудрявцев (зам. отв. ред.) и др. М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН), 2007. С. 429.

Карабыков 2014 – Карабыков А.В. История языкознания в свете трансформации образа языка в культуре (подступы к ревизии основ) // Язык и культура. Томск, 2014. № 4. С. 26–41.

Карабыков 2015 – Карабыков А.В. Между «Кратилом» и Каббалой: Проблема возникновения языка в «Вавилонской башне» (1679) Афанасия Кирхера // Вопросы философии. 2015. № 6. С. 154–163.

Карабыков 2017 – Карабыков А.В. Язык Адама, древнеегипетская иероглифика и “эмблематическое мировоззрение” Ренессанса // Вопросы философии. 2017. № 1. С. 133–144.

Махов 2016 – Махов А.Е. Эмблематика Иоахима Камерария: от природы к человеку / Махов А.Е. (ред.) Эмблематика и эмблематичность в западноевропейской и русской культуре. М.: Intrada, 2016. С. 75–96.

Фуко 1977 – Фуко М. Слова и вещи. Археология гуманитарных наук. М.: Прогресс, 1977.

 

 

References

Aarsleff, Hans (1982) From Locke to Saussure: Essays on the Study of Language and Intellectual History, University of Minnesota Press, Minneapolis.

Ashworth, William B., Jr. (1990) ‘Natural History and the Emblematic World View’, Lindberg, David. C. and Westman, Robert. S. (eds.) Reappraisals of the Scientific Revolution, Cambridge University Press, Cambridge, pp. 303–332.

Ashworth, William B., Jr. (1996) ‘Emblematic Natural History of the Renaissance’, Jardine, Nicholas et al. (eds.) Cultures of Natural History, Cambridge University Press, Cambridge, pp. 17–38.

Bayuk, Dmitri A. (2007) ‘Aldrovandi’, Revjakina, Natalia V. et al. (eds.) The Renaissance Culture. An Encyclopedia. Vol. I., ROSSPEN, Moscow, pp. 52–53 (in Russian).

Berk, Peter (1993) ‘The Rise of Literal-Mindedness’, Common Knowledge 10 (2), pp. 108–121.

Bono, James J. (2008) ‘The Two Books and Adamic Knowledge: Reading the Book of Nature and Early Modern Strategies for Repairing the Effects of the Fall and of Babel’, Janse, Wim (ed.) Nature and Scripture in the Abrahamic Religions: Up to 1700. Vol. I, Brill, Leiden, Boston, pp. 299–339.

Brooke, John H. (2000)"Wise Men Nowadays Think Otherwise": John Ray, Natural Theology and the Meanings of Anthropocentrism’, Notes and Records of the Royal Society of London 54 (2), pp. 199–213.

Edwards, Karen (2008) ‘Milton's Reformed Animals: An Early Modern Bestiary: P-R’, Milton Quarterly 42 (4), pp. 253–308.

Ellenius, Allan (2003) ‘Notes on the Function of Early Zoological Imagery’, Lefevre, Wolfgang et al. (eds.) The Power of Images in Early Modern Science, Springer, New York, pp. 167–180.

Findlen, Paula (2006) ‘Natural History’, Park, Katharine and Daston, Lorraine (eds.) The Cambridge History of Science. Vol. 3: Early Modern Science. Cambridge University Press, Cambridge, pp. 435–468.

Foucault, Michel (1966) Les mots et les choses, Gallimard, Paris (Russian Translation 1977).

Hankey, Wayne J. (1992) ‘"Dionysius dixit, Lex divinitatis est ultima per media reducere": Aquinas, hierocracy and the "augustinisme politique"’, Tolomio, Ilario (ed.) Tommaso D’Aquino: proposte nuove di letture. Festschrift Antonio Tognolo, Editrice Antenore, Padova, pp. 119–150.

Harrison, Рeter (1998) The Bible, Protestantism, and the Rise of Natural Science, Cambridge University Press, Cambridge.

Harrison, Рeter (2002) ‘Original Sin and the Problem of Knowledge in Early Modern Europe’, Journal of the History of Ideas 63 (2), pp. 239–259.

Harrison, Рeter (2003) ‘Reading Vital Signs: Animals and the Experimental Philosophy’, Fudge, Erica (ed.) Renaissance Beast: Of Animals, Humans, and Other Wonderful Creatures, University of Illinois Press, Urbana and Chicago, pp. 186–207.

Heltzel, Virgil B. (1938) ‘Some New Light on Edward Topsell’, Huntington Library Quarterly 2 (1), pp. 199–202.

Ivanov, Vyacheslav V. (2007) ‘Gessner’, Revjakina, Natalia V. et al. (eds.) The Renaissance Culture. An Encyclopedia. Vol. I., ROSSPEN, Moscow, pp. 52–53 (in Russian).

Karabykov, Anton V. (2014) ‘The History of Linguistics in the Light of the Language Image Transformation in a Culture (Approaches to a Revision of the Grounds)’, Jazyk I Kultura, Vol. 4 (2014), pp. 26–41 (in Russian).

Karabykov, Anton V. (2015) ‘Between “Cratylus” and Cabbala: the Problem of Language Origin in Athanasius Kircher's “Tower of Babel” (1679)’, Voprosy Filosofii, Vol. 6 (2015), pp. 154–163 (in Russian).

Karabykov, Anton V. (2017) ‘The Language of Adam, Egyptian Hieroglyphics and the “Emblematic World View” of the Renaissance’, Voprosy Filosofii, Vol. 1 (2017), pp. 133–153 (in Russian).

Kusukawa, Sachiko (2012) Picturing the Book of Nature: Image, Text, and Argument in Sixteenth-Century Human Anatomy and Medical Botany, The University of Chicago Press, Chicago, London.

Mackenzie, Louisa (2014a) ‘French Early Modern Sea-Monsters and Modern Identities, via Bruno Latur’, Cuneo, Pia. F. (ed.) Animals and Early Modern Identity, Routledge, London, pp. 329–349.

Mackenzie, Louisa (2014b) ‘The Fish and the Whale: Animal Symbiosis and Early Modern Posthumanism’, Sixteenth Century Journal 45 (3), pp. 579–597.

Makhov, Alexander ‘Joachim Camerarius's Emblematics: from Nature to Man’, Makhov, Alexander (ed.) Emblematics and Emblematicity in West European and Russian Culture, Intrada, Moscow, pp. 75–96 (in Russian).

Mason, Peter (2007) ‘Americana in the Exoticorum libri decem of Charles de L’Ecluse’, Egmond, Florike et al. (eds.) Carolus Clusius. Towards a cultural history of a Renaissance naturalist, Koninklijke Nederlandse Akademie van Wetenschappen, Amsterdam, pp. 195–219.

Ogilvie, Brian W. (2003) ‘The Many Books of Nature: Renaissance Naturalists and Information Overload’, Journal of the History of Ideas 64 (1), pp. 29–40.

Ogilvie, Brian. W. (2005) ‘Natural History, Ethics, and Physico-Theology’, Pomata, Gianna and Siraisi, Nancy G. (eds.) Historia: Empiricism and Erudition in Early Modern Europe, MIT Press, Cambridge, MA, pp. 75–103.

Ogilvie, Brian. W. (2006) The Science of Describing: Natural History in Renaissance Europe, The University of Chicago Press, Chicago, London.

Parshall, Peter (1993) ‘Imago Contrafacta: Images and Facts in the Northern Renaissance’, Art History 16 (4), pp. 554–579.

Pinon, Laurent (2005) ‘Conrad Gessner and the Historical Depth of Renaissance Natural History’, Pomata, Gianna and Siraisi, Nancy G. (eds.) Historia: Empiricism and Erudition in Early Modern Europe, MIT Press, Cambridge, MA, pp. 241–267.

Roos, Anna M. (2012)Naturalia: the history of natural history and medicine in the seventeenth century’, Notes and Records of the Royal Society of London 66 (4), pp. 313–321.

Shapiro, Barbara (2000) A Culture of Fact: England, 1550–1720, Cornell University Press, Ithaca.