Социальные науки – это гуманизм | Печать |
Автор Леви-Стросс К.   
03.09.2010 г.
 

Поставленная здесь проблема ни в коей мере не предполагает, что социальным наукам отводится какая-то особая область или же что им приписываются какие-то особые черты. Заслуживают ли социальные науки своего, отличного от других, места – с гуманитарными науками по одну сторону и естественными – по другую? Есть ли в них нечто по-настоящему самобытное – не такое, как в шутливом высказывании, где говорится, что «они не более социальные, чем другие науки, но зато гораздо менее научные»? Даже в США, где вот уже полвека существует трехчленное деление наук (гуманитарные, социальные, естественные), в наши дни появляются новые категории. Так, behavioral sciences объединяют в себе все три порядка – в той мере, в какой все они имеют непосредственный интерес к человеку. Однако на французский язык термин behavioral sciences лучше всего переводится как «науки о человеческом поведении», что возвращает нас к двучленному делению, характерному для послевозрожденческой Европы: с одной стороны – естественные науки, которые рассматривают объективный мир, с другой – гуманитарные науки, которые занимаются самим человеком, а также миром в связи с человеком. Эти методологические проблемы имеют непосредственное значение для нашего обсуждения: если считать социальные науки особыми, то их вклад в гуманизацию человеческой цивилизации ни в коей мере не очевиден и еще только требует доказательства. Если же, напротив, считать, что социальные науки не отличаются от исследований, традиционно относимых к области гуманитарных наук, к гуманитаристике, тогда, разумеется, можно сказать, что всякая рефлексия о человеке оказывается «гуманизирующей» уже в силу того, что она – «человеческая» (humaine). В зависимости от того, какую концепцию мы принимаем, вклад социальных наук в прогресс выглядит по-разному. В первом случае этот вклад мыслится как решение инженерной задачи: изучение проблемы, определение основных трудностей, поиск решений с помощью соответствующих технологий; социальный порядок рассматривается при этом как нечто объективно данное, как нечто подлежащее лишь улучшению. Во втором случае, напротив, акцент ставится на осознание: уже само суждение о данном порядке – хороший он или плохой – его гуманизирует, уже само возникновение критического подхода предполагает какое-то изменение.

В чем же тогда общий признак исследований, которые объединяются здесь под именем социальных наук? Все они имеют отношение к обществу и к усовершенствованию его познания, но на разных основаниях. Иногда рассматриваемые проблемы отличаются настолько своеобразными чертами, что представляется целесообразным отделить эти проблемы от других, чтобы лучше с ними справиться: это относится к области права, к политической или экономической науке. Иногда мы стремимся изучать феномены, общие для всех форм социальной жизни, но на более глубоком уровне: таков замысел, общий для социобиологии и для социальной психологии. Иногда, наконец, мы стремимся включить в познание человека такие формы деятельности, которые весьма далеки от него во времени или в пространстве: эти исследования относятся к области истории и этнологии. Своеобразие, глубина, отдаленность – таковы три формы сопротивления [познанию] со стороны социальных фактов; соответствующие дисциплины стремятся постепенно преодолеть это сопротивление и делают это разными способами. Эти три формы сопротивления имеют каждая свою основу: иногда эта основа скорее фактическая – так, от средних веков нас отделяют многие века, а от меланезийских обществ десятки тысяч километров, - иногда, скорее конвенциональная - таковы политические или экономические системы, которые достаточно удалены от всего остального, а потому, как представляется, оправдывают существование отдельных дисциплин. Такое произвольное расчленение социальных явлений может приводить, и не без основания, к дегуманизации, причем разными путями.

Социальные науки: бесцельное манипулирование символами?

Прежде всего возникает вопрос: одинакова ли степень реальности всех социальных явлений? не являются ли они (или, хотя бы, те из них, о которых здесь идет речь) всего лишь иллюзией, чем-то вроде коллективной фантасмагории? Далее: можно ли вычленить в них различные уровни? Не связаны ли эти уровни с какими-то другими уровнями – отношениями диалектического типа? Наука всегда постулирует связность своего объекта; не значит ли это, что обсуждаемые здесь социальные науки (коль скоро они определяют себя по отношению к псевдообъектам) сводятся к своего рода игре, к пустому манипулированию символами? И тогда мы оказываемся в области мистификации, что совершенно противоположно гуманизации. Однако мистификация – тоже человеческая операция. Какова бы ни была степень реальности, которую мы придаем юридическим или политическим системам, какова бы ни была та объективная функция, которую они выполняют в общественной жизни, эти системы являются продуктами духа. Изучая их структуру, механизмы их функционирования, выстраивая их типологию, мы узнаем, по крайней мере, каким образом человеческий дух придает рациональную (даже если это лишь кажимость) форму тому, что само по себе ее не имеет. При условии, что соответствующие науки действительно являются науками (то есть в меру их объективности), добываемые ими знания предстают как гуманизирующие, то есть, как то, что позволяет человеку осознать реальное функционирование общества. Случай с экономической наукой здесь особенно важен, потому что либеральную форму экономических учений упрекают в манипулировании абстракциями. Однако в социальных науках (и в некоторых других случаях) абстракция может пониматься двояко. Слишком часто она выступает как предлог для произвольного расчленения конкретной реальности. В прошлом экономическая наука была жертвой этой ошибки. Напротив, недавние попытки применения современных математик (так называемых «качественных» математик) в экономической теории привели к замечательному результату: чем более математизированной и, по видимости, абстрактной становится математическая теория, тем более она предполагает – в качестве исходного материала для своих формализмов – конкретные исторические объекты. Ни одна форма буржуазной экономической мысли не подходит ближе к марксистским концепциям, чем высоко математизированные построения, представленные в 1944 году Джоном фон Нейманом и Оскаром Моргенштерном в «Теории игр и экономическом поведении»<!--[if !supportFootnotes]-->[1]<!--[endif]-->. Они применяют свою теорию к обществу, разделенному на соперничающие группы, между которыми возникают антагонизмы и коалиции<!--[if !supportFootnotes]-->[2]<!--[endif]-->. Вопреки видимости, математизация социальных наук ни в коей мере не сопровождается дегуманизацией. Она соответствует тому обстоятельству, что теории в каждой из дисциплин стремятся к все большей общности. Свой общий язык экономическая наука, социология, психология находят на уровне математических выражений. Вскоре оказывается, что этот общий язык возможен, потому что объекты, к которым он применяется в реальности, идентичны. Подобное «гуманистическое» сближение происходит также в психологии и социологии. Так, изучая механизмы бессознательной жизни, психоаналитики пользуются в конечном счете той же самой символикой, что и социальные психологи и лингвисты, так как социальные стереотипы тоже основываются на бессознательной деятельности духа. Эти совпадения в социальных науках заслуживают пристального внимания. Наши науки поначалу изолировались, чтобы углубиться, однако на некоторой глубине они смогли воссоединиться. Тем самым в пространстве объектов мало-помалу подтверждается старая философская гипотеза о единстве человеческого духа или, точнее, о существовании всеобщей человеческой природы. Под каким бы углом зрения мы ни рассматривали все это – в индивидуальной или коллективной форме, в наиболее спонтанных проявлениях или в наиболее традиционных институтах, – мы можем утверждать, что человеческий дух всегда и везде подчиняется одним и тем же законам.

Третья волна

 Этнология и история ставят нас перед фактом эволюции одного и того же типа. Мы долго считали, что история стремится лишь верно воссоздать прошлое. Фактически же история, подобно этнологии, изучает общества, отличные от тех, в которых мы живем. Обе дисциплины стремятся расширить свой локальный опыт до измерения общего (или хотя бы более общего) опыта, который бы тем самым становился доступен людям другой страны и другой эпохи. Подобно истории, этнология вписывается в гуманистическую традицию. Однако ее задача в том, чтобы – впервые – разработать то, что можно было бы назвать демократическим гуманизмом. После аристократического гуманизма Возрождения, основанного лишь на сравнении греческого и римского обществ (потому что другие общества не были тогда известны), и экзотического гуманизма XIX века, который добавил к этому цивилизации Ближнего, Среднего и Дальнего Востока (их изучают лишь через письменные документы и памятники изобразительного искусства), этнология – это третья (и, конечно, последняя) волна [гуманизма], потому что среди всех социальных наук она ярче всего характеризует ту конечную вселенную, в которую превратилась наша планета в ХХ веке. Всем человеческим обществам этнология бросает призыв – к разработке глобального познания человека, а кроме того, особые признаки изучаемых ею «остаточных» обществ заставили ее выработать такие новые способы познания, которые, как мы – постепенно, но все отчетливее – видим, могут продуктивно применяться для изучения всех цивилизаций, включая и нашу собственную. Этнология действует одновременно и на поверхности, и в глубине.

Гуманизировать – значит познавать

При нехватке письменных текстов и памятников изобразительного искусства эти способы познания выступают одновременно и как более внешние, и как более внутренние (можно сказать, более грубые и более тонкие), чем средства других социальных наук. С одной стороны, это – подходы извне (физическая антропология, история первобытных обществ, история техники), с другой – подходы изнутри (идентификация этнолога с группой, в которой он живет). Этнология располагается по обе стороны от социальных наук и при этом не может отделить себя ни от естественных, ни от гуманитарных дисциплин. Ее своеобразие – в единстве методов тех и других наук, поставленных на службу обобщенному познанию человека или, иначе говоря, антропологии. Отклоняясь от заглавия этого текста, можно сказать: наши дисциплины могли бы гуманизировать цивилизацию – но не там, где они объявляют себя социальными, отделяясь от других дисциплин, а там, где они стремятся стать более научными. Технологическая цивилизация не есть какая-то отдельная цивилизация, которая требует изобретения особых технологий, способных ее усовершенствовать: гуманизация социальной жизни вообще не является задачей какой бы то ни было отдельной профессии. Она зависит от всех людей и от всех наук. Гуманизировать технологическую цивилизацию – значит, поместить ее в перспективу глобальной истории человечества, а затем попытаться изучить и понять ее движущие силы и ее динамику. А потому, в любом случае, гуманизировать – значит познавать. Оценка вклада наших наук не должна строиться по мерке каких-то ненадежных рецептов или по прихоти момента: эта оценка должна строиться в зависимости от тех новых перспектив, которые наши науки смогут открыть человечеству, чтобы оно лучше поняло свою природу и свою историю, и значит, научилось выносить о них свое суждение.

Этнолог перед проблемой национальных идентичностей

К. Леви-Стросс

Я глубоко растроган оказанной мне честью - присуждением мне Международной премии, учрежденной правительством Каталонии. Чем старше я становлюсь, тем сильнее во мне чувство, что я узурпирую время и неоправданно занимаю место на этой земле. Ваш выбор дает мне драгоценную поддержку. Он убеждает меня в том, что я еще жив, что мои труды, написанные в течение трех четвертей века, не устарели. Я благодарен вам за это.

Эта премия тем более престижна, что ваша столица – Барселона – в результате проходящих в ней международных встреч и принимаемых в ней решений – приобретает все большее значение на международной арене. И месяца не прошло, как мы узнали из прессы о создании (по инициативе правительства Каталонии в Барселоне) еврорегиона Пиренеи–Средиземноморье. Это – обширная территория, пересекающая границы государств и включающая две области, где проживают баски<!--[if !supportFootnotes]-->[3]<!--[endif]-->: в ней можно видеть, в увеличенном виде, древнюю территорию готов каролингских времен, центром которой была Барселона.

Я помню времена, когда национальная идентичность была единственным принципом отношений между государствами. Мы знаем, к каким катастрофам это привело. Создание еврорегиона Пиренеи-Средиземноморье позволяет устанавливать новые отношения поверх границ: они становятся противовесом старым соперничествам между странами – путем развития на местах реальных экономических и культурных связей. Тот факт, что из-за моего преклонного возраста почетная премия присуждается мне в Париже, – это тоже способ подчеркнуть сближение между государствами, границы которых начинают стираться в результате подобных инициатив – таково, в частности, создание еврорегиона, объединяющего Каталонию, ее ближайших соседей и южную Францию.

В укреплении связей с Каталонией я вижу нечто значимое и для меня лично – как участника того течения мысли, которому в ХХ веке было дано имя структурализма. Однако, вопреки расхожим представлениям, структурализм – это вовсе не современное изобретение: он возник уже в ХIII–ХIV веках, по крайней мере, первые его наброски появились у великого каталонского мыслителя Раймонда Луллия. Наивный ум воспринимает мир как хаос. Чтобы преодолеть хаос, предшественники Луллия упорядочивали аспекты реальности по степеням их большего или меньшего сходства. Напротив, Луллий взял за точку отсчета различие, противопоставил крайние термины и высветил все то, что их опосредует. Тем самым он построил весьма оригинальную логическую систему, позволяющую, посредством рекуррентных операций, задать перечень всех возможных связей между концептами и сущим, причем основой мыслительных механизмов стало у него понятие отношения. Из этого искусства комбинаторики, изобретенного Луллием, в течение веков извлекали уроки Николай Кузанский, Шарль де Бовель, Лейбниц, а затем структурная лингвистика и структурная антропология. Именно из-за моей близости к структурализму как направлению мысли я и связываю почетную награду, которую получаю сегодня, с именем Раймонда Луллия, а заодно и спрашиваю себя: не стоит ли считать его – подобно Данте для тосканского и Мейстеру Экхарту для немецкого – творцом вашего литературного языка?

Возрастающая трудность совместного проживания

Так как я родился в начале ХХ века и до самого его конца был одним из его свидетелей, меня часто просят высказать о нем мое мнение. Мне неловко вставать в позицию судьи над теми трагическими событиями, что наложили на него свой отпечаток. Это – дело тех, кто пережил все их тяготы, тогда как меня, тоже испытавшего их воздействие на своем пути, защитил ряд счастливых обстоятельств.

Этнология, о которой спорят – является ли она преимущественно наукой или же искусством (или, быть может, тем и другим одновременно), – укореняется отчасти в прошлом, отчасти в иных, не столь отдаленных временах. Когда в конце Средневековья и в эпоху Возрождения люди открыли для себя греко-римскую античность, когда иезуиты положили греческий и латынь в основу своей системы образования, не было ли все это некоей первоначальной формой занятий этнологией? Признано, что та или иная цивилизация может мыслить саму себя, только если у нее есть основание для сравнения в виде других цивилизаций. Возрождение нашло в античной литературе средство, позволявшее взглянуть на свою собственную культуру в определенной перспективе, сталкивая современные представления с представлениями людей, живших в других местах и в другие времена. Единственное различие между классической культурой и этнографической культурой связано с размерами мира, известного той или иной эпохе. В начале Возрождения вселенная человека ограничивалась пределами средиземноморского бассейна, а существование всего остального было лишь предположением. Однако уже было известно, что даже самая малая частица человечества может понять себя лишь в сопоставлении со всеми другими его частицами. В XVIII и XIX веках гуманистическая перспектива расширяется, благодаря географическим открытиям: в картину мира вписываются Китай, Индия. Наша университетская терминология, именующая изучение этих областей неклассической филологией, показывает – уже самой этой неспособностью создать оригинальный термин – что речь идет о том же самом гуманистическом движении, распространявшемся на новые территории. Этнология с ее интересом к последним, непризнанным цивилизациям – к так называемым примитивным обществем, приблизила нас к гуманизму третьего этапа.

Когда исчезли античные цивилизации, они стали нам доступны лишь посредством текстов и памятников. Что же касается цивилизаций Ближнего, Среднего и Дальнего Востока, где таких ограничений в принципе не было, то их познавали теми же методами, полагая, что в столь отдаленных цивилизациях интереса заслуживают лишь самые искусные и утонченные произведения.

Способы познания в этнологии – одновременно и более внутренние, и более внешние, чем у ее предшественников. Чтобы проникнуть в самые труднодоступные общества, она вынуждена помещать себя предельно вовне (физическая антропология, история первобытных обществ, история техники), но также и глубоко внутри (ведь этнолог идентифицирует себя с группой, существование которой он разделяет, придавая важнейшее значение даже самым малым и незаметным признакам ее физического существования).

Тем самым этнология постоянно и во всех направлениях выходит за пределы традиционного гуманизма: она находится одновременно и по одну, и по другую сторону от него. Ее поле – это вся целостность обитаемой земли, а ее метод – собрание процедур, взятых из всех форм знания, из гуманитарных и естественных наук.

Запад как угроза

Однако этнология появляется на свет также и в силу более поздних размышлений совсем иного порядка. В течение XVIII века Запад уверился в неизбежности постепенного расширения пределов своей цивилизации и одновременно – в том, что она угрожает существованию тысяч обществ – незаметных и непрочных; их языки, верования, искусства и институты являются незаменимыми свидетельствами богатства и разнообразия человеческих творений. Если мы хотим однажды узнать, что такое человек, мы должны, пока не поздно, собрать эти культурные реалии, далекие от всего того, что привносилось и навязывалось Западом. Задача эта тем более срочная, что бесписьменные общества, естественно, не оставили ни написанных документов, ни – в большинстве своем – памятников изобразительного искусства.

Еще до того, как мы продвинемся в выполнении этой задачи, все это может исчезнуть или же существенным образом измениться. Малые народы, которые мы называем туземными, в наши дни пользуются вниманием Организации Объединенных Наций. Их представителей приглашают на международные конгрессы, где они узнают о существовании друг друга. Американские индейцы, новозеландские маори, австралийские аборигены обнаруживают, что их судьбы – сходны, что у них есть общие интересы. Коллективное сознание поднимается над частностями, придающими каждой культуре ее специфику. Но вместе с тем во все эти культуры проникают методы, технологии и ценности Запада. Конечно, этот процесс прогрессирующего единообразия никогда не завершится. Со временем обнаружатся другие различия, которые дадут новый материал для этнологического исследования. Однако в человечестве, идущем в сторону единообразия, эти различия будут иметь иную природу; они уже не будут внешними по отношению к западной цивилизации, они будут внутренне присущими смешанным формам западной цивилизации, распространенным по всему миру.

Эти изменения отношений между самыми малыми частицами семьи людей, неравномерно развитыми с точки зрения технической, являются прямым следствием более глубоких потрясений. В течение всего последнего века я присутствовал при беспримерной катастрофе в истории человечества и потому считаю себя вправе высказать о ней мое личное мнение. Когда я родился, население земного шара составляло полтора миллиарда человек. Когда я дорос до деятельной жизни (к 1930 году), это количество выросло до двух миллиардов. Сегодня это шесть миллиардов, а через несколько десятилетий обитателей земли станет девять миллиардов, если верить прогнозам демографов; специалисты считают, что эта цифра зафиксирует высшую точку, а затем численность населения вновь будет уменьшаться, – причем столь быстро, добавляют некоторые, что через несколько веков над человечеством нависнет угроза вымирания. В любом случае, это будет угроза многообразию мира (не только культурного, но и биологического), обрекающая на исчезновение множество видов растений и животных.

Демографический взрыв

Виновником этих потерь, безусловно, является человек, и следствия их обращаются против него. Нет таких современных драм, которые не были бы связаны, прямо или косвенно, с возрастающей трудностью совместного проживания, бессознательно ощущаемой человечеством в ситуации демографического взрыва. Подобно мучным червям в закрытом мешке, заражающим друг друга на расстоянии и гибнущим еще до того, как они столкнутся с нехваткой пищи, люди начинают ненавидеть себя и друг друга, тайно предвидя, что человечество становится слишком многочисленным, чтобы каждый мог свободно пользоваться такими основными благами, как свободное пространство, чистая вода, незагрязненный воздух. Таким образом, у человечества остается единственный шанс: признать, что оно стало своей собственной жертвой и что это ставит его в равные условия со всеми другими формами жизни, которые разрушались и разрушаются людьми. Но если человеческие права – это прежде всего права человека как живого существа, то из этого следует, что эти права, признаваемые за человечеством как видом, наталкиваются на свои естественные границы в виде прав других видов. Права человечества прекращаются в тот момент, когда их осуществление подвергает опасности существование других видов.

Одно лишь право на жизнь и на свободное развитие видов живых существ, еще представленных на земле, можно назвать незыблемым – по той простой причине, что исчезновение того или иного вида оставляет за собой, на нашей лестнице жизненных форм, невосполнимую пустоту в системе мироздания.

Только такой способ рассмотрения человека мог бы снискать одобрение всех цивилизаций. Прежде всего – нашей, потому что представленная здесь концепция некогда была позицией римских законодателей, которые находились под влиянием стоиков, определявших естественный закон как совокупность отношений, установленных природой между всеми живыми существами с целью их общего сохранения; но также – великих цивилизаций Ближнего, Среднего и Дальнего Востока, вдохновленных индуизмом и буддизмом; наконец, так называемых «недоразвитых» и самых униженных – бесписьменных – обществ, изучаемых этнологами. Благодаря мудрости своих обычаев, которые мы ошибочно считаем предрассудками, они ограничивают человеческое потребление других живых видов, подчиняют его моральным требованиям почтительного отношения, требуют соблюдения строгих правил, которые призваны обеспечить сохранение этих видов. Сколь бы ни отличались друг от друга эти общества, они согласны между собою в том, что человек – не хозяин мироздания, но его часть.

Именно от них этнология получила этот урок – в надежде, что к тому моменту, когда эти общества смогут принять участие в общем концерте наций, им удастся его сберечь в целости и сохранности, и что, следуя их примеру, мы научимся вдохновляться этим уроком.

Перевод с французского Н.С. Автономовой


<!--[endif]-->

<!--[if !supportFootnotes]-->[1]<!--[endif]--> Von Neumann J., Morgenstern O. Theory of Games and Economic Behaviour. Princeton UP, 1944.

<!--[if !supportFootnotes]-->[2]<!--[endif]--> Экономисты разъясняют нам: в первом случае подразумеваются игры с нулевой суммой выигрыша, во  втором - кооперативные игры с ненулевой суммой, иначе говоря, это – игры, в которых есть возможность сотрудничества между участниками [прим. пер.].

<!--[if !supportFootnotes]-->[3]<!--[endif]--> В Испании и во Франции [прим. пер.].

 
« Пред.   След. »